Текст книги "За плечами XX век"
Автор книги: Елена Ржевская
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)
Почему-то было тревожно.
Познанская цитадель пала. В ночь на 23 февраля. Может, это жест истории, каких немало было на нашем пути к победе.
В опросах немецких офицеров вставали передо мной последние часы командующего группировкой Коннеля.
Он отдал приказ о капитуляции, распорядился довести его до войск и остаток ночи провел в кресле в большом сводчатом подземном зале цитадели. Радиосвязь со ставкой еще не была потеряна, но он не спешил с донесением.
Когда рассвело, Коннель поднялся наверх и направился к южным воротам, обозначенным в условиях капитуляции как пункт сдачи в плен. Здесь с ночи толпились вверенные ему солдаты, откровенно старались пробраться поближе к выходу. Это было страшнее, чем он представлял себе. Не было больше над ними его неумолимой воли. И в урочный час, когда ворота открылись, они, превращаясь в его глазах в сброд, измученные жаждой и голодом, бросая в кучу оружие, задрав руки, хлынули мимо, оттиснув Коннеля, не замечая его. Он – мог сказать себе – принимал в таком вот обличии последний парад немецких войск. Это длилось долго, ведь в цитадель под его командование стянулось много чужих разбитых частей. Когда последние носилки с раненым торопливо качнулись за ворота, он поспешно отстегнул кобуру, приставил дуло пистолета к виску и выстрелил.
Длинной угрюмой колонной во главе с комендантом крепости генерал-майором Маттерном растянулись по улицам Познани пленные войска. В рядах виднелись над головами железные сундуки. Это штабные офицеры несли документы своих штабов. Уже голова колонны зашла за колючую проволоку, на территорию, где еще недавно были заключены русские военнопленные, а хвост еще долго волочился по городу. Брели измученные, голодные…
– Бендзе проше Берут! Бендзе проше! – неслось из кабинета полковника. Главнокомандующий Войском польским прибыл в Познань и соединялся по телефону с председателем Крайовой Рады Народовой. От нас он отбыл на площадь перед магистратом и принимал после молебна военный парад. Он сошел с трибуны и встречал марширующие части на мостовой, тучный, взволнованный, с заткнутым за борт шинели букетом цветов, врученным ему протиснувшейся сквозь толпу женщиной.
Познань свободна.
Я храню до сих пор все три голубых пригласительных билета – на молебен, на парад, на торжественный вечер.
Пани Виктория сшила мне из своей подкладки от пальто зеленое платье, украсила на груди кокеткой из атласного кусочка в горошинку. Как это удивительно, какая это ласка – оказаться хоть на минуту вдруг в платье, в легком женском платье с коротким рукавом! Через три-то с половиной года бессменной гимнастерки. Что за прелесть надеть его тайком, закрывшись на ключ. В комнате эсэсовца зеркала не было. Я старалась и так и эдак угадать себя в вечерних, потемневших стеклах окон. Степень очарования собой не поддается описанию.
В этом платье я потом, в мае, фотографировалась в Берлине на памятнике Бисмарку, у стенда с портретами Рузвельта, Сталина, Черчилля и на фоне других временных и стабильных экспонатов истории.
– Я называюсь Коло Йозеф, – сказал мне небритый пожилой человек в немецкой солдатской форме. Он одиноко брел по открытому шоссе на восток и был задержан нашими солдатами. Путая польские и русские слова, отвечал на мои вопросы, пока я не почувствовала – не надо спрашивать. Сидя под розовым перевернутым зонтом, он рассказывал складно: – Рожден я в городе Лодзь когда-то – за царское время и польское время. А немцы перезвали Лицманштадт. И там все время жил. Оттудова пошел на службу действительную. Женился 1906 рока. Служил я действительную службу в Туркестане, город Ташкент. Три года прослужил, приехал обратно, работал до 14 года. Был смобилизован, пошел на войну. Пришел обратно в 18 году. Потом жил опять в городе Лодзь. Занимался ткачеством. И все так, аж до 44 року работал на фабрике, теперь называется Фридерикусштрассе, 85. Потом 27 июня 44 году немцы меня смобилизовали. Посчитали фольксдойче[13]13
Так во время нацизма именовались немцы, проживавшие за пределами Германии, а также родившиеся от смешанных браков.
[Закрыть] – отец у меня был немец, мать полячка. От нашего города вывозили. Прошло тысяч людей и вывозили до… э… перед Берлином. Там… в этой местности… э… нас обучали.
– Чему обучали?
– Войску, войску.
– Да сколько ж вам лет?
– 60.
– Какое ж из вас войско?
– Они нам говорили: мы вас переделаем, вы молодыми будете и в Urlaub, в отпуск поедете.
– Там все такие старые были?
– Так точно.
– Ну и чему же вас учили?
– По-войсковому. Стрелять, маршировать.
– Ну а дальше?
– Потом видят, что так не получается у них, как того в Берлине желали, ну и разогнали нас – на обозы. Как был случай, я ушел.
– И куда идете?
– Домой себе, в Лицманштадт, то Лодзь.
…Голодный, заросший, в немецкой форме… Как еще добрести до дома?.. Дальний путь…
«В Быдгоще накануне отъезда я проходила мимо бурого здания тюрьмы. Что-то заметно изменилось. Ворота были закрыты. Стоял польский часовой.
– Кого охраняете?
– Volksdeutschen. Тут ими полную тюрьму набили, – сказал он весело и постучал одним ботинком о другой.
Был четвертый день освобождения». (Списываю с листка, вложенного в тетрадь.)
«Сегодня на экране увидела кусочек русской северной заснеженной зимы и самовары, и потянуло ущербной тоской. В эту зиму снега здесь было так мало.
Здесь подступает весна, а кое-где еще не осыпались прошлогодние листья. Долгая осень переходит в весну, почти минуя зиму.
Так жить буднично, однообразно, с вялыми пробуждениями от осени к весне.
А у нас каждый сезон резко обозначен, и с каждым сезоном начинаешь наново жить. 6 апреля 1945 г.» (тетрадь)
Может, оттого, что шла война, в душе все еще была готовность к испытаниям, а я выпадала из гущи войны и озиралась, смогу ли обрести совсем новое наполнение жизнью, другое напряжение души.
Однажды, это было под новый год, 1945-й, когда наша армия была переброшена из Прибалтики в Польшу и штаб стоял в Калушине – так назывался не то город, не то местечко, майор Ветров с глазу на глаз объявил мне, что отныне постарается выкраивать для меня «творческий день», потому что война близится к концу, мне предстоит вернуться учиться в Литературный институт совершенно дисквалифицированной. Он знал от меня, что я начинала до войны писать рассказы.
Ветрову свойственна была товарищеская заботливость. Теперь, подумывая о своих послевоенных делах, он заодно окинул взглядом зыбкость моих. Я душевно оценила это.
В пустовавшей гимназии нам был отведен большой класс. После стиснутости и сумрака блиндажей, землянок здесь было невероятно просторно, светло, шикарно. И удобные парты. Мы, человек семь командиров и я, корпели над разложенными на них картами. Еще не был назначен армии ее рубеж, пока изучалась, осваивалась совсем новая для нас обстановка. Здесь же мы спали, ели.
В один такой день – «творческий», – оттащив в угол свою парту и разложив кое-какие ненужные немецкие бумаги, маскируясь, будто перевожу, я под сообщническим приглядом Ветрова начала. В тонкой, ученической, синенькой польской тетрадке я вывела название рассказа – «Зятьки», – давно облюбованное, оно что-то такое в себе таило и ворошило во мне. И давно примерещилось мне все, что там, внутри рассказа обретается. Только была бы возможность сесть и писать.
И вот сижу. «“Зятьки”, – написала я еще раз в тексте, – так звали осевших в деревнях у солдаток молодых бойцов-окруженцев». Что дальше?
В классе стоял гомон. Но только в редкие минуты до меня доносились голоса. Я себя чувствовала где-то на отлете. Входили и выходили люди, одни – с новыми разведданными, другие – за получением их, подсаживались ко мне, кто с делом, кто поболтать.
Чтобы не отвлекали попусту, я заслонялась, приставив ладонь козырьком ко лбу, придав себе вид крайней сосредоточенности над важным «переводом».
Первая фраза мне не понравилась – какая-то информация. Я зачеркнула. Хотелось чего-то «художественного». И ведь раньше что-то такое шевелилось и рассказ, казалось, оживал, а сейчас все отступилось. Никакой связности. Какие-то осколки в голове. Но и их не ухватить, не собрать моим потерявшимся словам. Уже принесли обед в котелках.
И опять сижу над тетрадкой. Ни чувства, ни слов. Мука. Потом разнесли ужин – пшенную кашу в котелках.
Наконец написала: «Корова тянула двуколку». Поправила: «Пятнистая корова тянула двуколку». Это был итог дня.
После второго «творческого дня» майор Ветров пожелал ознакомиться с ходом работы. Что он прочел? Название, помеченное им вопросительным знаком. Разбросанные на первом листке тетради несколько разрозненных слов. Ну и: «Пятнистая корова тянула двуколку. Поверх узлов со сгнившим по ямам барахлом сидела белесая девчонка. Посинелые колени ее приходились вровень с подбородком, из протертых бурых валенок торчали пальцы. Позади шел старик в черной одежде…» Это все. За два дня работы. Здравая прагматичность Ветрова ничего обнадеживающего усмотреть не могла. Он откровенно сказал, что при такой непродуктивности не может расточительно расходовать военное время, и лишил меня «творческого дня». Он был прав. Тетрадка уцелела – свидетельство моей беспомощности. Этот рассказ «Зятьки», как он был задуман, о драматическом быте в тылу у немцев, я смогла написать, только вернувшись после войны домой.
В Познани, однако, у меня была отдельная комната и можно было кое-когда уединиться. Но все меня здесь разлучало с горькой печалью и с любовью к ржевской земле, там оставалась сердцевина прожитого, и только о той поре я могла писать.
Там у меня бывало чувство счастья растворенности в ней, какой ни была она суровой, та жизнь. Здесь – чувство отвердения, постылости жизни в безопасности, в разлуках. И вообще как легко, охотно, на ходу то-другое записывалось (если б еще и дозволялось!) и как трудно было намеренно писать.
Пленных немцев отправляли постепенно в эшелонах на восток. Боясь ожесточения польских солдат, они всякий раз просили, чтобы их конвоировали русские солдаты.
Изучение штабных немецких документов из сдавшейся цитадели уже теряло оперативный смысл, но еще не обрело исторического и способно было вогнать в меланхолию. Наша-то армия стояла в 80 километрах от Берлина, а мы все еще припухали в Познани, где ничего стоящего не происходило. Знать бы, как милостива была ко мне судьба, забросив в Познань на все время похода по Германии, вплоть до штурма Берлина. Но это так, в сторону.
Уже в Познани война исподволь готова была отступиться, вернуть, может, истинную доминанту существования – любовь, заповедные чувства. В них была и опасность, и риск, и сияние жизни. Томики Бунина и журналы со стихами Цветаевой, начиная с Риги, всюду, где они мне попадались, я собирала и возила с собой. В них пульсировала жизнь с иными гранями, иной печалью, страстями.
Каков же был удар, поджидавший меня. Прилетевший из Москвы известный писатель заехал к нам в мое отсутствие и между прочим поинтересовался у радушно принимавшего его полковника, нет ли какой эмигрантской литературы, хотелось бы почитать. Такой была единственная просьба заезжей знаменитости.
Представляю себе, что наш полковник Латышев огорченно развел руками – не было у него. Но человек широкий, он и других готов был считать такими же. Позвал с кухни Женю Гаврилова, путавшегося там в пододеяльнике, вытирая посуду. Едоков и перемытой после них посуды всегда хватало. Женя, стараясь произвести хорошее впечатление на пани Эву, помогал ей, когда был свободен. А свободен он был более-менее всегда, не считая тех поздних вечеров, что проводил с девчонкой Зосей, соседкой пани Эвы.
Полковник велел Гаврилову подняться в комнату переводчицы, взглянуть, нет ли там какой-нибудь литературы на русском языке. Писатель в нетерпении сам пошел за ним по лестнице. «Литература» лежала на большом и глубоком подоконнике того окна, у которого прежде сиживал эсэсовец.
В свою тетрадь я внесла случившееся: «28 марта был такой-то, забрал Бунина и Цветаеву». От обиды и негодования ничего больше добавить не могла. Через несколько дней снова записала: «28 марта был…» – все то же.
Едва ли я так сосредоточивалась бы на этом, если бы знала, что война для меня не кончается Познанью. Что судьбе будет угодно вот-вот ввести меня в самый эпицентр событий на исходе войны…
Наши войска, одолев неприступную, как считали немцы, оборону на Одере, уже сражались в эти дни на плато вблизи Берлина. Как мы рвались туда из Познани!
Наконец приказано вернуться в свою армию, сражавшуюся в центре Берлина.
Напоследок, перед дорогой, я выбежала в палисадник у дома. И вдруг пронзительно увидела яблоню, обсыпанную белыми цветами, кусочек обнаженной сырой земли, кое-где с нежной молоденькой травой, и прелые прошлогодние листья под ногами. И такой порывистый был, такой весенний воздух.
По улице проехал на велосипеде, весь в черном, трубочист в традиционном черном цилиндре, с легкой стремянкой и метелкой за спиной.
Ощущение безопасности, тяготившее застоем и каким-то хаосом в душе, отступило, я стояла с прощальным звоном в голове, со смутной грустью расставания. Прощай, Познань. Ведь, может, и навсегда прощай.
«Всякий раз, когда мы говорим „прощай“, мы немножко умираем». (Из старой немецкой песни.)
Глава третья
Страна высоких помышлений!
Воздушных призраков страна!
О как тобой душа полна!
Тебя обняв, как некий Гений,
Великий Гете бережет, —
написал Гоголь в эпилоге своей юношеской поэмы.
«Deutschland liegt im Herzen Europas» – «Германия лежит в сердце Европы», – так досконально, а вместе с тем так поэтично было сказано в наших школьных учебниках.
И вот она, наскоро сколоченная арка: «Здесь была граница Германии». Это у Бирнбаума. А за аркой, где начинались ее владения, на первом же уцелевшем кое-как строении – огромными буквами: «Вот она, проклятая Германия!» – дегтем выведено негодующей рукой солдата, прошедшего четырехлетний ад войны.
Пожары, руины – это война вернулась на землю, с которой она сошла. «Огонь в логово зверя!» – взывает придорожный плакат. Ветер треплет простыни, полотенца на заборах, деревьях – белые флаги капитуляции. А где-то вдали за необработанными полями, как мираж, встают мирные мельницы.
Еще заслоном на окраине Берлина надолбы, ежи, а наши танки уже прорвались в городские улицы. Передний край проходил по центру Берлина.
Эта мглистая ночь запомнилась мне несмолкавшим гулом танков, угрюмыми ненужными надолбами, запахом гари. Берлин горел. Лучи прожекторов размашисто катили по небу, и, скрещиваясь, они вспышкой света вдруг выхватывали сползавшее, оседая, рушась, огромное выгоревшее здание. То было фантастическое видение.
Этой же ночью, как я узнала вскоре, в подземелье имперской канцелярии Гитлер отмечал свое вступление в брак.
Где-то надо было переночевать. Мы поозирались, толкнулись в первый же уцелевший дом.
Дверь дома сместилась, не затворялась, и ее скрипуче теребило ветром. На темной лестничной площадке мы ждали, пока кто-то отзовется на наш стук. Чуть приоткрылась дверь квартиры и тут же захлопнулась. Что-то мягко шлепнулось на плечо мне. Присветили фонариком – то была белая тряпка. Дверь медленно открывалась снова. В темноте квартиры мы не видели лиц хозяев. Свалились кто где спать. Но до сих пор, чуть вспомню о первом ночлеге в Берлине, с щемящей тоской чувствую, как, брошенная из дверной щели, доверчиво шлепается на плечо мне белая тряпка – горький призыв о пощаде.
«Главному редактору Воениздата
Близится пятнадцатилетие штурма Берлина. Эта дата, видимо, будет отмечена появлением новых книг, посвященных последним дням войны. В связи с этим прошу Вас рассмотреть мою заявку.
При овладении рейхсканцелярией я в составе разведгруппы участвовала в выполнении задания, связанною с захватом главарей фашизма и важнейших документов.
Мой очерк об этом (“В последние дни. Записки военного переводчика”) был опубликован в журнале “Знамя” № 2, 1955. Но то, о чем лишь вкратце написано в очерке, мне хотелось бы рассказать во всех запомнившихся подробностях…
29 апреля меньше пятисот метров отделяло наших бойцов от рейхсканцелярии, но каждый метр продвижения вперед завоевывался в упорном сражении, оплачивался смертями. Штурм имперской канцелярии был последним штурмом в Берлине. Вслед за рейхстагом наши войска овладели этим главным правительственным зданием, в подземелье которого вплоть до самоубийства 30 апреля находился Гитлер со своим штабом.
Мне хочется рассказать об исторических днях в Берлине, о наших солдатах и офицерах, беззаветно отдававших жизнь на пороге Победы. О людях, которых я знала на протяжении войны. Об освобождении военнопленных и невольников всех наций. Уличные сценки, атмосфера тех дней и затем – Победа, первый день мира на земле – обо всем этом я хотела бы рассказать, пока крепка память, свежо чувство, живы участники событий и не истлели фронтовые записи.
Ведь впоследствии никакая беллетризация не возместит того, что должно быть написано очевидцами событий.
С этой убежденностью и обращаюсь к Вам со своим предложением и прошу Вас принять мою заявку на книгу.
Е. Ржевская».
Издательство мне отказало. Никакое другое также не поддержало. Вскоре после войны 9 мая перестало быть всеобщим праздничным днем. Оно стало рабочим, будничным, и память о дне 9 мая, о доблести народа, смерти и муках во имя Победы глуше напоминала о себе, пока волна народной памяти, поднявшаяся к двадцатилетию Победы, не вернула этому дню его патетический, праздничный и горестный смысл.
К тому времени я закончила книгу «Берлин, май 1945» о событиях в дни штурма на улицах Берлина и в подземелье имперской канцелярии.
Напишешь книгу – вроде выполнишь долг, и кажется, отделился теперь от пережитого, но проходит время, и снова доносится издалека настойчивый гул памяти.
…Переночевав, нам надлежало наутро отправиться с окраин в глубь Берлина, к центру, к Потсдамской площади, где в эти часы вела бои наша армия.
То был девятый сектор обороны Берлина – правительственный квартал. «Девятый вал» – называли мы.
Мы пробирались к центру сквозь проломы в стенах, через завалы в мертвых кварталах догоравших руин. Дым ел глаза. Кое-где белые простыни оповещали, что кто-то еще есть здесь. Все было призрачным на этих улицах, реальна только опасность выстрела из-за угла или из оконного проема, прикрытого белой простыней капитуляции.
Проходят годы, что-то свое и по-своему пишет история. А документы, всевозможные бумаги ушедшего времени становятся все выразительнее с расстояния лет.
На улицах среди обвала камней, штукатурки, черепицы, мусора войны, разрушений валялись обрывки газет, листки воззваний. Жаль, мало что сохранилось – не до того было. Но вот все же последний номер крошечной газеты Геббельса, размером немногим больше тетрадного листа, 4–6 полос. Она стала выходить в Берлине в дни осады взамен всей смолкшей прессы, адресуясь гарнизону и жителям Берлина, под названием «Panzerbar» – «Бронированный медведь». Медведь – эмблема Берлина. 28 апреля газета вышла в последний раз. Оставалось два дня до самоубийства Гитлера, до падения Берлина – четыре дня.
Передовица Геббельса:
«Сегодня большевизм разрушает ненавистный ему Берлин. Он хочет главный город немецкого Орднунга[14]14
Ordnung – порядок.
[Закрыть], европейского Орднунга смертельно поразить.
… В Берлине мы нанесем большевизму решающее поражение…
В Берлине эта война решится.
…Фюрер в Берлине. Мировой враг будет здесь разбит».
В день самоубийства Гитлера в информационном листке напечатано:
«Из ставки фюрера, 30 апреля 1945 г.
Верховное командование вооруженными силами сообщает:
…Противник, вторгшийся у Ангальт-вокзала, вдоль Потсдамской улицы и в Шенеберг, был остановлен мужественными защитниками столицы…»
Для наглядности, что ждет тех, кто отступит под натиском Красной Армии или будет заподозрен в готовности отступить, на улицах Берлина вешали на деревьях солдат с дощечкой на груди: «Я нарушил присягу фюреру».
«Это хороший урок, который каждый учтет», – записал в дневнике еще 11 марта комиссар обороны Берлина Геббельс. И Гитлер одобрил, что «для поднятия морального состояния войск» вешают немецких солдат. Он также принял с удовлетворением сообщение Геббельса о том, что учрежденные фюрером полевые суды на ходу выносят приговор и генерал, чьи войска отступили, был незамедлительно расстрелян. «Это, по крайней мере, луч света, – восхищенно сообщает дневнику Геббельс. – Только такими мерами мы можем спасти рейх».
Ночь на 1 мая. В эту ночь Москва после стольких лет затемнения вступала с освещенными окнами своих домов.
Здесь, в Берлине, оставались сутки с небольшим, чтобы смолкло сражение, настала тишина победы и живые оказались бы живы в мире без войны.
Шли по мостовой наши солдаты на подмогу тем, кто сражался в правительственном квартале. Развернув боевые, простреленные знамена, они напористо, бодро шли мимо выщербленных снарядами домов, разнесенных витрин, проломленных стен. В кварталах, что дальше от центра, кончилась война, и жители города выходили из убежищ и подвалов.
В штурмовых отрядах виднелись белые бинты. Воодушевление, азарт, порыв к победе был так высок, что раненые не покидали строй, убегали из медсанбатов, госпиталей, чтобы только принять участие в последних боях. Что смерть, когда вот-вот победа! Но до последнего выстрела война калечила, убивала. Павшие на улицах Берлина, когда до победы оставались считаные сутки, часы, минуты… Особая скорбь в их гибели.
На той стороне сражались с отчаянием, со страхом плена, страхом неминуемой расправы эсэсовцев, если отступишь, с надеждой на чудо-оружие и просто на чудо, со слепой преданностью фюреру, сражались стойко и погибали в часы проигранной войны.
Теснимые городом противники предельно сближены друг с другом. Нет разделяющей нейтральной полосы. Всего лишь улица: по ту ее сторону немцы, по эту – наши. У них час ночи, у нас – три, мы воевали по московскому времени.
В ночь на 1 мая впервые в Берлине на стороне противника замелькал белый флаг. Первый парламентер. Он явился посреди огневого боя с готовностью пасть замертво, не добредя до цели, цепляясь сапогами за камни разбитых домов, за куски арматуры, давя стекло и щебенку. Был послан предупредить, что начальнику генштаба сухопутных сил генералу Кребсу поручено вступить в переговоры с советским командованием.
Смолкли огневые точки в ожидании немецкого посланца. Кребс пересек улицу, что была линией фронта, в сопровождении полковника фон Дуфвинга; впереди шел солдат с белым флажком, позади ординарец с портфелем. Кребс сообщил, что Гитлер в 3.30 дня покончил с собой. В завещании он назначил новое правительство во главе с президентом – гросс-адмиралом Деницем, Геббельсом, Борманом. Сам Кребс по завещанию стал министром вооруженных сил. От имени Геббельса и Бормана он обратился к русскому командованию с предложением о временном прекращении военных действий в Берлине, чтобы члены нового правительства, находящиеся в берлинском кольце, могли снестись с президентом Деницем – он во Фленсбурге – и тогда правомочно, под началом президента представлять законное руководство Германии на дальнейших переговорах о мире. Часы перемирия сулили возможность соратникам Гитлера выбраться из окруженного Берлина. Вероятно, в этом был смысл перемирия. Но не о перемирии – о капитуляции могла лишь идти речь, как это обусловлено союзниками. Кребс не был на это уполномочен, и к Геббельсу был направлен фон Дуфвинг с требованием капитуляции во избежание бессмысленного кровопролития с обеих сторон. Наше командование решило также одновременно установить прямую телефонную связь с Геббельсом.
В 9 часов утра, когда на Красной площади начался парад, полковник фон Дуфвинг с белым флагом, чтобы уберечься от огня обеих сторон, устремился к своим соотечественникам. За ним шел наш связист, обвешанный телефонным аппаратом и катушкой, разматывая на ходу кабель.
Солдат-связист, которому было приказано идти следом за немецким полковником, благополучно дошел, куда было надо, разматывая всю дорогу кабель, подсоединился с помощью немецких связистов к их проводу, подключил свой телефонный аппарат, дал знать своим, что хоронится от нашего огня на дне воронки в дружелюбной компании фрицев, покуривает.
Впервые прямой телефонный провод соединил командные пункты противников. Но эта исправная прямая линия бездействовала. Немецкая сторона, которая должна была дать ответ на советские условия, не вступала в телефонные переговоры. В ожидании решения остановлены были с нашей стороны боевые действия.
Лишь в 18 часов направленный Геббельсом подполковник эсэсовских войск доставил через линию фронта письменный отказ принять советские условия.
Геббельсу, Борману, а также Кребсу капитуляция не сулила никакого личного шанса. Сдаться советским властям было для них даже не равносильно смерти, но страшнее ее. Забота же о спасении жизней немецких солдат и населения их не донимала.
Красная Армия по приказу маршала Жукова возобновила штурм. Неиспользованная телефонная связь, соединявшая противников, теперь была порушена.
Что сталось на той стороне с нашим солдатом, лежавшим на дне воронки вместе с немецкими связистами? Один в стане врага под яростным натиском Красной Армии. Не выместили ли на нем отчаяние и злобу нацистские солдаты в свои безысходные часы?
Затерялись его имя и судьба. Ведь мы бываем неприметливы к рядовым труженикам войны и не всегда предвидим – кому же из них суждено принадлежать впредь отечественной истории. Так что, если придется воскресить того связиста, это уже будет не он, но символ. Впрочем, какое это имеет значение? «Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой» – пелось в довоенной песне. Любой, но тот ли, кто был им на самом деле?
И вот в дни сорокалетия Победы, после стольких лет забвения воскрес тот героический связист. Я с восторгом узнала об этом, прочитав заметку в газете, что в Лейпциге на международном фестивале короткометражных документальных фильмов получил премию казахский фильм о нем, прожившем долгие годы безвестно в Алма-Ате.
Уже сутки, как нет в живых Гитлера, но последовало сообщение:
«Из ставки фюрера, 1 мая 1945 г.
Верховное командование вооруженными силами сообщает:
… В центре Берлина на сократившемся пространстве обороняется против большевистских превосходящих сил мужественный гарнизон, сплотившийся вокруг Фюрера».
Артиллерийский шквал возобновленного приказом Жукова штурма накрыл удерживаемые еще немцами кварталы. В эти часы 1 мая в подземелье имперской канцелярии неумолимый жребий метил судьбы. Кому быть убитым при попытке прорыва сквозь кольцо окружения в Берлине (Борман); кому оказаться в плену (начальник личной охраны, адъютант и личный пилот Гитлера). А переодетому шоферу фюрера, выдававшему себя за югослава, прикурить сигарету у советского солдата, стоявшего на посту, махнуть на запад и объявиться книгой «Я сжигал Гитлера».
Но выбор был мал, нависла гибель. В темных закоулках убежища раздавались выстрелы самоубийц, не имевших ни сил, ни намерений еще как-то бороться за свою жизнь. Привилегированная нацистская верхушка располагала быстро и безотказно действующим ядом.
Хромому Геббельсу, обремененному шестью детьми, в возрасте от 3 лет до 13, было отказано фюрером попытать судьбу. С того дня, 22 апреля, за десять дней до падения Берлина, как Геббельс по желанию Гитлера, окружавшего себя верными людьми, должен был переселиться вместе с женой и детьми в его бункер, он был обречен, став его заложником.
Но деятельный мотор честолюбия Геббельса, который могла выключить только ампула с ядом, все еще вращался и в те последние часы, когда по его и жены воле погибали насильственной смертью их отравленные дети. О задуманном убийстве детей в случае поражения, еще почти за два года до него, он говорил своему преданному сотруднику. Тот записал: «Его мысли были направлены на одну цель – на эффект перед историей». Эту же цель Геббельс преследует в завещании, заявив, что Гитлер велел ему покинуть столицу, чтобы принять участие в новом, назначенном им правительстве, но он якобы ослушался фюрера, чтобы остаться с ним. Здесь все неправда. «Верной собакой фюрера» называли Геббельса, но сам Гитлер и не думал отпускать его от себя. А состав нового правительства Гитлер объявил в своем завещании, когда помышлять о том, чтобы выбраться из окруженного Берлина, Геббельсу было уже поздно. Гитлер формировал в завещании новое иллюзорное правительство перед самоубийством, так что и нужды оставаться при нем уже не было. Завещание Геббельса с привычной демагогической жестикуляцией, обращенное к будущим последователям нацизма, призвано утвердить его посмертное лидерство. Жест особенно эффективен в нивелированном тоталитарностью мире идей и людей, где он прерогатива правителей.
2 мая Берлин капитулировал. Наши части еще вели перестрелку в наземном здании имперской канцелярии. Мертвый Геббельс и его жена, принявшие яд накануне, лежали в саду рейхсканцелярии около запасного выхода из «фюрербункера», почерневшие от огня, брошенные телохранителями, которым вменено было сжечь их дотла. Вот-вот и Геббельс исчез бы бесследно под сапогами не заметивших его тысяч советских солдат, устремившихся в рейхсканцелярию.
Но мертвого Геббельса обнаружили майор Ветров и еще два офицера. Так фантастически сбылось то, что Ветров предрекал себе или ставил целью еще в том нашем разговоре в Быдгоще.
А я? На всем долгом пути, почти четырехлетнем, мне и в самом необузданном воображении не могло привидеться, что при падении Берлина я окажусь в «логове зверя» и там же, в последней ставке Гитлера застигнет меня окончание Второй мировой войны, первый день Победы, 9 мая.
Предыдущие ставки Гитлера именовались «Волчья яма», «Ущелье волка», «Медвежье логово»… Теперь это был всего лишь фюрербункер – подземелье, примыкавшее к бомбоубежищу рейхсканцелярии, на Вильгельмштрассе. В полукилометре отсюда рейхстаг, где давно ничего государственно важного не происходило. Главное здание III рейха – резиденция рейхсканцлера Гитлера – эта имперская канцелярия – Reichskanzlei.
Бункер Гитлера спешно достраивался в дни уже начавшегося Берлинского сражения. Он имел мощнейшие железобетонные перекрытия, запасный выход во внутренний сад, что было важным на тот случай, если рухнет наземное здание и придется выбираться из-под завалов. Двухэтажный бункер был связан с общим подземельем рейхсканцелярии сложными длинными переходами, и выход в сад, задуманный как запасный, стал и основным входом в бункер.
Отсюда, из сада, попасть в него просто. За дверью спуск вниз – около сорока ступенек каменной лестницы, семь метров в глубь земли.
Темнота. Электричество порушено. Хлюпаешь сапогами по лужам натекшей на каменный пол воды. Удушливая сырость.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.