Текст книги "За плечами XX век"
Автор книги: Елена Ржевская
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)
Обгоняем тюремных чиновников в синей форме, идущих на работу. Тюрьма действует.
Впереди какие-то цивильные мужчины сметали остатки снега с тротуаров. Мы поравнялись с ними, и я увидела: на лацканах их пальто нанесена мелом свастика. Вот так и расшифровывается пририсованный мной потом в тетради этот фашистский знак рядом с копией постановления магистрата – не кормить немцев. Я не была подготовлена к тому, что увидела, ошарашена. По решению же магистрата немцы, оставшиеся в Быдгоще, должны были выйти на уборку улиц. За неимением других подручных средств мелом выведена была свастика на их одежде. Трудно передать нестерпимое чувство, охватившее меня. Все будто катастрофически перевернулось. Verkehrte Welt. Опрокинутый мир. Что-то непоправимое толкнулось из преисподней войны на путях к победе. Как опасен враг – его можно убить, но избавиться от него трудно…
Ни до того, ни после я никогда больше не встречала людей, меченных свастикой. Наверно, и в Быгдоще это продержалось, может, сутки всего. Но в то утро они были, эти темные, угрюмые фигуры, эти опознавательные знаки, рисованные на людях мелом… Эти люди вне закона, нравственного также.
Мы выехали из города. Позади остался крепкий заслон наших войск, оградивший Быдгощ от вторжения противника. Мы помчались дальше по шоссе, по польской равнине. В колонне пехота на «студебеккерах», полуторки с артснарядами, самоходки и артиллерия на конной тяге.
Опять дорога войны. И опять при дороге на высоких тонких крестах распятый Христос. Деревья по сторонам с побеленными известью понизу стволами.
Почему-то на ржевской земле каждая клеточка жизни на войне вечна – в ощутимых подробностях, до самых что ни на есть дробленых, мельчайших, трепетных – все в тебе. Там дорога, уводившая навстречу опасности, неизвестности, будоражила. Здесь, на дороге наступления, что-то смещалось, что-то смутно завязывается в какой-то сложный узел. Там была боль. Но в ответе за все был враг. Здесь пригнетает смутной тревогой – мне еще невнятно, что это теребит неуклюжее чувство ответственности, не по моим плечам, не по рангу. Отлавливает меня. Но почему же меня? Как поладить? Кто я есть, чтобы отвечать?
Мы уехали из Быдгоща, всего-то на несколько дней и останавливались в нем. Но я не выбралась из этого города. Свидетельство тому, что сейчас, спустя столько лет, пишу о нем. Когда-то я упоминала то или иное, случавшееся там. Но бегло, на ходу к цели – к Берлину, к тому, чтобы привести читателя в подземелье имперской канцелярии, поведать о том, как обнаружили Гитлера, покончившего с собой. Почему же с такой неотступной потребностью я возвращаюсь к Бромбергу-Быдгощу? Почему он так садняще отчетлив и почему так мают те лица, те сцены?
В поисках ответа, пока мы едем и все дальше уходит Быдгощ, а за дорогой расстилается поле с вытаивающим снегом, пропаханное войной, раскидавшей по полю сбитые каски, как могильные знаки, я перенесусь в другое время, вперед почти на три десятилетия.
Из Лондона ко мне обратился режиссер телевидения с просьбой участвовать в документальном многосерийном фильме о Второй мировой войне. Я согласилась. Вопросы, на которые он хотел бы получить от меня ответ, не показались мне существенными. Вскоре мне сообщили, что режиссер не приедет, ему отказано во встрече с маршалом Жуковым, в чем он был заинтересован, естественно, в первую очередь. Но прошло несколько месяцев, и как раз в тот момент, когда я, вернувшись из продолжительной поездки по Грузии и Армении, открывала ключом дверь квартиры, зазвонил телефон. Переступив с чемоданом порог, сняв трубку, я услышала настойчивый голос: «Вы дали согласие сняться в фильме лондонского режиссера…» – «Да, но то было зимой… И отменилось…» – «Режиссер здесь, мы разыскиваем вас третий день…» Дальше я услышала, что съемочная группа тотчас направляется ко мне, и тут я взмолилась. Не потому лишь, что еще не сняла пальто, не перевела дух, приехав с аэродрома, переполнена впечатлениями, совсем не теми, что интересуют английского режиссера, нуждаюсь хоть в какой-то паузе. Нужда была в том, чтобы оглядеться в запущенной за долгое мое отсутствие квартире. Кликнуть на подмогу сию минуту было некого и неоткуда. Надо было приниматься за уборку. Допоздна я провозилась с этим, проклиная свое легкомысленное согласие сняться, и лишь к ночи отыскала случайно уцелевший листок с зимними вопросами, чтобы хоть как-то сориентироваться на завтра, – меня заверили, что они остаются в силе.
Когда на другой день утром, как было условлено, появился рыжий Мартин Смит, лет 35, с длинными волосами, с избыточными баками по тогдашней моде, и все это рыжее, волосы и баки, колыхалось у лица, это почему-то было неприятно, не располагало к нему.
И вот несколько часов непривычной для меня работы, скованности, напряжения, травмирующих команд оператора – хлопки в ладоши – говори! Или: «Дубль!» Вышибленные от перегрузки и сгоревшие пробки.
Вопросы были новые, не те, что присылались зимой. Режиссер стремился получить от меня все еще животрепещущие факты и впечатления от моей причастности к обнаружению трупа Гитлера. Я же, оберегаясь от острой сенсационности, упиралась. Но как бы там ни было, что-то отвечая, обращалась по просьбе режиссера к нему, остававшемуся «за кадром», и лицо его при том, что он ни слова не понимал по-русски, прояснялось, становилось симпатичным, человечным, выражало углубленное внимание.
Но что может чувствовать молодой, 35-летний, английский режиссер, что знать о страданиях, смертях, муках нашей войны?! Он делает свой бизнес. Я же посчитала себя втянутой сдуру во что-то чужое, ненужное, может, и профанирующее. Словом, когда все кончилось, я была в досаде на себя, что поучаствовала в каком-то балагане.
Спустя полгода я попала в Лондон. Мы приземлились в те часы, когда венчалась принцесса Анна со своим спутником по верховой езде. Движение в центре города остановилось. В придачу мусорщики, подгадав под эти торжества, уже с неделю бастовали, требуя повышения заработной платы, рассчитывая в эти дни вырвать у муниципальных властей уступку. Но стороны продержались взаимно неуступчиво. И церемониальный проезд жениха и невесты, всей королевской фамилии и высоких гостей в Вестминстерское аббатство и назад во дворец проходил, как и наш по следам их, когда открыли движение, по захламленным мусором улицам.
В вестибюле гостиницы, пока нас оформляли, новобрачные и сопровождающие их скрылись от телекамер во дворце, и в какой-то момент, когда я отвлеклась, получая у портье ключ от номера, на экране появилось что-то совсем иное, что притянуло и приковало меня – черно-белая хроника войны. Дюнкерк, трагические кадры…
Это был фильм из многосерийной ленты Мартина Смита. Летом состоялась премьера одновременно в семи странах, и раз в неделю, по вторникам, в Англии шли фильмы. Через неделю вечером, когда давались следующие две серии, улицы Лондона опустели.
Битва на море… Подлинная хроника войны… Обо всем этом я едва что и слышала, но чтоб еще и увидеть… Меня захватило.
Пребывание наше подходило к концу, а на экране еще не пал Париж. Хотя и страшновато увидеть себя, но любопытство осилило, по моей просьбе организаторы нашей поездки связались с «Темза-телевидением», и мы немедленно были приглашены в студию. Поехали всей группой журналистов. Небольшой уютный зал. На авансцене, на полу, чередуясь с бокалами, выстроены бутылки вина. Красивая женщина в бархатном пиджаке, легкая, живая, помощница Мартина Смита – сам он, как она пояснила, «находится при родах жены», – зачитала от его имени: «Мы приветствуем» … прозвучало мое имя.
И пригласила всех подняться на сцену. Стоя с бокалами, наполненными вином, мы отметили нашу дружескую встречу в студии и в этот момент были сфотографированы.
Фильм, для которого снимали меня, еще не был готов, находился в лаборатории в пятидесяти километрах от Лондона. Он был заключительным – 26-м или 27-м в этой серии. Нам показали «голландский» фильм. Немцы вступили в Амстердам. Митинг. Какой-то знаменитый голландский архитектор провозглашает с трибуны новую эру: «Мы шагнем в будущее в составе великой Германской империи, признавшей нас арийцами. Перед нами открывается невиданный простор, гигантское поле деятельности для нашей маленькой страны». Кое-где сколачиваются группки подростков, надевших форму «гитлерюгенда». Это первые дни, все внове, все непостижимо. Но голландцы хотят, чтобы все было по-прежнему, они пытаются продолжать жить так, будто ничего не произошло. Хозяйки, как всегда, щетками с мылом моют наружные двери домов и тротуары. Вечерами в мягких креслах концертных залов публика углубленно слушает классическую музыку.
Фашистский режим оккупации задевает, претит. Но маленькая мирная страна, казалось, бессильна перед вторгшейся всей вооруженной мощью Германией. Остается делать вид, что ничего не происходит. Отстраниться. Быть самими собой. Но немцы сгоняют евреев в гетто, и видимость равновесия пошатнулась.
На экране возникают крупным планом только трое, поочередно, они сняты на цветную пленку, какой не было еще в войну, они сегодняшние. Первый из них – слегка посеребренные виски, корректная внешность.
Он был в руководстве амстердамским муниципалитетом в те дни, когда вошли немцы. Его вызвал оккупант-бургомистр: кто у вас в муниципалитете евреи? Он ответил: у нас в муниципалитете нет евреев. «И тем самым я совершил первое предательство, – говорит он, напряженно всматриваясь в черно-белое прошлое, а вернее, внутрь самого себя. – Я позволил себе допустить дифференциацию людей».
Потом на экране была простая женщина, еврейка, с крупным, выразительным лицом. Когда ее с двумя детьми, грудным и трехлетним, с больным братом забирали в гетто, явившийся за ними немец, солдат, плакал. «Больше никогда я не видела плачущего немецкого солдата». Могла бы и об этом промолчать – слишком много чудовищной жестокости пережила. В гетто умерли ее грудной ребенок и брат. Но видно было, как ей важно сказать про того солдата. Пусть всего один, но он был.
Кадры хроники вели нас по городу тех дней, что-то существенно менялось, назревало – толчком была депортация евреев.
И снова, в третий, в последний раз крупный план: мужчина как мужчина, ничем не примечательный, крепкий, почти круглолицый, с короткой стрижкой ежиком. «Я пришел на станцию. Уже стоял товарный состав. Их привели. Под конвоем. Вооруженные немецкие солдаты с автоматами, с собаками оцепили их. Что я мог один, без оружия?! Но ведь я это видел! – с судорожной силой говорит он, сжимая пальцы в кулаки. – Я видел».
Мог ведь смотреть и н е у в и д е т ь. Но он у в и д е л. И по нему выходит – значит, соучаствовал и вину несет и ответственность.
И тогда он, восемнадцатилетний, стал активным участником подполья.
В фильме нет, вероятно, нет и в документальной фильмотеке, всеобщей забастовки голландских докеров в знак протеста против депортации их сограждан евреев. Нет памятника докеру, установленного после войны на площади, куда сгоняли евреев. Нет и памятника расстрелянным немцами руководителям этой сотрясшей страну забастовки докеров, от которой ведет свое начало голландское Сопротивление. Режиссер обращен не только к фактам, скорее, к личному, сокровенному, глубинному в человеке в тех исторических обстоятельствах. Когда зажегся свет, у сидящих в зале очень разных людей глаза были красными. Так искренне, исповедально, обращенные к своей душе, говорят с экрана эти люди. Как они ответственны за то время, к которому принадлежат, за свой личный след в нем.
Я узнавала «за кадром» лицо Мартина Смита, побуждавшего, выходит, и меня к тому же. Ах, рыжий Мартин Смит. Мне совестно, что была не чутка, заторможена, скупилась на ответы, что не поняла его.
«Но ведь я это видел!» – сказал голландец. Но и то, что я видела, тоже не отходит. Ведь и я несу болевой груз всех соприкосновений, постоянно возвращающий в памяти к тем, с кем свело тогда на час или на миг в том Быдгоще.
Я не знаю ничего о них. Смогли ли Райнланд и Марианна снова быть вместе? Или наглухо разъединены наведенными победой, безжалостными к союзу любви государственными границами? Если дождались через долгие годы встречи, выстояло ли за сроком или иссушилось, надломлено то высокое чувство, соединившее их?
Обрели ли кров еврейские женщины в городе, освобожденном от общего смертельного врага? Или обречены были потерянно перетаптываться в мороз на углах улиц, как венгерские еврейки в тот день, когда мы въехали в Бромберг?
«Вы свободны…» Но что за свобода на войне? Абсурд. Неволя – обиталище. А свобода – и обиталища нет.
Что же это за люди, не впустившие их в дома, поляки ли они по духу? Ведь поляки Быдгоща могли гордиться, что не где-то, а именно на земле свободолюбивой Польши было беспримерного мужества вооруженное восстание варшавского гетто. Двадцать восемь дней продержались повстанцы. «Да здравствует Польша!» – был их боевой и предсмертный возглас.
Куда прибились сорванные с родной земли немецкие крестьяне, где обрели передышку, пока Германия еще оставалась за непроходимой линией фронта – недосягаемой?
А племянник графа Шуленбурга, германского посла в Москве, предупредившего о нападении Германии, казненного за участие в заговоре против Гитлера, может, он и вправду мог рассчитывать на чуть большее участие в нем или хотя бы на долю заинтересованности? Не до него было, и он оставался там, в полутьме складского помещения.
Что стало с немцами горожанами, которых не трогали с мест, но постановили «не кормить»? Что это значило?
Спрыгнуть бы тогда из кузова, стереть те знаки меловые на людях. Но это можно проиграть только в поздних снах. Война жестко не терпела и не знала таких не по чину поползновений, и тогда у меня и прыти на то не было.
В толчее, мелькании лиц, в вареве событий пронзительна на пороге комендатуры та худенькая, очень молодая беженка, немка, уже сутки как потерявшая на вокзале пятилетнего сына. И сейчас без дрожи не могу подумать о ней, об ужасе матери и ужасе ребенка, потерявшегося в безумии войны.
Все так было. Не изменить тот состоявшийся ход событий. Но и не приладишься к нему. Терзает.
Когда после просмотра фильма мы покидали телевизионную студию, каждому был вручен фотоснимок, запечатлевший нас на сцене с бокалами вина. Снаружи в витрине студии под яркой шапкой «У нас в гостях…» уже была установлена гигантски увеличенная та же фотография. Так и мы сами вторглись в жизнь города, предъявив себя ему. Он был совсем не тот, усвоенный по Диккенсу, погруженный в туман, чопорный, в цилиндрах. Этот – в живописном смешении рас, многообразный: он и деловой, он и родина хиппи и мини-юбок. Мы жили на бойкой торговой Оксфорд-стрит. Здесь в густом пестром потоке людей, где цветные, цыганские юбки по моде вперемежку с корректной одеждой, а то вдруг с длиннополой шубой на парне или всего-то с мужской рубашкой, расхристанной на молодой груди, возникал то человек-реклама, словно задвигавшаяся круглая афишная тумба, в которую бедолага вдет с головой; то играющий на волынке профессиональный, потомственный нищий в шотландской юбочке; то внезапно высыпавшие из микроавтобуса студенты, разыгравшие тут же на углу квартала мимическую сцену бесчинств Пиночета в Чили, взывая к протесту.
То группа субтильных поклонников Кришны в одежде из марли совсем не по сезону, с кольцами в носу и отчасти выбритой головой, оглашая улицу мелодичным песнопением, движется строем с подскоками под жестяной оркестрик.
Увлеченно глядя на этот красочный театр жизни города, я неотступно видела и тот, другой, черно-белый, документальный Лондон, тот, что был под немецкими бомбами и под угрозой вторжения войск Гитлера, весь в баррикадах, готовый сражаться и умереть на них. Ночное метро. Все шесть лет, как у нас в Москве в начале войны, спящие на путях ребятишки, озабоченные взрослые, бессменный аккордеон. А утром возле разбитых ночным налетом офисов вынесены тут и там на мостовую столик, табурет, и секретарша стучит на машинке под транспарантом: «Мы здесь», «Мы живы».
По заваленной обломками зданий улице королевская семья пробирается к Музею восковых фигур мадам Тюссо, пострадавшему этой ночью при бомбежке. И снова сигнал воздушной тревоги: «Нам не страшен серый волк, серый волк!» – песенка трех веселых поросят из популярного мультфильма, побывавшего до войны и у нас.
Речь Черчилля, взгромоздившегося на баррикаду. Нависая тушей над верхним ее заслоном, он говорит: «Если и через сто лет нас спросят, какое время было самое прекрасное…» А на экране Дюнкерк. Поражение. Английские корабли, осаждаемые бегущими солдатами, перегруженные, кренясь, отчаливают. Не поспевшие добежать солдаты с берега бросаются вплавь за ними. Неистово плывут… На оставленном берегу лишь мертвые… А корабли все дальше в море…
Сидящий у телевизора англичанин, опережая Черчилля, вслух заканчивает его фразу: «…тогда мы скажем: это время». Знаменитые слова его речи.
«…мы скажем: это время. Самое прекрасное», – твердо говорит Черчилль.
А корабли все дальше уходят к берегам Англии. И не доплыть… На оставленном берегу шурует ветер. Неподвижными бугорками заносимые песком тела убитых. В море тонут солдаты.
Да, то было героическое, прекрасное, трагическое время Англии. Я с восхищением впервые увидела ту Англию с ее достоинством, стойкостью, противостоящую один на один фашистской Германии, когда почти вся континентальная Европа была оккупирована либо в союзе с немцами втянута в войну и реально нависала угроза германского вторжения, не будь июня 41-го.
Заглянула – пусть глазами кинокамеры – дальше той земли, на которую вступили наши солдаты.
И так взволнованно, ясно я охватила то, что вроде бы знаешь, но скорее заученно, чем представляешь себе: наша армия спасла мир. Наша война Отечественная – главное событие Второй мировой войны, принесшее спасение западным странам с их самоотверженным Сопротивлением и этому Великому острову.
И значит, Лондону с Биг Беном, Британским музеем, кладбищем любимых верных собак, Гайд-парком с протоптанной копытами верховых лошадей тропой, с концертными залами, знаменитыми пабами – пивными, универсальными магазинами и россыпью торговых лотков, с Вестминстерским аббатством и плитой там под ногами «Помните Черчилля», он похоронен не под этой плитой – на скромном кладбище родового поместья, как сам распорядился. Да, Лондону, со всеми проблемами, живым современным миром, своей судьбой, своей культурой.
А знаменитых лондонских туманов, в общем-то, нет – их извели правительственным запретом отапливать квартиры каминами.
Однако мы все дальше от Быдгоща на дороге наступления… Благодаря Мартину Смиту через много лет я так взволнованно ощутила себя снова на этой дороге среди войны, да и среди победы. Ах, было, было же и это взлетное чувство. Как и в юности, когда мы мечтали, что спасем мир от немецкого фашизма.
Отдаленно ухали бомбы. С ревом пронеслись штурмовики. Все слышней канонада. Давно истаяли серые дома Быдгоща, и моросило – не то легкий снежок, не то дождик. Шла груженая дорога войны…
У развилки движение застопорилось – перестраивалось на два русла. Наше штабное подразделение вместе с войсками уходило на запад. Я оказывалась оторванной от своих, назначена в группу фронтового подчинения, приданную частям, штурмующим Познань. Я спрыгнула из кузова на дорогу, чтобы пересесть, куда укажут. Из кабины полуторки вышел майор Ветров размяться. Упруго ходил вдоль машины, сунув руки глубоко в карманы полушубка. Серое небо, слава богу, было пустым, спокойным.
Но вот командовавший на развилке скопищем машин незнакомый полковник подал сигнал танкам, и танки первыми пошли, обходя машины, гремя, наращивая темп, а за ними с интервалом двинула на машинах пехота. И мощный ход этой накапливающейся лавины на дороге, уходящей под углом от шоссе на запад, был грозен.
Стоя одной ногой на ступеньке кабины, майор Ветров, прощаясь – «Живы будем, Лельхен, – увидимся», – упоенно, с душевным раздольем сказал:
– Рвутся наши танки! И пехота на машинах, не пешком, на «студебеккерах», на доннер-веттерах, черт возьми!
Мы увиделись через два с лишним месяца.
Глава вторая
В тот день, когда я оказалась в Познани, большая часть города была уже в наших руках. Бои шли на северо-восточной окраине. Немцы в упорных схватках отступали под защиту удерживаемой ими цитадели.
Древняя познанская цитадель площадью в два квадратных километра, с ее крепостными рвами, валом, мощными стенами рассчитана была на длительную осаду.
С господствующей высоты крепость с засевшим в ней еще сильным противником угрожала городу. Время от времени в городе рвались снаряды. Это из крепости стреляла артиллерия. Но уже неостановима была многолюдная торжественная демонстрация вышедшего на улицу польского населения – в память жертв оккупации. Несли венки, чтобы возложить к символической братской могиле в ограде костела. Как патетичны были в рядах демонстрантов школьники в форменных курточках, из которых до курьезности выросли, но сберегли их как знак верности и вопреки строжайшему на то запрету немецких властей, требовавших уничтожения всех атрибутов старой Польши.
Познанские ремесленники – мясники, портные, пекари, скорняки – вышли приветствовать Красную Армию со своими цеховыми знаменами, тайно хранимыми с риском поплатиться за них жизнью.
Поток людей растянулся по улице от самого вокзала, где более пяти лет назад, когда немцы, завладев Познанью, присоединили ее к рейху, прибывший из Берлина идеолог расизма Розенберг, сойдя с поезда, тут же произнес речь: «Posen ist der Exerzierplatz des Nazionalsozialismus» – «Познань – учебный плац национал-социализма», полигон для нацистских постулатов. Он подал сигнал к грабежу, насилию. У поляков отняли фабрики и магазины, их вышвыривали на улицу, а квартиры со всем их личным имуществом, вплоть до одежды и белья, присваивали немцы, понаехавшие сюда, в Познань, из рейха осваивать этот «плацдарм», или немцы, репатриированные из Прибалтики. «Полигон немецкого национал-социализма» – значит: закрытие польских школ, запрещение польского языка, изданий, запрет на исполнение польской музыки, песен не только в публичных местах, но и у себя в квартире… Следовало истреблять поляков всеми видами унижения – подобно запрету садиться в головной вагон трамвая, только в прицепной. Объявление об этом я видела на головном вагоне.
В тот день, о котором я пишу, маленькие любительские оркестры вышли из подполья и звучавшие на улицах национальные мелодии вызывали признательность и громкое ликование. Радость освобождения и скорбь утрат сливались в единое возвышенное чувство.
Обстрел города из крепости почти прекратился. Видимо, удалось подавить стрелявшие орудия или у противника истощился запас снарядов. Армия, выделив части для штурма цитадели, ушла на запад. Ведь войска нашего 1-го Белорусского фронта еще 29 января перешли границу Германии.
Но приказа о штурме не последовало. Цитадель была достаточно неприступна. Это стоило бы слишком больших жертв. Положение остававшегося в осажденной крепости войска и само по себе было безысходным, неминуемо надвигалась капитуляция.
В первые дни немецкие самолеты активно сбрасывали грузы осажденным. Наши истребители не появлялись. Зениток у нас здесь не было, по самолетам постреливали, но они довольно беспрепятственно прилетали. Порой с самолета сбрасывали над цитаделью листовки, они медленно кружили в воздухе, прежде чем опуститься в крепость, и их заносило к нам.
«1945 год принесет нам победу и развязку. В этом солдаты глубоко убеждены, и вера их в это тверда, как скала. Отважная родина ждет от нас в этом году беспримерных подвигов…
Верность и стойкость во имя нашего фюрера и фатерлянда – вот что должно быть нашим паролем в 1945 году.
Хайль фюрер!»
В таком же духе и другие листовки.
А одна из листовок была не совсем обычной:
«К немецким солдатам на фронте!
Издательство “Современная история” сообщает:
Верховное командование выпустило в свет следующие книжки на 1945 г.:
“Победа над Францией” – цена 4 м. 80 пф.
“1939 против Англии” – цена 3 м. 75 пф.
“Победа в Польше” – цена 3 м. 75 пф.
Заказы принимаются!»
Такой вот навязчивый сервис. «Заказы принимаются!» – значит, все устойчиво в фатерлянде. Так назад – к победам! Эти примитивные уловки – разворошить тщеславие солдат блеском былых сражений, – обращенные с неразборчивостью к безысходно замкнутым в цитадели войскам, были нелепы, словно это издевка.
На первых порах с самолетов сбрасывали также и почту, судя по тому, что один брезентовый засургученный мешок, туго набитый письмами, угодил на нашу сторону. В нем письма, датированные осенними месяцами.
Можно было предположить, и позже это подтвердилось, что часть, в которую они адресовались, долго скиталась в «кочующих котлах», пока, пробившись из окружения, не сомкнулась с познанской группировкой немецких войск.
Тут ее наконец обнаружило почтовое военное ведомство и переправило с оказией скопившуюся корреспонденцию.
Письма противника всегда ценились на фронте, в них нередко встречалось что-нибудь существенное, а иногда до неожиданности существенное, из чего слагаются разведывательные данные. И письма содержат настроение, факты, атмосферу, события, надежды, обстоятельства, тревоги, угрозы, невзгоды и перемены – все, что составляет мир нашего противника на фронте и в тылу. Они изучались на уровне штаба фронта, в чьей оперативной группе я временно оказалась в Познани. Мне поручили сделать обзор этих писем.
Больше всего писем было от родных из западных областей Германии. Значит, основной состав этой части сформирован на западе страны по принципу землячества, как это и бывало. А позже, понеся потери, часть пополнена солдатами из других областей.
Западные области Германии в эти месяцы находятся под нещадной бомбежкой английской авиации. И невыносимость страданий, отчаяние обрушиваются на фронтовиков из тыла. Но и письма с фронта, как это прочитывается в ответах на них, доносят отчаяние солдат. Близкие откровенны, не щадят друг друга умалчиванием, или они уже за той чертой страданий, когда их невозможно скрыть. Но, может, такое немилосердие откровенности входило в состав мировоззрения немецкого народа в войну.
Часть писем из того мешка сохранилась у меня. Приведу выдержки.
Сентябрь 1944 года. «За это время произошло много, – пишет солдату Гергарду дядя Отто из Берлина. – 20 июля[9]9
День покушения на Гитлера.
[Закрыть] наш фюрер чуть не расстался с жизнью. Затем сбежала Румыния, а за ней Финляндия. И с Болгарией тоже выглядит так же. Вам, бедным фронтовым солдатам, достается из-за этого больше. Но я ни на мгновение не сомневаюсь в том, что все-таки мы в конце концов, несмотря ни на что, со всем этим справимся. Ведь немецкий солдат – самый лучший в мире. Мы считаем, что после нанесения нами ожидаемого контрудара победа будет наша. У нас под Берлином в пристройке расквартировали девять девушек-солдат. Их называют здесь SOS (Soldaten ohne Sack) – солдаты без ранцев».
«Мой дорогой Рэнэ! – пишет гренадеру Ренатусу Куйони жена. – Ведь не могу я тебя вызвать – телеграфировать, что я лежу в постели и рожаю, когда это совсем не так. Ты окончательно обезумел, ведь отпуска уже давно не даются, а тем более в Эльзас-Лотарингию, когда они уже так близко. Я бы и сама хотела, чтобы ты был здесь вместо того, чтобы торчать там. Если бы все наконец кончилось, а то можно сойти с ума. Бои идут уже на германской территории, а они все еще не хотят прекратить – “до последнего человека”! Налеты и налеты день и ночь, и слышна уже стрельба. Они наступают так быстро, они уже в Голландии и Люксембурге. Еще 2–3 дня. и они будут у нас. Нам-то будет неплохо, но вам на фронте!»
Лейтенанту Шпиллеру:
«Пишу тебе в надежде, что ты жив. Я долго провалялся в госпиталях, но все еще не оправился от последней раны, полученной в Крыму. Где искать мою часть, не знаю. Мы ушли из Крыма, но мы еще туда вернемся. Земля, пропитанная немецкой кровью, принадлежит нам, немцам. И если я не вернусь в Крым, я завещаю сыну – отбить и раз навсегда сделать немецким край, усеянный нашими могилами, удобренный нашей кровью. Крым наш! Мы ушли, но мы вернемся! Если не мы, то наше следующее поколение – клянусь моей жизнью!
Лейтенант Курт Роллинер п.п. 32906».
Обер-ефрейтору Людвигу Руфу – подруга:
«Не сердись за долгое молчание. Я думала, что после покушения на нашего любимого фюрера он скоро закончит войну. Но все идет вверх дном. Томми прилетают часто, воздушные тревоги у нас почти каждую ночь. Наш прекрасный, милый Мюнхен, что с ним сделали.
Твоя Фридль».
«Наш князь фон Барут тоже посажен под замок в связи с путчем 20 июля», – сообщает обер-вахмистру Эрнсту Дитшке сестра из Хальбе.
Ефрейтору Гюнтеру Энгельгардту – товарищ с другого участка фронта:
«Сам знаешь. День и ночь стоим лицом к лицу с Иваном. Хуже всего его танки, “сталинские органы” и минометы. Пехота не страшна».
«Дорогой Пауль! Что у вас там ад, это мы можем себе представить, это ужасно, но у нас не лучше. И у тебя там столько табаку, а здесь так мало его. И нельзя получить от тебя посылку! Можно только надеяться и хотеть, чтобы это скоро кончилось. Главное, чтобы ты оставался здоров и перестал бы так отчаиваться. Помни песню: “Все минует, все пройдет, за зимою май придет”. Изо дня в день мы ждем известий о Курте – все напрасно. Это ужасно… Твоя сестра».
Обер-лейтенанту Хельмуту Гюнтеру – мать из района Штутгарта:
«…Вчерашний налет был очень тяжелый. О бомбардировке Штутгарта ты, несомненно, знаешь по сводке ОКБ. Здесь говорят, что Штутгарт перестал существовать. Мы были после налета в Тюрине и видели собственными глазами руины, описать которые невозможно. От пламени штутгартского пожара у нас в Лихтенбурге было светло, как днем. Самое отвратительное – это бомбы замедленного и постепенного действия, которые на протяжении нескольких часов взрываются с интервалами в 3–5 минут и делают совершенно невозможным тушение. Бешенство, страшный гнев владеют мною, и вы еще щадите на фронтах все эти чуждые нам народы? Пуля в затылок – вот что вы должны были делать, это было бы лучше. И вы оставляете в живых хоть одного поляка, хоть одного русского? Теперь речь может идти только об уничтожении этих людей, потому что борьба ведется уже нечестно. Мы щадим другие народы для того, чтобы они могли лучше направить свое оружие против нас.
Наше положение теперь очень тяжелое и печальное, но ведь и со Старым Фрицем[10]10
Фридрих II Великий.
[Закрыть] было то же. Добрых немцев Бог не оставляет. Пошли уже наконец дивизии, которые, как мы надеемся, все остановят.
Страшный рев моторов стоит в воздухе. Но тревоги пока не дают, и это лучше так, а то не вылезаешь из подвала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.