Текст книги "Планета грибов"
Автор книги: Елена Чижова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Вступая в сумрак веранды, думает: «Это мы еще посмотрим…» Когда время движется вспять, у тупиковых ветвей появляется преимущество. Этим, которые вырвались вперед, возомнили себя во главе прогресса, придется догонять.
Животные, человек
(суббота)
Он проснулся от тупой боли. Пошевелил языком и открыл рот, будто надеясь, что боль, воспользовавшись образовавшимся отверстием, выползет наружу, но она, царапнув по десне, забилась поглубже, свернулась горячей улиткой. Нетерпеливо запустив палец, покачал корни: они не подавали признаков жизни – как и подобает мертвецам. «Во всяком случае, не пульпит». Исключив самое неприятное, означающее необходимость срочных мер, в его случае – безотлагательного отъезда, пошарил во рту, пытаясь нащупать источник. Боль гнездилась в расцарапанном языке. Подушечкой пальца чувствовал ранки, похожие на язвочки.
Встал и подошел к зеркалу. Вывалил опухший язык – как пес, измученный жарой. «Странно, я же спал…» – разозлился, хотя на кого тут злиться: неужто на язык, который должен был почивать мирно, но на самом деле вертелся и крутился, царапаясь об острые корни. Словно, пользуясь сонным беспамятством хозяина, с кем-то болтал – ночь напролет.
– И что теперь делать? – вопрос, заданный предательским языком, прозвучал глухо и невнятно, но они поняли.
Как – что? Есть народные средства. Прополоскать отваром ромашки. Или заварить кору дуба.
Насчет дуба он не был уверен. Кажется, кора – слабительное. Но даже если они и правы, где эти средства взять? Представил, как отправится в лес искать кустики ромашки – кстати, что у них заваривают: листья? цветы? корни? – или ковырять дубовый ствол. Чем? Вилкой? Ножом? Может быть, грызть зубами?
Пощелкал выключателем: «Безобразие! Форменное! Половина девятого…» – переступая с ноги на ногу и путаясь в штанинах, натянул брюки, чувствуя тайное облегчение. Народные средства полагается заваривать. Электричества нет, плитка не работает – можно считать, вопрос снят.
Вышел на крыльцо, потянулся. Взглянул на градусник: +30 – еще один адский день. Единственное утешение: в городе еще хуже, тут хоть чистый воздух.
Повернул голову и замер: СНОВА ОТКРЫТА. Черенок лежит на земле.
– Ну что ты будешь делать! – устремился вниз, поджимая тапки. У са́мой времянки, вдруг – не то чтобы понял, скорее почувствовал: что-то не так. Неужели все-таки вор?!..
Помедлил, но взял себя в руки. «Да сколько можно!.. Дрожать. Шарахаться от собственной тени…»
Ведро… Электрическая плитка… Стоял в дверях, опешив.
На столе, покрытом клетчатой клеенкой, лежал кот.
– А ну-ка – брысь… – негромко, голосом, еще хрипловатым со сна.
Наглое животное скосило золотушный глаз и, на мгновение задержавшись на человеке, широко зевнуло, обнажив белые резцы и серые десны. Длинное туловище потянулось сладко, до дрожи: от холки до кончика хвоста.
– Брысь, кому говорю! – на этот раз получилось громче и уверенней.
Кот повел надорванным ухом и окинул его бесстрастным взглядом, выражающим вечное презрение к твари, стоящей на низшей ступени эволюции, к тому, кто – по прихоти судьбы или замыслу Творца – стоит выше.
– Ну сейчас ты у меня… – решительно (все-таки, не вор, не опасный злоумышленник) стянул с гвоздя полотенце – орудие спасения давешнего шмеля – и шагнул вперед, замахиваясь. – Брысь! Брысь!
Кот лежал, постукивая кончиком хвоста. Делал вид, что не понимает по-кошачьи.
Прикидывая, как бы половчее спихнуть узурпатора, он обошел стол. Золотушные глазки, в которых не брезжило ни тени испуга, ни света разума, неотступно следовали за ним.
– Сейчас поймешь… – ухватил угол клеенки, дернул на себя.
Животное шевельнулось и, не особенно утруждая лапы, спрыгнуло: сперва на скамейку, потом на пол – и направилось к выходу. Напоследок, уже в дверях, кот все-таки обернулся: в узких щелках, испещренных золотистыми искрами, мелькнула ирония. Явственно, он готов был поклясться. На него смотрели осмысленные глаза. Лишь по какому-то недоразумению они достались твари, которую человек – по вечному обыкновению – ставит ниже себя.
Как бы то ни было, инцидент был исчерпан.
Прислушиваясь к непривычной тишине – холодильник не издавал ни звука, – собрался позавтракать, но передумал: пока не врубили электричество, лишний раз открывать не стоит…
Холодильник закрой. Не держи открытым.
Он изумился:
– Да я же не открывал!
Не открывал, – даже признав очевидное, родители не сдавались. – Но собирался открыть.
Возразить было нечего: действительно собирался. Тут только сообразил: плитка. Тоже не работает. Похоже, горячий завтрак отменяется. Обернулся: дверь во времянку открыта. Кот наверняка где-то рядом – ходит, ждет своего часа. «Может, закрыть? – Разозлился на себя. Только этого не хватало – плясать под кошачью дудку. – Вернется – выгоню». Сел за стол. Шевельнул наболевшим языком и вспомнил: ночью он разговаривал с Марленом.
Даже во сне знал: друга нет в живых, а значит – по логике вещей – все должно происходить в особом, искаженном пространстве, но комната выглядела обыкновенно. Разве что очень большая, метров сорок. Судя по высоте потолка, старый фонд.
Казалось бы, должен испугаться, но он стоял, озираясь с любопытством, оглядывая замысловатую лепнину, высокую – под потолок – печь, обложенную майоликовой плиткой. Кое-где плитки выкрошились, оголив кирпич.
Если судить по мебели – старинной, красного дерева, – хозяину полагалось кутаться в стеганый халат или шлафрок с тяжелыми оперными кистями, но на Марлене были вечные джинсы, протертые на заднице, и старый вытянутый свитер. Может быть, поэтому и выглядел молодо – максимум лет на двадцать пять. Помогало и слабое освещение: из трех гнезд люстры, висевшей под потолком, горело только одно. И короткая стрижка – в прежние времена Марлен ходил заросшим. Рядом с другом, сохранившим молодой облик, он чувствовал себя пожившим.
Свет, не достигавший углов комнаты, казался пыльным.
– Ты здесь?… – он проглотил живешь: не был уверен, подходит ли это слово к нынешнему Марленову существованию.
– Угу, – выступив из тени, Марлен ответил – ему показалось, равнодушно. В сердце шевельнулась обида, но он по обыкновению проглотил.
– Хорошая квартира…
Сквозь щель в приоткрытой двери проглядывал ломтик коридора. Каким-то образом он понял: там множество дверей, за каждой огромная комната – и все это принадлежит Марлену. По нынешним временам – целое состояние.
– Угу, – Марлен кивнул. – Родительская.
– Ты с ними помирился? – он обрадовался от всего сердца. Сколько лет мыкаться: сперва в общежитии, потом по чужим углам – снимать комнаты в коммуналках.
– Отошла по наследству, – Марлен ответил неохотно.
– А это… мы с тобой… где? – опасаясь насмешек, выбрал нейтральную формулировку.
– Черт его знает, – Марлен подошел к стеллажу, снял с полки книгу в синем коленкоровом переплете. Пролистал, ловко пропуская страницы сквозь пальцы – как заядлый картежник свежую колоду. Коротким прицельным жестом отбросил в угол, где (только теперь он обратил внимание) высилась груда книг. – Нам с тобой без разницы.
– Без разницы? – переспросил осторожно. – Почему?
Марлен снял с полки еще одну – тоже в коленкоре, но отдававшем прозеленью.
– Почему-почему… По кочану, – бормотнул и, на ходу поддергивая рукава, словно его ждала черная работа, направился к печи. Взвыла и застонала тяга. Коленкоровая обложка вспухла голубоватым пламенем. Он смотрел на занимающиеся страницы: они вертелись, будто небесный огонь пропускал их сквозь пальцы.
– Вот, – Марлен взял следующую. – Жгу. Папашины. И его коллег.
– Это… – он догадался. – Суд?
– Как бы, старичок, как бы… – Марлен глянул усталыми глазами. – Суд, но не такой уж страшный. Бывает и пострашнее.
– А что потом? Когда… когда… – он хотел спросить: когда сгорят? – но, глядя в Марленовы глаза, отчего-то не решился.
Небесный огонь погас, оставив горку пепла.
– Когда-когда… Закогдакал! – Марлен передернулся зябко. – Работа. Просто работа. Сутки через трое. Прихожу, а они стоят. Целые и невредимые.
– Так ты здесь работаешь? – он совсем запутался. – Но… Это же твоя квартира. Ты здесь живешь.
– Живу, – Марлен подтвердил. – И работаю. Где живу, там и работаю. Где работаю, там и… – махнул рукой.
– А эти, – он кивнул на книги, которые Марлен не тронул, оставил в шкафу. – Кто их авторы?
– Авторы? – Марлен откликнулся равнодушно. – Умерли. Отдали души, – теперь он заговорил торжественно, будто перенял интонацию у какого-нибудь древнего царя или вестника. – Смертью Автора оплачено рождение читателя, – усмехнулся и сменил интонацию: – Ты их видел – наших читателей? Короче, эти мудаки доигрались.
«Смертью автора…» Он опознал скрытую цитату: один из Марленовых любимых французов. Но так и не понял, кого именно Марлен имеет в виду.
– Так ты… – помедлил, подбирая правильные слова. – Разочаровался в французах?
– Французы? – в глазах Марлена что-то мелькнуло. – Они-то здесь при чем? Не они, старичок, а мы. Уроды, слизняки, мокрые курицы… Заставь дураков богу молиться! Нам же пофиг: хоть тебе марксизьм-ленинизьм, хоть литературная теория… Была бы дырка, глядишь, дикари уже лопочут: дискурс, нарратив, бла-бла-бла, конец истории… Если история умерла, значит – и я умер…
– А разве?.. Ведь ты… – он смешался, не смея высказать прямо.
– Не дождешься, – Марлен поддернул джинсы. – А кстати, если я умер, с кем это ты здесь разговариваешь?
Он решил не углубляться – оставить как есть.
– А эти? – обернулся к куче, предназначенной в растопку: если все авторы умерли, чего особенно стараться.
Марлен подошел к куче и пнул ногой:
– Не боись! Эти и захотят – не умрут: они и так нежить. – Вернулся к печке и, засунув внутрь кочергу – железный палец, пошевелил горячий пепел, будто мало было небесных, листающих страницы.
– Послушай, – ему хотелось утешить. – Может, когда-нибудь… Сгорят.
– На чудо надеешься? Угу. Это – по-нашему. Говорят, случаются, – Марлен кивнул стриженой головой. – Когда рак на горе свистнет. Или Бирнамский лес… Поднимется и пойдет на за́мок. Так что ликуй, мой друг Макбет…
Теперь он отдавал себе отчет: связный диалог – мнимость. Разговор с Марленом он воспроизвел условно, перевел с языка сна. Какие-то звенья вообще выпали, будто перевод прошел жесткую редактуру: что-то оставили, что-то отмели. Сосредоточившись, вспомнил звено, вымаранное редактором. На эту тему он заговорил сам. Сказал: вот ты киваешь на Европу, дескать, тамошняя жизнь – рай. Но ведь это тоже миф. В мире не существует страны, где божий замысел воплотился бы в полной мере. В каком-то смысле земная жизнь – вообще катастрофа: то наводнения, то смерчи, не говоря уж о террористах и вооруженных столкновениях. Сидел, шаря пальцами по пустой клеенке, пытаясь вспомнить, что ответил Марлен. Слова Марлена вылетели из памяти. Но на то и дружба, чтобы знать заранее: «Не пори ерунды! Одно дело – мир, другое – мы. Наши катастрофы не лечатся. Время их только усугубляет…»
Тут, будто подтверждая эти слова, чихнул и ожил холодильник. Он вздрогнул и взглянул на часы: 9:03. Разговор получился болезненным, но главное – боль осталась. Словно Марлен сорвал с его души металлическую коронку, обнажив гнилые корни, за которые цеплялся язык – русский, родной, на котором он думал и чувствовал.
До разговора, случившегося в ином пространстве, существование друга – во всяком случае, с его точки зрения, – определялось словом тоска: хаотическое брожение, смутное ощущение реальности… У него не было сомнений: Марлен жил не рассудком, а чувством, временами – чему он сам был свидетель – впадал в бешенство, заливал душу портвейном, томился, ощущая в себе какие-то тайные нереализованные силы – иными словами, был русским человеком. Теперь не то чтобы понял, скорее почувствовал: тоска-то тоска – но другая, которую нельзя свести к хандре, сиротству, беспомощности. Тоска Марлена глубже. «Тайные нереализованные силы… Мне тоже знакома эта му́ка. В этом смысле мы – близнецы-братья. Геракл и Ификл. – Сыновья одной матери, но разных отцов. В древнем мифе над близнецами, одному из которых судьба предназначила стать героем, летала сова – посланница Афины, богини мудрости. – Мудрый человек не предается саморазрушению, не сводит себя в могилу. – Значит, не Афина… А кто? Клио, богиня истории?..» – он почувствовал, как заныло сердце, и по этой нойке – странное слово, на которое однажды наткнулся в словаре Даля, – понял: он на верном пути.
Встал и вышел из времянки.
– Эт-то что такое?!
Прямо перед ним, на валуне, глубоко вросшем в землю, возлежал кот. Отмечая его появление, наглое животное шевельнуло надорванным ухом. Кончик хвоста белел на сухом мхе. Он стоял, раздумывая: прогнать или?.. «Там, – оглянулся на дверь, – понятно. Но здесь, на участке… Животное имеет право пересекать границы. Бессловесная тварь – не человек».
Кот, выгнанный из времянки, не смотрел в его сторону, казалось, не обращал внимания, но, он чувствовал – следит. С той же потаенной страстью, с какой следил бы за воробьем, скачущим – прыг-скок! – по тропинке, или мышью-полевкой, шуршащей в высохшей траве. Что это, если не демонстрация? Явное нарушение иерархии, чтобы не сказать божьего замысла. «Выгнать. Взять, – он огляделся, – вон, черенок лопаты. Черенком замахиваться глупо. Можно только метнуть». Ну и кто он после этого будет? Дикарь, мечущий копье…
– Глупость какая! – Вдруг вспомнил: селедочная головка завалялась в холодильнике.
Чертов холодильник выл, набирая потерянный холод. Словно предпринимал все от него зависящее, чтобы забыть прошедшую ночь. Он распахнул дверцу: под ноги полилась вода. Казалось бы, тонкой струйкой, но натекло существенно. Снял с гвоздя полотенце, кинул в изножье – будто прикрыл срам. Селедочная головка лежала на верхней полке.
Не решаясь подойти близко, примерился и кинул. Угощение угодило прямо под нос узурпатора. Кот не шелохнулся, как говорится, ухом не повел. Точнее, повел, только в другую сторону, откуда слышались голоса. Две женщины поднимались по склону. Не замечая его, остановились у калитки. Поставили на землю сумки.
Подумал: «Из магазина». Поблизости есть еще один, по ту сторону ручья.
– А я им говорю: конечно, понимаем. Для нас главное – когда поправится? – женщина, та, что помоложе, нагнулась к сумке.
– Ну, а они? – другая – постарше, пожалуй, его возраста.
– Мы, говорят, не боги, а врачи. – Молодая вытащила бутылку воды, отвернула пробку. – Будешь?
– Так болезнь-то, болезнь какая? – взглянув на бутылку, та покачала головой.
Молодая сделала глоток и закрутила пробку:
– Не знаю. Темнят. Говорят: депрессия. Ничего себе депрессия! Четвертый месяц лежит носом к стенке. А то встанет и ходит. Свекровь говорит: бес в него вселился. За попом сходить надо.
– Дожили! – женщина средних лет откинула со лба челку. – У нас что, Средние века?
– Так это не я, свекровь, – другая сбросила босоножку. Подняла, вытрясла песок.
– А ты возьми и скажи: нет тайных болезней. Все это – мракобесие. Бывают плохие врачи…
Подхватив тяжелые сумки, женщины двинулись дальше.
«Да-да, именно болезнь… Тайная, историческая», – в случае Марлена это обретало двоякий смысл: с одной стороны, все помыслы человека, зараженного этой болезнью, обращены к истории, с другой, – источник болезни таится в само́й русской жизни, точнее, русско-советской. Советская болезнь не лечится. Уж в чем-чем, а в этом его друг был уверен: для него именно советская жизнь стала квинтэссенцией национального бытия.
«А для меня?.. – он прислушался, будто ожидая, что ответ снова придет откуда-то извне. Как подсказка, которую, затаившись, невольно подслушал. – А может быть, правильнее говорить о другой болезни? Не советской, а русской». Вспомнил: Рильке, которого переводил Марлен, утверждал, что именно из этой тоски-болезни народились чудотворцы и богатыри русской земли.
В данном случае – сидел на скамейке, вперившись в пустое пространство, – о чудотворстве не может идти речи, разве что с большой натяжкой: стихотворные переводы – удача, отличная работа, но чудо – это уж слишком… Пусть не чудо, но что? Как так вышло, что даже посмертная жизнь Марлена оказалась осмысленной? Осененной трагизмом Сизифова труда. Тут уж никаких сомнений: его покойный друг, переводивший немецких неоромантиков, ухитрился стать героем, поднявшим бунт против отца – великого Зевса, ну, может, не Зевса, а мелкого божка советской филологической науки, но Марлен – своей непреклонностью – сумел поставить себя вровень с богами, бросить им вызов. Дело не в нынешней ночи. Сон – следствие. Об этом он догадывался и раньше, но боялся себе признаться: порвав с отцом, его друг катил тяжкий камень истории, в котором поблескивали крупицы правды-руды.
Интересно, как бы тот поглядел на все эти рассуждения? Насмешливо? Или презрительно, угадывая за ними ненавистный ему советский пафос?..
Наглая тварь вылизывала лапу. Странно… Вылизывая подушечки, кошки втягивают когти. Этот – наоборот выпускал. Словно чистил оружие перед решающей схваткой. Он пригляделся: кривые и острые. Ни дать ни взять, маленькие ятаганы.
Рыбья голова как лежала, так и лежит.
– Не хочешь, не жри… – Грубое слово, на которое кот не мог ответить, восстанавливало попранную было иерархию.
«Хотя… преувеличивать тоже не стоит. Герой, но тоже не без греха». Во сне он не успел сообразить, но теперь понял: выходит, Марлен, обвиняющий отца, отрицает свой собственный грех, переваливает на тех, кого сам же крестит дикарями?.. Но ведь он – живой свидетель: разве не Марлен таскал в портфеле книжку, пестовал французские всходы? Да что там! Переводил на русский. Сам, сам высаживал на пустое место, расчищенное его папашей со товарищи. Надеялся, что на нашей почве эти теории разрастутся и забьют советские сорняки.
Обернулся, услышав тихий скрежет. Не столько пугающий, сколько неприятный. Покончив с гигиенической процедурой, кот точил когти о камень.
«Советская история – широчайшее поле. Едва ли не каждое десятилетие – повод для скорби. Но тогда – почему?» Не революция, не Гражданская война, не репрессии тридцать седьмого, в конце концов, не Великая Отечественная – почему Марлена замкнуло именно на евреях? Его отец имел прямое отношение к кампании против космополитов. Но если так, разве сын – герой!? Геройство, замкнутое на личной, семейной, истории, нельзя назвать подлинным. Истинный герой – фигура надличная.
«Уж если на то пошло, подлинным героем мог стать именно я – если бы меня, что вполне можно вообразить, по какой-то причине замкнуло на советской истории. И наоборот: если бы не отец, обличавший космополитов, не исключено, что Марлен вел бы себя как я. Нет, конечно, я всегда понимал: та антисемитская кампания – преступление, – но оставался в границах разума. Во всяком случае, не преувеличивал свое отвращение перед всем советским: не валил в одну кучу… – Провел рукой по затылку: давило голову. – Но так, как Марлен, тоже нельзя – припирать к стенке, выкручивать руки, требовать от каждого. Историческая ответственность – добровольный выбор. Вот если бы мой отец поднялся на чьей-нибудь крови… Или наоборот – подвергся бы репрессиям. Конечно, я бы тоже страдал. Еще неизвестно, в каком случае больше. Но он всего лишь строил дачу, это не возбраняется ни при каком режиме… У кого поднимется рука обвинить его в этом? И вообще, – мотнул головой. – Космополиты – в медицине, в филологии, в биологии. Мои родители – технари».
Кот выпустил наточенный коготь. Будь это человеческая рука, он сказал бы: указательный палец. Брезгливо фыркнув, вонзил в рыбью голову. Подцпил и, не меняя брезгливого выражения, кинул в пасть… —
* * *
Снился музыкальный автомат.
Темное кафе… Окна задернуты глухими шторами. За стойкой маячит фигура бармена. Она не видит лица – только пятно, белеющее над рубахой. Ее раздражает музыка – мерная, похожая на марш. Кому пришло в голову включить! Она оборачивается: в углу на невысоком подиуме стоит пианино. По вечерам здесь, должно быть, играет живая музыка, но у нее нет времени дожидаться вечера. И вообще… Отсутствие живой музыки – еще не повод слушать мертвую. Она подает знак официанту. Угадав ее желание, тот направляется к автомату. Сейчас наконец выключит. Ничуть не бывало! Музыка гремит все громче. Она приходит в ярость и открывает глаза.
В комнате страшная духота. Но самое неприятное – зуд. Кажется, чешется все тело. «Комары? Неужели искусали? Конец июля – какие комары… Или мошки?» – внимательно разглядывает руки: от укусов остаются красные точки. Никаких следов. Сбрасывает с себя одеяло, задирает рубашку. В ноздри лезет приторная волна – пот, пропитавший постельные принадлежности. С вечера поленилась вымыться как следует, нагреть воды. Ополоснулась под краном.
– Откуда эта чертова музыка!.. – встает и идет к окну. Приторная волна тянется за ней шлейфом. Послушалась соседку, закрыла с вечера. Она распахивает створку.
На бетонных плитах сидят мальчик и девочка, обоим лет по тринадцать. Магнитофон орет как оглашенный – включили на полную громкость.
– Эй! – она выглядывает, машет рукой, надеясь привлечь внимание. Дети, увлеченные разговором, не слышат. Девочка что-то рассказывает. На детском лице – гримаска, обнаруживающая истинную природу дочери Евы. Сын Адама слушает недоверчиво, почти испуганно. У их ног крутится щенок – комочек, обросший густой шерстью. Мальчик смеется, спрыгивает с бетонной плиты. Девочка одергивает платье, слезает с бетона, идет в лес, не оборачиваясь. Щенок устремляется за ней. Мальчик, подхватив магнитофон за дужку, торопится следом.
Во всяком случае, с музыкой покончено.
Как была, в ночной рубашке, она выходит во двор: набрать воды, поставить на плитку. «Кстати, о плитке, – возвратившись на веранду, щелкает выключателем: свет есть. На часах половина одиннадцатого. Старуха сказала: электричество включат в девять. – Жаль, теперь не проверишь… – открывает холодильник. – Да что тут проверять!» Про себя она знает – что. Старуха сказала: смотрю и вижу. Если б знать, что угадала со светом, могла угадать и с…
Внимательно перебирает пакетики: овсянка с наполнителями, мюсли, чищеные орехи – ее личная диета, к которой давно привыкла.
– Нет. Этого не хочу.
С вечера хотелось котлет – холодных, покрытых жирной пленкой. Или макарон по-флотски: толстых, серых, теперь такие не делают. Она прислушивается к себе, глотает слюну. Хочется гречневой каши. Полную тарелку, с маслом – желтый кусочек, холодный, тающий по краям. От кислых щей она бы тоже не отказалась – густых, с кусками мяса, с мозговой косточкой. «Беременным назначают белковую диету», – оглядывается испуганно. Будто кто-то может подслушать.
«Это всё – грибы… Стоило начать…» Сколько лет отучала себя. Овощные супчики, гренки, свежие фрукты, если рыба или мясо – всегда на пару́.
«Черт меня дернул с этими грибами! Я похожа на завязавшего алкаша, которому поднесли рюмку. – Все-таки достает мюсли, заливает молоком. Молоко должно быть натуральным, 2,5 %. Она не признает восстановленного, за этим следит Наташа. С трудом проглотив пару ложек, отставляет тарелку. – Это – дача, тут всё по-прежнему. Как выяснилось, даже еда».
Щи да каша – пища наша. Так говорил отец. Мать готовила простую русскую пищу. А еще он говорил: на даче останавливается время. Раньше злилась, но теперь… В каком-то смысле это даже приятно: время, замершее на отметке ее юности. «Главное – не смотреться в зеркало… – возвращаясь в комнату, бросает взгляд на триптих. – Стекло – другое дело». Лицо, отраженное в пыльном стекле, теряет приметы возраста. Человек-дерево смотрит ей в глаза. Для него она осталась девочкой – юной, как дочь Евы, которая ушла в лес.
Всегда завидовала дочерям Евы, их умелым гримаскам, от которых сыновья Адама сходят с ума. У нее никогда не получалось. Видимо, тоже божий дар, полезный и в тяжбах с соседями мужского пола. Не подписал, но обещал подписать. Она выполнила его условие: собрала подписи соседей. В сущности, он – единственная препона. Заполучив его подпись, она уедет.
«Ничего, как-нибудь договоримся». Если б не вода, которая никак не закипает, сходила бы прямо сейчас. Чтобы мужчина и женщина договорились, нужен запретный плод: страсть, соблазн, в конце концов, общий ребенок. Честно говоря, она изумлена: для нее этот человек – не мужчина. Если не мужчина, то – кто? Она пытается подобрать сравнение: «Мы – существа разной породы. Как собака и кот. Или кошка и пес».
Из-за забора доносится заливистый лай. Видимо, дети возвращаются. Хорошо хоть выключили музыку. Тишина – земное наслаждение.
В детстве у нее тоже был щенок. Что-то с позвоночником – не то врожденное, не то родовая травма. Продавец клялся, что ничего не знал: больных щенков выбраковывают сразу. Выбраковывают – лживое слово. На самом деле душат или топят. В Средние века так расправлялись с незаконнорожденными. Когда обнаружилось, кинулись в ветеринарку. Лекарства, уколы. Сперва подволакивал задние лапы. Через месяц отнялась вся нижняя половина: ползал, подтягиваясь на передних, ходил под себя. Ветеринар разводил руками: «Зачем мучить несчастное животное?» Пришлось усыпить. Это человек рожден для страданий. Животное безгрешно. Так больше никогда не плакала. Даже когда родители… Отец утешал. Говорил: знаешь, я где-то читал, у животных нет собственной души. Только общая. Умирая, они не страдают. Просто возвращаются в стаю. Зайцы – к зайцам, жирафы – к жирафам, волки – к волкам.
«Интересно, – она смотрит в небо. – Куда попаду я? Неужели в стаю своих соотечественников, в их общую русскую душу?.. Темную, как их сознание». Эта мысль кажется невыносимой. Еще один довод, чтобы свалить, смыться, унести ноги.
Когда сын подрастет, наверняка спросит:
Как ты думаешь, что такое Русский рай?
– Не знаю… Видимо, идеальное пространство, соответствующее русской душе.
Русской душе? А что это такое?
Мысленно она разводит руками: не так-то просто определить, что объединяет ее соотечественников: и родителей, и старуху из церкви, одетую в обтерханную кацавейку, и старух-соседок, и этого – побоявшегося поставить подпись.
– Ну, во-первых, мы терпеливы, довольны тем, что у нас есть, – она дергает плечом, – лишь бы соседям жилось не лучше.
Почему только русские? Зависть, как ее ни назови, свойственна всем народам.
– А еще мы подозрительны. Всюду видим врагов.
А потом возьмем да и доверимся первому встречному – причем от всего сердца.
– Согласна, хотя… Тогда вот: русские творят себе кумиров, ради которых готовы приносить неисчислимые жертвы.
Сын засмеется: Можно подумать, только они! Человеческая история полна кумирами. Почитай хоть Библию.
Ей хочется сказать: тогда не знаю, оставь меня в покое. Но с выросшим сыном так нельзя. Она – терпеливая мать, готова отвечать на любые вопросы.
– Русские не умеют жить настоящим: либо прошлым, либо будущим.
Но ты ведь тоже живешь будущим. В котором есть я.
– Ну, во-первых, я тоже русская. А во-вторых, что мне остается?! Всю жизнь ходила по грани, за которой – пропасть, один неверный шаг, и…
Ты имеешь в виду?..
Сын не договаривает, но она знает: он понял. Страстное желание, которое накатывает время от времени: вбить в пол педаль газа, направить машину в столб – чтобы все наконец закончилось, мгновенно и навеки.
– Не выдумывай. Когда-то было, мало ли что приходит в голову. Но теперь, когда есть ты… Незачем торопиться туда, где мы и так окажемся…
А знаешь, что я думаю: на самом деле они не связаны ничем. Кроме общих предков: каких-нибудь русских Адама и Евы. Мифологических родителей. В каждой паре, дающей жизнь новому русскому младенцу, они повторяются вновь и вновь…
Нет, она не согласна: бог, кем бы он ни был, создал мир один-единственный раз. Адам и Ева – прародители всего человечества, на которых лежит первородный грех, за это и изгнаны…
«Русский рай… А все-таки интересно, как он может выглядеть?»
Конечно, ни слонов, ни жирафов. Коровы, козы, куры, кошки, собаки. Птицы тоже местные: вороны, воробьи, галки, сороки. Она вспоминает детали триптиха: на левой створке – озеро. Здесь тоже есть озера. Например, Блюдечко, в котором плавала в детстве. Она улыбается, будто включаясь в детскую игру. Деревья. Там, у них, – помесь кактуса с пальмой. У нас – ели и сосны. Осины. Березы, но не так уж и много. Во всяком случае, меньше, чем принято считать.
С флорой и фауной более-менее ясно. Осталось вообразить прародителей – мифологическую пару, давшую жизнь двум русским братьям: Каину и Авелю.
За оградой что-то шевелится. Она всматривается: кот. Не иначе кастрат. Нормального так не раскормишь… Животное поворачивает голову. В глаза бросается странное несоответствие: огромное туловище, но мелкие черты лица. «В смысле, конечно, морды. Да, прародители… Адам в посконной рубахе? Ева в сарафане? Хоть русские, хоть нерусские – в раю они голые. Одет только бог».
Она переводит взгляд на среднюю створку: сад земных наслаждений.
«Неужели вот эти заборы, участки, дачные домики, грядки, парники, укрытые рваной пленкой?.. У нас свои наслаждения. То, что для других – картина ада, для нас – нормальная жизнь. Весь этот бред со сперминами и горошинами, врагами и отравленными стрелами, секретарями парткомов и передовыми рабочими… Русские души, терзающие друг друга – под присмотром их создателя и отца. Который вечно висит на заднем плане – наш собственный Человек-дерево, губящий и соблазняющий души. Из земли торчат обрубки, но корни уходят в самую глубину. Будто не было ни Адама, ни Евы. Будто для нас – иной замысел: жизнь, берущая начало от Каина и Авеля – двух русских братьев: один – жертва, а другой…
С веранды доносится бульканье. Она бежит, срывает крышку: закипевшая вода бьет ключом.
«Все это в прошлом. Во всяком случае, я – ни при чем. Я русская, но разве я кого-нибудь терзала? Наоборот, если могла, всегда старалась помочь, – стягивая рубашку через голову, она идет в комнату. – Мои родители – тоже. Если отец кого и мучил – сам себя… Что еще? Да, полотенце».
Все-таки приятно походить нагишом. Сто лет себе не позволяла. Дома всегда кто-нибудь: Наташа, Василий Петрович – не очень-то разгуляешься. А потом… В Репине всюду зеркала. Уже не в том возрасте, чтобы радоваться, глядя на свое отражение.
Она роется в косметичке: дезодорант, шампунь, кондиционер… Спохватывается: мыло. Вечером ополаскивалась, оставила под краном. Придется сходить. Надо что-то накинуть… Она приоткрывает дверь: до крана рукой подать, всего несколько шагов.
«А вдруг кто-нибудь?.. Да кому здесь! Кот, и тот… – привстав на цыпочки, смотрит за калитку. – Смылся восвояси. – На всякий случай оглядывает окна, выходящие на ее сторону. Когда-то давно этот мальчик, сын соседей, за ней подсматривал. Будто что-то щекочет, соблазняет, подталкивает. – Смотрит – и пусть смотрит».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.