Текст книги "Орест и сын"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
Часы показывали седьмой час утра, и Ксения проснулась. Первой утренней мыслью, чиркнувшей острым крылом, было что-то плохое, случившееся с вечера. Она вспомнила: приходили Иннины родители, поздно, когда все легли.
В прихожую она вышла в ночной рубашке, стояла, отвечая на их вопросы: «Давно, еще в начале болезни, она принесла мне пленку… Больше не виделись. Нет, в школу я не хожу».
Потом, когда ушли, лежала, закрыв глаза: какое-то воспоминание, быстрый журавль, то проносилось, касаясь лба, то уходило в небо. Теперь оно опустилось синицей на одеяло: Иннины метнувшиеся глаза. Ксения встала и пошла на цыпочках. Припав к темному стеклу, разглядела пелену света, висящую над окном верхней кухни. Значит, так и не вернулась…
«Что, что могло случиться, – она легла, отгоняя плохие мысли. – Неужели поехала к ним? Зачем?.. Утром снова придут…» Если придут, придется рассказывать правду: и про оперу, и про книгу, которую украли, и про долг. «Надо что-то делать…» – она заторопилась, словно решила бежать, не дожидаясь новых расспросов.
В темный воскресный час на улице было пусто. Ксения дождалась автобуса и, проехав весь Васильевский остров, вышла у Невы.
Ее следы были первыми на запорошенной остановке. Два надменных женских лица, удлиненных высокими, косо срезанными шапками, смотрели со своих постаментов. В глазах сфинксов тлело презрение. Ксения стянула варежку и подышала на пальцы. Со стороны площади Труда долетел слабый звон трамвая. Мимо проехал автомобиль, и набережная сузилась, расставаясь с ночной пустынностью.
Свернув в переулок, косящий влево, Ксения шла, приглядываясь к фасадам. Записка с адресом осталась в портфеле – она не догадалась захватить. Дома, стоявшие по другую сторону, провожали ее темными настороженными окнами. Дойдя до высокого дома, богато украшенного лепниной, Ксения остановилась: «Кажется, здесь…»
Постояла, собираясь с духом, стараясь не обращать внимания на окна, глядящие в спину. Набравшись решимости, взялась за дверную ручку, но дернуть не успела – дверь открылась сама. Из парадной вышла женщина, скользнула по Ксении невидящими глазами, машинально придерживая дверь.
Темные своды. Штукатурка, изрезанная надписями. Кое-где пласты выкрошились до камня. «Да, здесь».
Желтая лампочка, тлевшая под металлическим колпаком, высвечивала ровный круг. Силы света едва хватило на половину батареи. Ксения примостилась в уголок, сидела, согреваясь и раздумывая: во сне все казалось ясным, теперь, когда добралась до их дома, она не понимала – зачем пришла?
Парадная дверь стукнула. Тень женщины, которую только что встретила, вошла и остановилась, словно замерла. И сразу, как будто того и ждали, скрипнули дверные петли. Стена, покрытая искрошенной плиткой, раскрылась на узкую полосу света, и из этой светящейся полосы выступила другая тень. Глаза женщины метнулись, и мелодичный голос, какой не может принадлежать горестной тени, воскликнул: «Оре!..»
Тень, выступившая из стены, съежилась. Полоса света делалась уже, пока не превратилась в острый, вертикальный луч.
Еще не упал, разбившись, высокий голос, но из перехваченного женского горла уже выползали шелестящие змеи: «с-с-с… т-т-т…»
На Ксеньиных глазах происходило необъяснимое: на площадку вышел отец Чибиса, за ним – Инна. Дверь, открывшаяся в стене, светила им в спины, словно держала факел.
Ксения вжималась в стену, будто надеялась, что ее стена тоже разверзнется и она исчезнет, успеет скрыться.
Дверь захлопнулась: погас догоревший факел. Лампочку, висящую над входом, шатнуло ударом сквозняка.
– Как же ты?.. Как же ты мог?.. Она же… боже мой, девочка! – женщина свела руки на горле.
Металлический колпак ходил из стороны в сторону, отбрасывая безобразные тени. Они ложились на Иннино лицо.
Уже не понимая, что делает, Ксения оторвалась от трубы, упершейся в спину, и шагнула в круг. Три пары глаз сошлись на ней, словно вонзились в грудь. Расправляя легкие для вдоха, она встала на цыпочки. Ноги, слабые после болезни, дрожали птичьими лапами:
– Я пришла… потому что мне снился город и звезда… Эта звезда предаст и погубит…
Круг лопнул и раскрылся. Тени, шедшие хороводом, остановились.
– Орест, она больна! Разве ты не видишь – больна, больна… – женщина повторяла растерянно.
Орест Георгиевич перевел взгляд на девочку, чье неожиданное появление спасало от невесть какой развязки, и произнес крепнущим голосом:
– Надо наверх – здесь нельзя.
В прихожей Ксения размотала теплый платок. Под ним оказался другой – белый, банный, завязанный с вечера.
Пропустив вперед больную девочку, Светлана вошла в комнату и направилась к окну. Стояла, пытаясь справиться с дрожью, смотрела на противоположную стену: ни одно окно не прожигало ее насквозь. За спиной вспыхнул верхний свет, в оконном стекле отразилась комната, разоблаченная до последнего угла.
Антон, одетый в пижаму, появился в дверях, жмурясь со сна. Светлана обернулась.
Инна, стоявшая у журнального столика, одергивала юбку:
– Тебя… родители прислали?
Ксеньина голова дернулась, и белый платок сморщился, как будто собирался заплакать:
– Нет, они спят. Я сама, – голос пульсировал то тише, то громче. – Мне приснился сон. Я видела город и подумала, что скоро умру… Мама говорила, в нашей семье умирают мальчики… Но теперь я осталась одна, и… наверно… придется мне…
– Дальше, – Орест Георгиевич приказал каким-то неживым голосом.
– Там кирпичная башня и дорога: между стен. Вся выложена плитами… Желтые львы по голубому…
– Врешь! Ты… ты подсмотрела! – Инна выкрикнула отчаянно и сжала кулаки.
– Она не врет. Я тоже… Мне тоже… снилось… – Антон заговорил быстро и сбивчиво.
Светлана подошла и, взяв его за локоть, зашептала настойчиво. Он помедлил, потом кивнул и выскользнул из комнаты.
– Я хотела… накопить и отдать, но сразу заболела, и завтраков больше не было. Я пришла сказать, что обязательно накоплю…
– Без тебя отдали, – Инна шевелила мертвеющими губами.
Чибис вернулся и сел, поджав ногу под себя. Рука пошарила и наткнулась на карандаш: втянув голову в плечи, он царапал карандашом по столешнице.
– Орест, девочке нужно лечь! – женщина произнесла жестко.
Чибис сидел, не поднимая головы: водил карандашом, словно записывал за ними слово в слово.
– Сейчас она ляжет, – громко и раздраженно произнес Орест Георгиевич. – Но сначала я пойму, при чем здесь мальчики и этот город. Там, – он ткнул пальцем вниз, – она говорила другое!
– Что бы мы ни говорили здесь, там мы уж точно заговорим по-другому, – раздался влажный голос. Павел Александрович входил в комнату.
– Это я попросила, сказала позвонить, девочке нужен врач, – над плечом Ореста Георгиевича Светлана объясняла шепотом.
Чибис царапал и царапал по столу. К его недоумению, Павел Александрович, вызванный к больной Ксении, взглянул на нее мимоходом и направился к отцу. Коротким жестом он нащупал позади себя стул и сел напротив. Глаза отца избегали его глаз.
– Погасите верхний и зажгите торшер, – распорядился Павел Александрович. Чибис поднялся послушно. – Начнем сначала: итак, что говорила девочка?
Из Ксеньиного угла белел головной платок.
– Она говорила, – Орест Георгиевич сцепил пальцы, – про какую-то звезду, которая предаст и погубит… – Светлана видела, он пытается усмехнуться. – Нет, не то, – он отмахнулся нетерпеливо. – Она говорила, что видела сон и город, но стоило нам подняться, все изменила: сказала, что умрет, потому что в ее семье умирают мальчики, – он объяснял раздраженно.
Павел Александрович обернулся к Светлане.
– Девочка была внизу, в парадной, – та обронила сухо и коротко.
– Так ли я понял, что девочка боится умереть, потому что умирают мальчики? Но она – не мальчик. А теперь ответь мне: есть ли логическая связь между смертью мальчиков и ее собственной смертью?
– Логическая? Нет… Какая-то другая, мне никак не уловить, – Орест Георгиевич водил ладонями по груди, хмурясь.
– Главное – спокойствие, – Павел Александрович наконец поймал его глаза. – Если связь есть, сейчас мы ее уловим. И девочка нам в этом поможет, – не оборачиваясь, он поманил пальцем. Ксения сделала шаг.
Плоеный абажур налился металлической тяжестью.
Павел Александрович приложил руку к Ксеньиному лбу, задержал и отвел. Ее лицо дрогнуло. Глаза подернулись поволокой. Белая поволока расползалась, как гнилой холст.
Светлана смотрела на банный платок, терзаясь жалостью.
Чибис прижал руки к солнечному сплетению и скорчился над столом.
– Я видела небо, и город, и львиную дорогу, и звезду, – Ксеньины глаза сияли. – Она – обманщица. Предаст и погубит… Я знаю, как спастись…
Павел Александрович сделал быстрое движение щепотью, будто собрал ее зрение в горсть. Ксения пошатнулась и обмякла. Он подхватил ее на руки и положил на диван:
– Надо накрыть. Проснется – будет озноб, легкий.
Чибис неловко поднялся и прикрыл Ксению синим байковым одеялом.
– Ничего страшного. Переходный возраст. Разгулялось воображение, – Павел Александрович внимательно смотрел на отца. – Давайте – в кухню. Я все объясню.
Инна вышла первой. Отец – за ней.
Чибис поймал взгляд Светланы: она смотрела на Павла.
Темные мужские портреты следили за Чибисом из дубовых рам. Из коридора доносились размытые голоса. В кухне полилась вода. Потом что-то звякнуло.
– В синей бутылке, там, в лаборатории, – донесся голос отца.
Слабо зашумел чайник, потом сильнее. Наконец, запрыгала крышка. Голоса звякали, как чайные чашки.
Хлопнула входная дверь. Чибис услышал голос Светланы:
– Да, да, ушла… Девочка ушла…
Портреты, висящие за его спиной, не сводили глаз. Все они были мужчинами, не имевшими отношения к семейной тайне.
Он подошел к окну и поднял руку: на стекле, покрытом холодной влагой, проступал его собственный тайный знак: прямые, которые никогда не пересекаются, ложились ровными ступеньками; цепь, состоявшую из женщин, замкнул тяжелый шарик.
Чибис обернулся. Догадка, мелькнувшая в его окне, обретала живые черты.
«Ксанка?.. Неужели она?»
Эта девочка пришла сюда по своей воле. Сказала, что умирают мальчики. Неправда. Разве он умер? Это мама умерла.
Ступая на цыпочках, он подобрался к секретеру и выдвинул верхний ящик. Из опустевшей выемки вытянул еще один – потайной: сперва они оба вырастут, а потом у них родится сын, и тогда проклятая цепь разомкнется.
Футляр, похожий на яйцо, раскрылся, распавшись на две скорлупки. Между ними лежал серебряный перстень-печать. Буквы, выбитые вязью, сплетались в монограмму. Чибис поцеловал перстень прямо в буквы и, обойдя стул, вставший поперек дороги, подошел к дивану, на котором, недвижно вытянувшись, спала девочка.
Портреты, висевшие на стене, следили внимательно.
Протянув руку, он приложил перстень к Ксеньиным губам.
Портреты переглянулись. Для них здесь крылось что-то непонятное: позволил поцеловать материнские буквы или запечатал ей рот?
4
Орест Георгиевич вздрогнул и проснулся. Лежал, силясь вспомнить. Вставали несвязные картины: платок, белый и морщинистый; острый свет, бьющий в глаза.
На тумбочке осталась пустая ампула и клочок ваты. Он поднес к носу: слабо пахнуло спиртом. Рядом – сложенный листок. Он развернул и прочел: Светлана писала, что должна идти, вернется к вечеру, Павел Александрович обещал зайти днем, после обеда, Антон дал ему ключи.
Он сморщился и попытался подняться. «Надо позвонить… на работу», – подумал и махнул рукой.
Теперь картины не вспыхивали, а складывались связно: «Ровесница сына… Будь я проклят! – осознание, постепенно приходящее, рисовало картины расплаты. Если она расскажет родителям… Всё, что должно наступить в дальнейшем, становилось справедливостью, гибельной и для него, и для Антона. – Явятся. Обыск: стеллажи, бюро, лаборатория… – оно всплывало в памяти, словно все эти годы дожидалось своего часа. – Так, во-первых, книги… Потом бумаги… Надо просмотреть».
Закрывшись в кабинете, выдвинул ящик: «Собачье сердце». Под ней еще одна: Н. С. Трубецкой «Европа и человечество». Спрятал от Антона, потом забыл. Тамиздат приносил Павел. В их ведомстве такие книжечки циркулировали. Орест отложил в сторону: придет – сразу отдать. Вдруг, словно эти уже пришли, мелькнуло: жаль, так и не успел прочитать.
Рылся, вынимал бумаги: старые рукописи, и отцовские, и свои собственные. К отцовским он не прикасался давно. Надо перебрать, просмотреть, хотя бы бегло… Мало ли, к чему могут привязаться… Сходил в ванную за тазом.
Листы расползались по полу. Он собирал и складывал. Бумага вспухала и шевелилась в тазу, как закипавшая каша. «Кипит наш разум возмущенный и в смертный бой вести готов…» – поймал себя на том, что тоже бормочет: разбирая бумаги, отец напевал эти безумные слова. «Господи, – словно очнулся. – Что со мной? При чем здесь это, – оглядывал разоренные папки. – Какое им дело до отца?..»
Сел в кресло и откинулся на спинку, пытаясь отогнать ненужное: отец, закутанный в клетчатое одеяло – сложенный угол остро торчал над затылком. Когда разбирал бумаги, становился загадочным, похожим на отшельника.
Не хотел, чтобы сын становился химиком. Упорно повторял, что нынешняя наука лишена главного, для настоящей химии Орест опоздал родиться. Позже, уже став взрослым, он и сам пришел к выводу: науки, которыми они занимались, и вправду были разными. Наука отца требовала рыцарского, самоотверженного служения, непременным условием которого была всесторонняя образованность. Отец считал естественным для химика знать математику, историю и языки, иметь не общее представление о медицине, разбираться в юриспруденции и астрономии, но, главное, ставить перед собой серьезные задачи.
Некоторые из них отдавали шарлатанством. Чего стоила, например, отцовская сокровенная мечта улучшить природу человека, воздействуя на организм каким-то химическим реактивом, который еще предстояло открыть. Он – в своих рукописях отец упоминал об этом – имел бы силу очистить человеческий организм от вредных примесей, но они понимались не как шлаки, продукт переработки веществ, занесенных с пищей, а как отклонение человеческой натуры от эталонной сущности. На эти – предварительные – формулы Орест наткнулся еще на первом курсе. Тогда он не обладал достаточными знаниями, чтобы оценить отцовские выкладки, но идея показалась безумной.
Позже, читая в спецхране специальную литературу двадцатых годов, пришел к другому заключению: сама по себе цель, выглядевшая шарлатанской с высоты шестидесятых-семидесятых, в двадцатые годы таковой, как ни странно, не казалась. В научном мире у нее были вполне уважаемые сторонники. Впрочем, споры касались, скорее, не цели, а средств ее достижения, а также характеристик эталонного образца. Теперь Оресту вдруг показалось, что его собственная работа – в самое ближайшее время ее должны обсуждать на кафедре – оказывалась следствием отцовских размышлений. Она была посвящена методам определения чистоты некоторых сложных веществ…
Желтоватый свет наступающего вечера, похожий на окись свинца, заливал окна.
Орест задернул штору, подхватил таз и скорыми шагами направился в лабораторию: лучший выход – сжечь. Сжечь и не ломать себе голову, что и к чему имеет отношение…
Разведя огонь в лабораторной печи, принялся швырять листки черновиков в разгоравшуюся пасть – пригоршнями, как воду, пока не наткнулся на желтоватые страницы, сшитые через край черными нитками: отцовский почерк, в легком гимназическом наклоне которого как будто проступали отвергнутые декретом яти.
В правом углу листа было выведено: 02.03.1936.
«День моего рождения…» – и вдруг вспомнил: в детстве отец рассказывал ему старинную средневековую не то легенду, не то поверье. Новорожденный львенок рождается спящим, спит с открытыми глазами и воскресает на третий день, после того, как услышит рев льва-отца.
Ниже – как строки из дневника:
Сегодня я вернулся из Москвы, куда был вызван консультантом для выбора материала, из которого должны быть выполнены звезды Кремля. Я предложил отлить их из двух слоев стекла – белого и рубиново-красного. Их должны вмонтировать в огромный, прочнейший каркас из нержавеющей стали, ожидаемый вес которого – около полутора тонн. Размах лучей – до четырех метров. Изнутри их будут освещать мощные лампы.
Дальше следовал пропуск – полоска когда-то белой, теперь пожелтевшей бумаги, и той же ровной рукой, тем же почерком, теми же синеватыми чернилами продолжено безо всякой связи:
Глупец становится безумцем, богач – бедняком, философ – болтуном. Я – придворный бездушной науки, требующей новых жертв. Если мне удастся создать для них нового человека, они станут бессмертными, если не удастся – сгноят меня в тюрьме и все равно останутся бессмертными. И все-таки я уверен: порча человеческой натуры – болезнь, которую можно лечить. Но к ним самим это не относится.
Орест Георгиевич провел рукой по лбу, стирая испарину. Ровный отцовский голос звучал в его ушах шумом, как будто буквы – мертвые птицы, оживали и копошились. Он перевернул несколько страниц, заполненных формулами, и продолжил:
Киммерийские тени, закутанные в черные плащи, сбились в стаю у самого жерла и не дают мне дышать. Я видел страшные, голые остовы будущих звезд. Пока что на бумаге. Это – и мое детище. Надо признать, я переоценил свое мужество. Ежели нет моих сил пережить это, в общем, весьма безобидное деяние, что будет с моим сердцем, когда исполнится моя главная мечта? Все, что мне дано еще будет открыть, заранее опорочено жуткой, ужасающей действительностью. Все, проходящее через их руки, превращается в золото – их сусальное золото, в их драгоценные камни – кроваво-рубиновое стекло. Глупец становится безумцем, богатый – бедным, философ – болтуном? О, если б так! Глупцы, они не станут безумцами. Другие безумцы откроют для них тайну очищения… Они просто вытянут ее клещами из безумных, но рабских голов.
Дальше, широкими свободными буквами, как может писать перо, гонимое вперед ясной и зрелой мыслью, было выведено:
Ум раба слабее, чем ум свободного человека. Эта мысль – мое последнее спасение. Я, их раб, не сумевший избежать общей участи, не сумею открыть того, для чего создан мой мозг, мое сознание, наконец, душа. Открытия, которого они ждут от меня, мне не сделать. Значит, я не сумею исполниться.
Последнее слово было подчеркнуто.
Росчерк крайней буквы упал вниз, словно отца прервали.
Глаза поймали угольные строки и больше не отпускали:
Прежде чем подняться на стены, мы в сопровождении товарищей пошли в Мавзолей, и там я видел Его. Если бы я когда-нибудь открыл свое вещество, в первое оправдание себе я поставил бы то, что смог бы воскресить Его мозг и этим воскресить тысячи и тысячи еще не сгинувших: здесь и теперь, повсеместно и вовеки. Для меня остается тайной, случайно ли мне организовали посещение Мавзолея или они действительно заинтересовались направлением моей работы? Мечтают воспроизвести в реальности то, что воспроизводится ими в чудовищном языческом ритуале? Боюсь, в последних докладах я допустил некоторые проговорки.
Новый пропуск – желтоватая, пустая полоса.
Философ не становится болтуном, и болтуну не стать философом. Я должен принять решение и больше никогда к нему не возвращаться: нет или да. Половинки распавшегося мира смотрят одна в другую и отражаются друг в друге зеркально, как близнецы: жизнь и смерть, правда и ложь, палачи и жертвы? Всю свою долгую историю человечество искало ответы на эти вопросы. Эти дают свои. Их ответы известны мне доподлинно. Их новый мир – блудник, и моя наука – его родная сестра. Все, к чему прикасаются их руки, переливается в огромную реторту: они дистиллируют жидкость, не спеша, и она распадается на безвкусную флегму и кроваво-красные капли. Но это только пока. В будущем, которое они рано или поздно построят, все соединится намертво, и больше не будет разделений: смерть сольется с жизнью, правда с ложью, жертва с палачом. Так, как это было в самой глубокой первобытной древности, когда человечество двигалось в потемках.
Счастье, что я не доживу. Судя по всему, теперь уже скоро: эти красные капли они выжмут и из меня… Они не выпустят меня из рук. Никогда, до самой смерти.
Час назад у меня родился сын. Я решил назвать его Орестом. Эту рукопись надо сжечь.
Орест Георгиевич сидел, сгорбившись, зажав кисти рук между коленями. Слова, не сгоревшие чудом, проступали, проясняясь в сознании. Он представил себе отцовского Истукана – башню, освященную рубиново-красной звездой. В чрезвычайном блеске она восходила над миром как исполин – голова из двухслойного стекла, тело – из кирпича.
Орест поднялся и зашагал по лаборатории – прямо по раскиданным черновикам, как по пеплу: «Надеялся на этого, который лежит в Мавзолее? Верил, что преемники извратили ленинские мысли?..»
Он сел, терзаемый огненной болью: отец знал, что обречен, осознавал, что ему не вырваться – ни в том, ни в другом случае, независимо от того, какой ответ он даст своим палачам. «Значит… здесь нет моей вины…» – понял и почувствовал прилив радости.
Та вина – цепь, приковавшая к отцовскому прошлому, на которой сидел всю жизнь, не надеясь вырваться. Разве что ценою собственной гибели. «Да. В этом всё и дело – вдруг осознал, словно увидел новыми глазами. – Я сам искал своей гибели. И вот наконец нашел…»
Новая вина, собственная и очевидная, никак не связанная с отцовским прошлым, будет иметь простые и ясные последствия: арестуют и посадят. Теперь он думал об этом с облегчением, как о наступающей справедливости.
Огонь, пожрав обреченные черновики, опал. Орест сидел перед гаснущей печью и держал на коленях желтые, не сгинувшие страницы.
«Отец постановил сжечь… – он взвешивал в руке спичечный коробок. – На это моих сил хватит…»
В прихожей захрустело: чья-то рука поворачивала ключ в замке. Орест Георгиевич пихнул спичку в коробок и выглянул.
– Ждешь кого-нибудь? – Павел интересовался улыбчиво. – Или чертей гоняешь? – Только теперь Орест Георгиевич заметил, что держит в руке кочергу. – Ну, и сколько же их помещается на кончике, если, конечно, рядком? – Павел хохотнул и влажно откашлялся.
Орест Георгиевич посторонился и, буркнув:
– Кочергу положу, – отступил в лабораторию. Сшитые через край листки лежали на полу. Он сунул кочергу на место, свернул рукопись в трубку и вышел к гостю.
– Ну, как ты? Полегчало? А то вчера прямо… – Павел покачал головой.
Орест стоял, бросив руки вдоль туловища, и смотрел в пол:
– Вот, – неожиданно для себя он протянул Павлу.
Павел Александрович подошел к окну, и, накинув на плечо темно-красную штору – ни дать ни взять статуя Барклая-де-Толли у Казанского, – поднес к правому глазу:
– Гляди-ка! Есть эффект приближения!
– Павел, послушай, – Орест Георгиевич хмурился и косился в сторону. – Мне попались записи. Листы довоенного дневника. Там и формулы. Конечно, обрывочные, хотя и рассчитаны на глаз химика, вернее – ни на чьи глаза. Отец постановил сжечь. Открой и прочти.
Павел Александрович сбросил штору с плеча, сел на диван и расправил листы на коленях. Они топорщились, норовя свернуться. Углубляясь в чтение, он забрал в горсть клинышек бороды:
– Старик, это бесценное свидетельство. Музейный экземпляр! – Павел поднял глаза, и Орест Георгиевич поразился брызнувшему сиянию.
– Ты дальше, дальше прочти, музейщик, – он сказал тихо, с трудом выдерживая сияющий взгляд. Голос был тусклым, как будто прогорел в печи вместе с черновиками.
Павел читал внимательно, то забегая вперед, то возвращаясь к прочитанному. Глаза летали над формулами. Когда он закончил, юношеской ясности не осталось: взгляд сверкал лезвиями, наточенными до блеска:
– Сжечь? – лезвия скрылись в прищуре. – Зачем же он их сшил? – палец поддел нитку и дернул. – А эта порча человеческой натуры? Что он имеет в виду: порча при жизни или после смерти или и то и другое? Какой-то универсальный метод?..
Орест Георгиевич поморщился:
– Мне и самому не очень понятно. Идеологический бред… И эта порча, и посещение Мавзолея… Стоять перед мумией, размышляя о ее воскресении… Мумия, впавшая в летаргический сон… Чертовщина какая-то… Кстати, ты не помнишь, откуда это: «Ум раба слабее, чем ум свободного человека»?
Павел скривился и пожал плечами:
– Понятия не имею. Аристотель какой-нибудь…
– Ладно, – Орест свернул тему, – как думаешь, что делать с рукописью?
– По крайней мере, не жечь, – Павел скатал в трубочку. – Лежала, пусть лежит и дальше… Для твоего спокойствия могу хранить у себя. Это ж надо: спящая мумия…
И снится ей не рокот космодрома, не эта ледяная синева,
А снится ей трава, трава у дома, зеленая, зеленая трава!
Ха-ха-ха! Может, и мы с тобой ей снимся?..
– Нет, – Орест Георгиевич подошел вплотную. – Пусть лежит, где лежала, раз уж не успел сжечь. А знаешь, ты-то успел как раз вовремя. Еще минута…
– На том стоим, – Павел отозвался вяло. – Орест, послушай! – он опустился в кресло. Рукопись, свернутая в трубку, лежала у него на коленях. – А теперь давай серьезно. Шут с ними со всеми, – он дернул щекой, – со звездами, их остовами и тенями! Меня интересует одно: случайно или неслучайно они повели его осматривать труп?
– Откуда мне знать! Ритуальное поклонение дорогому праху, прежде чем зажигать звезды…
– Если звезды зажигают… – Павел начал, но скомкал. – Орест! В сентиментальность я давно не верю. Скажи, – он нахохлился, забиваясь в кресло. Пристальные вороновы глаза уставились на Ореста, – ты как химик абсолютно исключаешь возможность этого открытия?
– Паша, окстись! – Орест Георгиевич отмахнулся. – Вещество, способное оживлять трупы? К тому же пятидесятилетней выдержки?!
– Значит, дело, так сказать, в возрасте: пятьдесят, тридцать, двадцать пять?
– Я не понимаю, – Орест Георгиевич чувствовал, как у него опускаются руки.
– Эту тему разрабатывает академический институт, – Павел потер лоб. – Там штат лучших из лучших. Эксперименты… – он сцепил пальцы.
– Да какого черта! – Орест вспылил. – Вам что, не хватает ритуалов? Для вас он и так живее всех живых!
– Для нас – это для кого? – Павел передернул плечами.
– Ладно тебе! – Орест Георгиевич поморщился. – А то ты сам не знаешь…
– Орест, – Павел Александрович заговорил тихо, будто с оглядкой на чужие уши. – Внутренними делами, – он ткнул в окно пальцем, – я никогда не занимался. Ни я, ни мои коллеги. И ты это знаешь. Но мы… Да, да, я имею в виду и тебя, и нас – русские люди. Есть такое понятие: патриотизм. Не этот, для быдла, – он брезгливо сморщился. – Но тем, кто придет за нами, просто не хватит мозгов. И тогда – конец, – Павел говорил горестно и серьезно. – Сколько-то, конечно, продлится, но потом – крах, коллапс.
– Сколько-то… Лет двести! К тому времени мы, слава богу… – он махнул рукой. – Кстати, а что же ваша идеология, вобравшая и достойно увенчавшая собою все духовные поиски прошлого? – теперь он говорил с открытой издевкой.
Павел страдальчески морщился:
– Теория Маркса – миф. Не хуже любого другого.
– Вот-вот, – Орест поддакнул, – а еще война, блокада. У вас все идет в дело…
– Знаешь что, – похоже, на этот раз Павел озлился не на шутку. – Не делай из нас идиотов! Мы – не кремлевские старцы. Уж как-нибудь понимаем, до такой, как говорится, степени, – он взял себя в руки и смирил голос. – Дело не в воскресении. Это – в крайнем пределе. Главная задача – улучшение человеческой природы…
– В смысле, хомо советикус? – Орест перебил ехидно. – Но ты же не занимаешься внутренними делами? Позволь напомнить: этот вид обитает здесь, внутри.
– Пожалуйста, не ерничай. Если не мы… Старцам, погрязшим в идеологии, такие задачки не под силу. Не решим – все жертвы впустую. Погибнет страна.
– Да какая страна?! И что значит – погибнет?
– Орест, – Павел поднялся. – Страна – наша. Если угодно, СССР. Всё катится в тартарары. Экономика, черт бы ее, захлебывается. Но главное – человеческий фактор. Порядочность и энтузиазм. То, чем воспользовались в тридцатые.
– Ты хочешь сказать, вернуться заново?.. – Орест Георгиевич переспросил, охрипнув.
– Нельзя-я молиться за царя Ирода-а-а? – Павел пропел и махнул рукой. – Ладно, не глупи! Масштабные репрессии? Давно бы уж вернулись, но теперь другие времена. Необходимо принципиально иное воздействие. Без этого не выходит. В тридцатых это еще работало, а нынче, увы! Энтузиазм не закрепляется генетически. Сколько не дефлорируй, все равно потомство рождается с девственной плевой.
– Ага. Понимаю: а вам с вашими лысенками хотелось бы, чтобы сразу – блядями, – Орест Георгиевич улыбнулся криво: шутка, которую вспомнил Павел, родилась в незапамятные времена. И сразу стала легендой, почти что мифом.
– Орест, это не шутки, – Павел Александрович потянулся к столу, по которому расползлась куча бумаг. – Если хоть тень, хоть след в его формулах, хоть остов идеи… Если хоть намек, Орест, ты сможешь это закончить!
Орест Георгиевич стоял, не двигаясь. Павел подошел, взял за плечи и тряхнул так, что в груди екнуло. Пальцы Пескарского жгли сквозь рубашку:
– Орест! Это же Нобелевская премия.
Орест Георгиевич отстранился и взял себя в руки:
– Угу. И в Швецию поедем втроем. Ты, я и Ильич. Помнится, он предпочитал Швейцарию.
– Перестань паясничать, – Павел стал укоризненным. – И оставь, наконец, Ильича. Требуется корректировка настоящего. Точнее, возвращение к прошлому – на генетическом уровне. Выработка устойчивых личностных характеристик: добросовестность в работе, скромность, непритязательность в личной жизни…
– А честь и достоинство? Этого вам не требуется? Помнится, в далеком прошлом что-то эдакое встречалось…
– Хватился! – Павел воздел руки. – Не-ет, – улыбнулся криво. – Мы, батенька, реалисты…
– Представь, я – тоже. Поэтому и уверен: не выйдет. У меня не получится.
– Можно подумать, с тебя потребуют гарантий, – теперь Павел говорил зло и отрывисто. – Ну какой, какой у тебя выбор? Прозябать в своей лаборатории, среди придурков, каждый из которых еще и ничтожество? И это ты называешь наукой?!
– Нет, – Орест подошел к окну и теперь стоял, отвернувшись. – Иногда мне и вправду кажется, будто схожус ума. Осточертели кондитерские эссенции! До серьезных дел не допускают. Так, время от времени, по частным вопросам: намажут медком и – по бороде… – он коснулся чисто выбритого подбородка. – Вполне вероятно, козни вашего ведомства, – махнул рукой, не оборачиваясь, словно пресек возможные возражения. – Не могут простить семейного прошлого… Да пойми ты, – он обернулся, – отец все-таки верил. А я – нет. С моей стороны будет прямой подлостью. В прошлом веке в подобных обстоятельствах уходили в отставку, к себе в имение, затворниками, или, – Орестусмехнулся, – туда же, но в ссылку. Как говорится, под надзор.
– Эко тебя! – Павел откликнулся недовольно.
– Да. Представь! – Орест продолжил запальчиво. – Во мне есть то, что раньше называлось творческой энергией, но… Как там, у Пушкина: я – человек с предрассудками. Трудно идти против убеждений. Отец написал, что не исполнился. Кажется, я тоже, – он говорил, торопясь высказать наболевшее, но чувствовал растущую неловкость, словно они оба – и он, и его собеседник – играли в каком-то нелепом фарсе, к тому же кто-то подменил роли, и теперь выходило, что, возражая Павлу, он уговаривает сам себя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.