Читать книгу "Человек Возрождения. Беседы с Борисом Левитом-Броуном"
Автор книги: Елена Федорчук
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
2022 год
Беседа 4
О талантах и методике. Пушкин, Лермонтов, Гоголь
Ел. Ф.: В одном из интервью, Борис, вы говорите о принадлежности к колену Левиеву. Потомки Левия – левиты – были служителями храма и нередко учителями. Вы с 1980 по 1988 год преподавали технику игры на ударных инструментах в джазовой школе Киева.
Б. Л-Б.: Ну да, преподавал. Левиты, кстати, были ещё и певчими в храме. Так что я более или менее вписываюсь в моё происхождение. Правда, я не пою то, что пели певчие из библейских левитов. Что касается учительства, да, это было. И любопытно здесь то, что по-настоящему высококлассным барабанщиком я никогда не был, однако был хорошим преподавателем.
Ел. Ф.: А так вообще бывает?
Б. Л-Б.: Бывает, Леночка, и даже довольно часто! Общая музыкальность позволяет дать ученику базовые представления о ритме как основе ансамблевого исполнительства, а знание основ техники – ввести ученика в круг технических приёмов, сначала простых, потом более сложных. Виртуозная техника современных ударных инструментов базируется на простых технических элементах. Вопрос в том, насколько ты способен ими овладеть и довести до виртуозности. Педагог может направить ученика и дальше наблюдать, корректировать, не обладая сам скоростными и координационными свойствами виртуоза. У меня были ученики, дораставшие до таких уровней владения ударной установкой, которые уже превосходили мой собственный уровень. Но вырастали они всегда из моей методики, а моя методика – это методика американских барабанщиков и педагогов, таких, например, как Джим Чейпин. Сейчас его учебные ролики можно легко найти в YouTube, но в 80-е годы в Киеве его школа игры на ударных ксерокопировалась и передавалась из рук в руки, а вот прочесть методическое предисловие мало кто мог. Я прочёл, потому что владел английским, и много полезного оттуда почерпнул.
Скажу так: настоящий левит – это тот, кто может не только учить, но и научиться учить. Тут нужны две вещи:
1. Голова на плечах.
2. Умение завоевать доверие ученика, стать для него авторитетом, чтобы он верил тебе и всерьёз руководствовался твоими указаниями.
У меня, судя по тому, что мой класс был всегда переполнен, получилось стать учителем.
Ел. Ф.: Но для меня и ваших читателей как наставник вы осуществились через тексты. Давайте поговорим о литературе.
Б. Л-Б.: Если вы серьёзно считаете меня и мои книги годными для наставничества, то давайте! Только помните, я не литературовед и даже не филолог. Я пишущий эгоцентрик-перфекционист с тяжёлым прошлым историка искусств плюс нервическая наклонность к эстетству, которое не прощает ничего ни мне, ни другим. Так что, боюсь, вразумительных ответов от меня вы не получите. Ну разве что вас заинтересует моё судорожное мнение.
Ел. Ф.: А почему прошлое историка искусств вы считаете тяжёлым? И почему ваше мнение судорожное?
Б. Л-Б.: Прошлое историка искусств тяжело тем, что даёт очень много, но оставляет мало нового. Не говоря уже о том, что приучает к анализу, а аналитика – противная и беспощадная штука. Мнение моё считаю судорожным, потому что, как все эстеты-невротики, я очень впечатлителен… вплоть до экстремальных реакций и умственных судорог.
Ел. Ф.: Хорошо, Борис, я буду иметь это в виду. Меня потому и интересует ваше мнение, что вы не говорящий, а пишущий. Если вспомнить историю русской литературы, то универсальных авторов, одинаково сильных и в поэзии, и в прозе, можно пересчитать по пальцам одной руки. Пожалуй, гениальный Пушкин сумел…
Б. Л-Б.: Стоп, стоп, стоп! А почему вы так ставите вопрос? Вы что, считаете меня универсальным, одинаково сильным в поэзии и прозе?..
Ел. Ф.: Не ловите меня на слове, Борис! Я пока что просто хочу войти в тему.
Б. Л-Б.: А, пардон… извините, что прервал! Эгоцентрик, увы, сразу всё примеряет на себя!
Ел. Ф.: Итак, Пушкин сумел поженить поэзию и прозу в романе «Евгений Онегин». Лермонтов был равновелик как поэт и как прозаик. Гоголь временами становится почти поэтом, не зря же «Мёртвые души» названы поэмой. Достоевский отметился стихами, Бунин, Набоков… хотя, по мнению многих критиков, его поэзия слабее прозы. Бродский готов был учить писать стихи, а учить прозе – нет.
Б. Л-Б.: Ого, сколько имён сразу! Ну, первое: я не считаю Пушкина равноценным поэтом и прозаиком. Его проза – это чистый, ещё девственный русский язык, который он, если можно так выразиться, только-только придумал. Я бы сказал, – это грядка для будущих всходов русской прозы.
Что до «Онегина», то никакой женитьбы поэзии с прозой тут нет. Сюжет не делает поэзию прозой, равно как и отсутствие сюжета не мешает прозе оставаться прозой. В «Онегине» Пушкин буквально стащил музыку с небес и поселил её на страницах своего романа в стихах. Мне как-то один приятель говорит: «Нет, ты представляешь… он нашмалял „Онегина“ сонетами!» Я задумался – а ведь и правда! «Онегин» поженил русских с Богом, потому что только русским дарована эта привилегия, эта сладчайшая радость русского языка. Ничего более прекрасного, чем онегинская строфа, я в природе не знаю. До «Онегина» не дотягивает ничто. Это какая-то ослепительная вершина музыки русского языка… русского языка – как музыки. Мало того, что сонетами «нашмалял», он же всё изразнообразил. Вы только посмотрите, что он делает в одной строфе:
Гонимы вешними лучами,
С окрестных гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потоплённые луга.
Улыбкой ясною природа
Сквозь сон встречает утро года;
Синея блещут небеса.
Ещё прозрачные, леса
Как будто пухом зеленеют.
Пчела за данью полевой
Летит из кельи восковой.
Долины сохнут и пестреют;
Стада шумят, и соловей
Уж пел в безмолвии ночей.
И всё это в одной строфе!
Ел. Ф.: Что всё?
Б. Л-Б.: Смотрите, первый катрен рифмует первую с третьей и вторую с четвёртой строкой. Второй катрен рифмует первую со второй и третью с четвёртой. Третий катрен рифмует первую с четвёртой, охватывая зарифмованные внутри вторую и третью. И этого мало, он ещё змейкой соскальзывает с четвёртой строки второго катрена на первую строку третьего, делая гибкое соединение в едином предложении: «Ещё прозрачные, леса / Как будто пухом зеленеют». А образность: «гонимы вешними лучами», «прозрачные леса…». Я уже молчу об этом ироническом умнице, так точно понимавшем мечту мужчины о настоящей женщине.
Ел. Ф.: Вот тут подробней, если можно, это какая такая настоящая женщина?
Б. Л-Б.: Ну, Таня… любимая пушкинская Таня, которая может вымечтать мужчину, которая способна узнать свою любовь в лицо, которая в силах признаться, а не просто, как положено порядошной барышне, ждать признания от мужчины. Даже отвергнутая, она захочет понять его, останется ему верна сердечной страстью, но не согласится стать его игрушкой. Я думаю, о такой женщине мечтает всякий мужчина, который вообще понимает, что такое – женщина и чем она ценна. Ах, этот Саша! Я так фамильярно называю только Пушкина, никого больше. Потому что только к нему, моему Саше, питаю эту невыразимую нежность. И так восклицаю всякий раз, как снова и снова, «сквозь слёз не видя ничего…», поражаюсь и плачу, и благодарю. Ничего, кроме него, кроме моего несравненного Саши! Всё у него течёт и змеится, легко вспархивает и летит, всё задумывается и смотрит с высоты, и грустит, прощая жизнь с мудрой улыбкой. Вообще «Онегина» в сознательном состоянии, то есть отдавая себе отчёт в том, что происходит перед твоими глазами, что за музыка струится в этих строфах, долго читать вредно. Это подавляет. Может вогнать в депрессию. Ну вот что прикажете делать, когда:
В тоске сердечных угрызений,
Рукою стиснув пистолет,
Глядит на Ленского Евгений.
«Ну, что ж? убит», – решил сосед.
Убит!.. Сим страшным восклицаньем
Сражён, Онегин с содроганьем
Отходит и людей зовёт.
Зарецкий бережно кладёт
На сани труп оледенелый;
Домой везёт он страшный клад.
Почуя мёртвого, храпят
И бьются кони, пеной белой
Стальные мочат удила,
И полетели как стрела.
Тут застрелиться надо уже на первой строке: «В тоске сердечных угрызений»! Не привычные, тысячекратно повторенные и ставшие банальными «угрызения совести», а «сердечные угрызения». У кого ещё найдёшь?.. У того же Александра Сергеевича «змеи сердечной угрызенья», но змея хуже… хуже! «В тоске сердечных угрызений» — столь прекрасное явление русского языка, что хочется расплакаться, как слюнявый чеховский пасынок на плече у своей maman. Вот так и доходишь до умственных судорог. Видимо, я слишком впечатлительный. Теперь смотрите… сколько глаголов подряд в настоящем времени: глядит, отходит, зовёт, кладёт, везёт, храпят, бьются, мочат… – всё топчется на месте, натянутое как тетива, но вдруг: «И полетели как стрела». Проскочившее в конце четвёртой строки «решил» не замечается, потому что вслед снова бредёт подряд целая шеренга глаголов настоящего времени. А «…полетели как стрела», – и правда, как стрела с лука слетела. Всю строфу одной этой строчкой как с места сорвало и швырнуло в стремительный бег. Здесь я предлагаю застрелиться вторично.
Ел. Ф.: Сколько ж раз надо застрелиться, пока прочтёшь весь роман?
Б. Л-Б.: Ой, Леночка, «…в разборе строгом, на тайный суд себя призвав», собьёшься со счёту. И вот так проходит это чтение, эта сознательная пытка недопустимым блаженством. Сейчас сказал, и вспомнилось из стиха одной гениальной никому не известной: «Недопустимо короткой напастью, в мысли вплетающей бубенцы». Точно! «Онегина» читаешь, и в мыслях звенят бубенцы, словно кричат: это невозможно!., это соблазн, какая-то непозволительная прелесть!.. Осознавать почти беспрерывное совершенство – это тяжкий нервный труд. Просто – колом в глотке. Без слёз я «Онегина» давно не читаю, не получается. А пока отвечал вам, уже разнервничался. Такое выматывание нервов я ещё только в Венеции переживаю. Тоже напасть невыносимая. Пушкин и Венеция – два великих нарушителя человеческих норм… два запредельщика! Александр Сергеевич – на первом месте среди магов мусического – то есть умственного, эстетического, литературного и музыкального. Он ангел, он за облаками, и вместе с ним наш русский, на котором мы имеем великую привилегию думать, говорить и писать. Нет, ну да, да… есть ещё капелла Медичи. Там тоже достигаются пределы мусического совершенства.
Ел. Ф.: А при чём тут капелла Медичи?
Б. Л-Б.: А там же Буонарроти.
Ел. Ф.: Да, там скульптуры Микеланджело Буонарроти, и что?
Б. Л-Б.: Как «и что»? Ещё один запредельщик! Работал он по мрамору и такое навыделывал, что хоть стой, хоть падай!
Ел. Ф.: Вы имеете в виду четыре скульптуры разного времени суток?
Б. Л-Б.: Нет, Леночка, я имею в виду только «День». На этом изваянии закончилась скульптура. Пластика пережила сама себя, достигнув невозможного, как поэзия в онегинской строфе.
Но вернёмся к литературе, потому что разговор о Микеланджело – это надолго и опять до судорог дойдёшь. У меня о капелле Медичи эмоционально подробно – в очерке о Флоренции. Вообще, должен сказать, что при определённом эмоциональном строе отдавать себе отчёт – нагрузка избыточная. Лучше либо эмоциями, либо отдавать себе отчёт. Но когда потрясение пониманием накладывается на потрясённость эмоциональную, – возникает, я бы сказал, экзистенциальная непроходимость. Такой, знаете «полный стоп» – ни туда, ни обратно… внутри стоит перед тобой этот «День», но ты не можешь сам себе объяснить, какое он, этот Буонарроти, имел право на такое безответственное деяние.
Ел. Ф.: Безответственное деяние?
Б. Л-Б.: Конечно, безответственное, потому что это изваяние предсказало и одновременно обогнало всё лучшее, чему ещё только предстояло произойти в мировой пластике. Скульптура Микеланджело «День» сделала невозможными дальнейшие достижения. И даже если не плачешь, всё равно стоишь перед ней, как заплаканный. Вот так и с «Онегиным». Глазами читаешь – нормальные строчки, а пробуешь выговорить вслух – получаются рыдания.
Вы, Леночка, упоминали Лермонтова, Гоголя. Ну что ж, на Лермонтове я вырос – это великий поэт, собственно, заложивший основы всего многообразия русской стихотворной поэтики. Он не ангел, он тяжёл и ходит по земле, он мистик…
Ел. Ф.: Мистик?
Б. Л-Б.: Конечно, мистик. Ну а что такое, как не мистическое видение, например, вот этот стих:
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая ещё дымилась рана,
По капле кровь точилася моя.
Лежал один я на песке долины;
Уступы скал теснилися кругом,
И солнце жгло их жёлтые вершины
И жгло меня – но спал я мёртвым сном.
И снился мне сияющий огнями
Вечерний пир в родимой стороне.
Меж юных жён, увенчанных цветами,
Шёл разговор весёлый обо мне.
Но в разговор весёлый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа её младая
Бог знает чем была погружена;
И снилась ей долина Дагестана;
Знакомый труп лежал в долине той;
В его груди дымясь чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струей.
Я этого стиха вообще боюсь. От «В полдневный жар в долине Дагестана» до «И снилась ей долина Дагестана» через повторяющееся «лежал» замыкается мистическое кольцо: «С свинцом в груди лежал…», «Знакомый труп лежал…». Это ведь страшно, когда такие мистические кольца закручивает воображение поэта. Он умер в долине Дагестана, но в смертном сне ему видится она, которой видится он, умерший в долине Дагестана. И кто знает, не было ли тут ещё и пророческого предчувствия собственной кончины? Это тайная правда о невозможном, потому что никому неведомы границы человеческих проницаний сквозь время и пространство, сквозь жизнь в смерть. А потом у Лермонтова же есть: «И скучно и грустно, и некому руку подать…», стих, раздражавший современников. Белинский так мило назвал это «пьесой». Он вообще называл стихи Лермонтова пьесами. Ну какая тут пьеса – только музыкальная. Строки, единственные по музыке, образовавшие поэтическое целое, никогда больше не повторявшееся в русской поэзии, и единственные по глубине и краткости выражения безнадежности жизни. Не трагической жизни, не несчастной или обездоленной жизни, а просто жизни… любой жизни вообще. Светлому гению Пушкина был чужд этот мрачный взгляд в житейскую низину. Это лермонтовская глубина. Какие разительные полюсы – Пушкин и Лермонтов!
Гениальный весельчак, мудрец Пушкин, понимавший тщету жизни, но видевший её так: «Есть упоение в бою, / И бездны мрачной на краю…». Итак: «Бокалы пеним дружно мы / И девы-розы пьём дыханье, – / Быть может… полное чумы!» И другой гениальный мудрец, Лермонтов, скорбный и безнадежный: «Что страсти? – ведь рано иль поздно их сладкий недуг / Исчезнет при слове рассудка…». Надо понимать, надо чувствовать громадный мировой диапазон русской поэзии. Он, возможно, никогда больше не выразился с такой могучей силой, как в противоположности двух русских гениев – Пушкина и Лермонтова. Нет, вру… был ещё Тютчев! Не менее глубокий, но более философичный и такой же трагический, как Лермонтов.
Вот о Лермонтове можно и нужно сказать, что он универсальный автор. Он равен сам себе в поэзии и прозе. И там и там вершинные достижения. Нельзя с окончательностью решить, что главней – лермонтовская поэзия или проза. Он написал первый русский роман, великий роман. И он создал самого противоречивого и магнетического героя в русской литературе. Я на Печорине вырос. Мне казалось, – мой внутренний мир сродни его внутреннему миру. Иногда кажется, что так и осталось.
Гоголь? Да, вдохновляло его на поэзию порой: «„Вишь ты“, сказал один другому, „вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось в Москву, или не доедет?“ – „Доедет“, отвечал другой. „А в Казань-то, я думаю, не доедет?“ – „В Казань не доедет“, отвечал другой. – Этим разговор и кончился». Чего тут добавить? Поэзия!
Ел. Ф.: Вы это считаете поэзией?
Б. Л-Б.: Конечно! Такая вот поэзия… в трёх строках вся ширь русская и вся русская непроходимость. А вы, наверно, имели в виду его тройку?
Ел. Ф.: Ну да…
Б. Л-Б.: Это, Леночка, он сильно романтизму перебрал. Хотел прозвучать поэтически, а прозвучал наивно. У меня на его тройку целый специальный фрагмент имеется, но он довольно длинный. Коротко сказать: гоголевская тройка – это русская мечта. И тут, конечно, не без поэзии.
Беседа 5
О России, об универсальности, о трудностях перевода, о борьбе с лишними словами
Ел. Ф.: Да, я помню – в романе «Человек со свойствами» вы прошлись по гоголевской Руси-тройке. Школьников до сих пор учат тому, что в поэме «Мёртвые души» есть только один положительный персонаж – эта самая тройка Русь, которую Гоголь воспевает. В вашем романе, который один из критиков назвал исповедью русского европейца, вы классика не пощадили, разнесли в пух и прах.
Б. Л-Б.: Я понимаю Гоголя. Он так долго жил в Европе, что у него развилась своего рода пространственная асфиксия. Это чувство возникает, когда, будучи природно русским, долго живёшь в странах Европы. Всё тут маленькое и аккуратное, всё обозримо и конечно, всё рационально и упорядочено. Времена дикости давно минули, всему есть внятное разумное объяснение, а на всякую процедуру – свой протокол. Но вдохнуть полной грудью не хватает воздуху. На расстоянии Россия начинает казаться беззлобным гигантом – лихим и весёлым, добродушным, как медведь. Россия и есть медведь. И когда медведь бежит, расступятся поневоле и народы и государства, тем более что они сами медведя настёгивали и дразнили. Бегущий медведь совсем не беззлобен, он страшен, как страшна и несущаяся бог весть куда конная упряжка. Скачка русской тройки – это потрясённость России самою собой, захваченность своей громадностью, одурманенность своей дионисийской мощью. Песня, которую сложил Гоголь о русской тройке, – это песня пророческая. Но это песня не о прекрасном, а о смешном и ужасном. Летит птица-тройка… летит, да только куда врежется на всём скаку? Вот и расступаются другие народы и государства, а потом смотрят в ужасе и восхищении на то, чем кончается полёт русской тройки.
Ел. Ф.: Ну, почему в ужасе, понятно! А почему в восхищении?
Б. Л-Б.: Потому что нету других народов и государств таких немереных сил и безоглядной удали, удали, сокрушительной для врага и губительной для самой России. Вы же помните:
Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь чёрной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью!..
Россия – сфинкс. Только я б чуток поменял блоковскую строку.
«Она глядит, глядит в себя…». Кто разгадал сфинкса? Эдип? Но то слабый сфинкс, греческий, рациональный. Сфинкс, задающий загадки, неизбежно будет разгадан. А вот настоящий великий сфинкс, египетский, – тот каменный и огромный, тот молчит и загадочно улыбается. У него нет загадок, он сам – загадка. Кто поймёт, что застыло на полустёртом египетском лице? И разгадал ли сфинкс сам себя? Гоголь страстно болеет образом птицы-тройки, но задаёт вопрос: «Русь, куда несёшься ты?» Вопрос-то задаёт, а ответа не получает, хоть и просит: «Дай ответ!» Не даёт ответа бешено несущаяся Русь. И в гоголевском «Не даёт ответа» закодировано простое и страшное: бойтесь бегущего медведя, бойтесь несущейся птицы-тройки. Не знает она, куда несётся. Вот и боятся, вот и расступаются, хотя с исторической периодичностью пробуют собраться вместе и остановить. Ага… попробуй, останови медведя, затормози несущуюся тройку.
Так разгадала ли себя Россия? Дала ли она ответ? Хотя бы самой себе? С любовью глядит она в себя или с ненавистью? Вы скажете, есть и другие такие народы. Я отвечу – да, возможно, и есть! Но меня волнует Россия. А другие пусть сами займутся собой. Россия громадна и самоотверженна. Россия самозабвенна и в подвиге и в самоубийстве. Она незлобна, хотя бывает беспощадна. Вы спросите, как это – незлобна и беспощадна? Вот этого западники никогда не поймут. Россия губительна для себя самой и при этом никогда не погибнет. Она щедра и завистлива. Она – великий планетарный пазл, который никогда окончательно не складывается. Даже Тютчева не надо поминать – настолько это очевидно. Россия безответна. Мой роман «Человек со свойствами» как раз заканчивается тем, что такое для меня Россия. Как-нибудь обсудим, если дойдёт дело.
Ел. Ф.: Ваш роман «Человек со свойствами» назван в пику известному роману Роберта Музиля «Человек без свойств». И вы опять меня удивили…
Б. Л-Б.: Простите, что перебиваю, почему опять? А когда ещё?
Ел. Ф.: Да всегда, Борис! Не ошибусь, если скажу, – со дня нашего знакомства вы только и делаете, что удивляете. Тогда в Москве, когда мы впервые пришли в ваш дом, вы обвалились на нас, как потолок. Кто вы? Что вы? Что за невероятный человек? Как к вам относиться? Читать ваш «Внутри Х/Б» или ваши сборники стихов «Пожизненный дневник» и «Вердикт», рассматривать ваш, мягко говоря, беспардонный альбом «Homo Erotikus», слушать ваши вокальные записи или просто вас слушать. В первую встречу, если помните, мы просидели у вас часа три – не меньше. Вы увлечённо рассказывали о новой религиозно-философской книге «Зло и Спасение», над которой тогда работали. Ну и как прикажете относиться к автору эротических рисунков, задумавшему религиозно-философский труд? Потому я и говорю, опять удивили…
Б. Л-Б.: А это всё тогда уже было? Я что-то не припомню, позабыл уже… Ну да, это ж был 2005 год. Сборники стихов уже вышли, «Homo Erotikus» тоже. Правда, из вокальных записей была только старая кассета, привезённая ещё из Киева.
Ел. Ф.: Да какая разница, из Киева или из Вероны! Всё это, вместе взятое, кого угодно огорошит! Мы далеко не сразу осознали, а я, если честно, и сегодня точно не скажу, кто вы – Борис Левит-Броун. Но вы-то сами о себе всё понимаете, к чему кокетство?
Б. Л-Б.: Хм… кто вы, доктор Зорге? Ну, кое-что о себе я действительно уже знаю. Да и пора, возраст обязывает. Но дать точный ответ на вопрос «Кто такой Борис Левит-Броун?» я и сегодня не могу. Приходится оглашать весь список, а это долго и не очень-то вызывает у людей доверие. Увы, слишком часто приходится сталкиваться не с удивлением и пониманием, а с почти полным непониманием и раздражением. Знаете, когда невероятное очевидно, оно раздражает. Но вернёмся к вашему вопросу!
Ел. Ф.: Хотела спросить, как вам удаётся соединять в одном произведении столько разного. Жанр книги «Человек со свойствами» вы определили как роман-дневник, и в этом дневнике чего только нет! Сплав из любовных приключений, фрагментов книги о Гауди, размышлений о происходящем в современном мире, о роли творца.
Б. Л-Б.: Ну так на то и роман-дневник! Вопрос интересный, стоит обсудить, но лучше давайте сделаем это, когда речь зайдёт о романе уже по-крупному. Наскоро всё рассказать не получится, а там есть в чём разбираться.
Ел. Ф.: Согласна, оставим для более тщательного разбора. Тогда вернусь к теме вашей творческой универсальности. Известный литературный критик Василий Шубин отмечал ваше постоянное стремление к новизне формы и в поэзии, и в прозе, делал акцент на вашем изумительном владении русским языком во всём многообразии его классических и современных форм. Именно поэтому невозможно представить ваши романы на другом языке, хотя вы прекрасно владеете английским, немецким и итальянским языками. Я уж не говорю об украинском.
Б. Л-Б.: Не стоит преувеличивать мою универсальность. Например, барабанщиком в джазе я так и остался средним. Не дано. Я честно старался, много занимался, но… не моё.
Ел. Ф.: Ой, да какое имеет значение, каким вы были барабанщиком. Вам столько дано!..
Б. Л-Б.: Это я, Леночка, просто для примера. У всякого можно найти слабости, так что в отношении людей лучше избегать таких определений, как универсальность. Что касается переводов, я так скажу: невозможны переводы поэзии. Это исключено, потому что поэзия – не информирующий текст, а род музыки. Но если музыка нотная универсальна, – вот это действительно универсально, ноты и музыкальная грамота у всех одни и те же, а терминология у всех итальянская, – то музыка слова – это музыка специфической фоники языка. У всякого языка своя фоника и своя музыка. Перевод бесполезен, в переводе музыка слова не выживает. Переводчик поэзии стоит перед трудной, часто непосильной задачей вжиться в оригинал, вдохновиться им и написать свой собственный стих на мотивы оригинала, переложив музыку авторского языка на музыку языка перевода. Большие переводчики поэзии все были поэты, даже если и не сочиняли собственные стихи.
А вот прозу очень даже можно переводить. Особенно, если она не заряжена изнутри фонетическими связями. Могучие образники, какими были мои любимые учителя – Уильям Фолкнер и Габриель Гарсия Маркес, – очень приспособлены для перевода. И есть потрясающе мощные переводы романов Фолкнера и Маркеса.
Переводить мою прозу?.. Можно, конечно, но лучше не надо. Я всё-таки многое строю не столько в смысловом, сколько в звуковом ряде. В переводе смысловые связи останутся, а фонические пропадут.
Ел. Ф.: То есть вы согласны с суждением Шубина в отношении вашей прозы?
Б. Л-Б.: Согласен, но не в связи с невозможностью донести смыслы или содержание (содержание вообще вещь «надцатая»), а в связи с некоторыми фонетическими особенностями моего личного языка.
Теперь о стихах Достоевского. Вы, Леночка, и его упоминали. Ну что: «Божий дар» – очень жалостливое стихотворение. Наверно, у него и другие жалостливые есть. Бунин, Набоков… не знаю, промолчу.
Ел. Ф.: Почему, Борис? Неужели совсем нечего сказать? Фигуры масштабные, классики…
Б. Л-Б.: Да, классики. Хочется скаламбурить – игра в классики. Не люблю Бунина, люблю Чехова. Не верю Набокову – обожаю Платонова. А вот чему, не скрою, искренне радуюсь, так это тому, что писать стихи меня учил не Бродский.
Ел. Ф.: Что, опять не ваше?
Б. Л-Б.: Я иногда использую стихотворные строчки Бродского. В прозе. Он сильный образник и большой остроумец. А что касается его поэзии – ну сами посудите, к чему мне железный век, когда я воспитался на золотом. И вообще, Леночка, все разговоры о научении – для меня одно большое недоразумение. Я сам учил ремеслу, но нельзя научить ни прозе, ни поэзии. Проза и поэзия – тоже каким-то образом ремесло, но это ремесло рождается каждый раз заново из интуиции, из индивидуальной органики. Некоторые советы дать можно, но воспитаться и построить себя как мастера каждый должен сам. Сам должен выковать персональное ремесло, разобраться в том, каковы элементы этого ремесла, каким способом ему удастся создать неправильный текст.
Ел. Ф.: А надо создавать неправильный текст?
Б. Л-Б.: Надо, Леночка, надо! Правильный текст – это сегодня уже не литература, это информация. После таких потрясений, как Фолкнер или Маркес, после таких озарений, как Платонов, нужно не просто текст написать, нужно отыскать свою личную, свою единственную и неповторимую неправильность.
Мой нелюбимый Мандельштам, дарованию которого я, тем не менее, не устаю отдавать должное, правильно провозгласил:
Я скажу это начерно, шёпотом,
Потому что ещё не пора:
Достигается потом и опытом
Безотчётного неба игра.
Каждый сам должен пролить свой пот, наработать свой опыт, чтобы в его строках проступила «безотчётного неба игра». А пока не пролил, пока не наработал, всё будет «начерно», и произносить это желательно «шёпотом». Хотя возможны и откровения – необъяснимые и вроде бы незаслуженные дары. Но всё сам… сам должен научиться, сам должен проложить тропинку к себе. Приходится констатировать, что это возможно лишь в том случае, если даровано от вышних, если поэзия или проза, или то и другое в тебе живёт. Потому и называют таланты дарами, что это дарования от вышних. Грубо говоря, если носишь дар внутри, то рано или поздно, «потом и опытом», ты его вытащишь. Пока тащишь, увы, обречён, как совершенно верно заметила Цветаева, переболеть плохими стихами. А я ещё добавлю – переболеть лишними словами в прозе.
Ел. Ф.: Лишними словами?
Б. Л-Б.: О, Леночка, борьба с лишними словами – это бесконечный «Армагеддон». Я мои романы, которых у меня мало, читаю-правлю раз по тридцать, избавляясь от лишних слов. Потому и мало романов. И всё равно всё не вычистишь. Остаются лишние слова. Это, кстати, большое наслаждение бороться с лишними словами в собственном уже существующем тексте! А потом ещё редактор. У меня прекрасный редактор, он же – мой издатель Игорь Савкин.
Ел. Ф.: Борьба с лишними словами – наслаждение?
Б. Л-Б.: Да, представьте. Хотя известно, что, например, для Бетховена процесс вычёркивания лишних нот был мучительным, почти болезненным. А это ведь тоже борьба с лишними словами, только в музыке. Не знаю, не могу разделить эти страдания! Для меня освобождение текста от лишних слов – как раздевание женщины. Лишние слова – ненужная, неуместная одежда. Чем больше лишних слов вычёркиваешь из текста, тем ближе ты к живому телу прозы, тем больше красоты ты созерцаешь и можешь ощупать своим смысловым и фонетическим чутьём. У тебя ж с текстом любовь, у тебя с ним близость. Ну и зачем тут одежда? Надо раздеть свою прозу до полной наготы. Нельзя оставлять эту работу читателю, он не сможет и не должен её выполнять! Он должен иметь живое наслаждение от общения с обнажённой тобою красотой. Это, кстати, не исключает трудночтения. Красота бывает трудна в восприятии. Особенно при сегодняшней жизни бегом.