Электронная библиотека » Елена Толстая » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 27 октября 2017, 13:00


Автор книги: Елена Толстая


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Болгарин дан одновременно как русский и как иноземец: «Инсаров говорил по-русски совершенно правильно, крепко и чисто произнося каждое слово; но его гортанный, впрочем, приятный голос звучал чем-то нерусским» (3, 35–36). Иностранность или, скорее, общую экзотичность его облика маркируют, во-первых, южные черты: «нос с горбиной, иссиня-черные прямые волосы» (эти прямые волосы иррадиируют, добавляя в облик героя смысл «прямизны» – как потом ощутит читатель, это прямизна во многих смыслах сразу); во-вторых, резкость, чрезмерная очерченность портрета: «черты лица имел он резкие»; «прекрасные белые зубы показывались на миг из-под тонких жестких, слишком отчетливо очерченных губ»; в-третьих, суровая сосредоточенность: «пристально глядевшие, углубленные глаза» под густыми бровями (Там же). Шубин сравнивает его с Берсеневым: «у болгара характерное, скульптурное лицо; вот теперь оно хорошо осветилось; у великоросса просится больше в живопись: линий нету, физиономия есть». Но далеко не сразу читатель сделает ввод, что резкость черт, скульптурность Инсарова есть полная завершенность личности, отличающая от его русских приятелей – милых байбаков.

С самого начала в его изображении переплетаются мотив «силы» с мотивом «недостачи»: «это был молодой человек лет двадцати пяти, худощавый и жилистый», «с узловатыми руками»; но у него «небольшой лоб, небольшие глаза», тонкие губы. Обращает на себя внимание фраза «с впалою грудью» (несомненно, намек на слабые легкие и, может быть, контраст с «выпуклым» Шубиным – предвестие будущей «страдательности»); ведь последующая метаморфоза Инсарова описывается с помощью повтора именно слова «впалый»: «впалые его глаза блестели странным блеском» (3, 146). По сравнению с его первым, вводным портретом герой «похудел, постарел, побледнел, сгорбился» (Там же) – то есть утратил первоначальную прямизну; новая его бледность и «странный» блеск его глаз напоминают о бывшей «бледности» и «странностях» Елены, как будто они обменялись свойствами: Тургенев сохраняет элемент саспенса, не называя пока вещи своими именами.

Главное в Инсарове – его одержимость Болгарией, которая прорезается и нагнетается в самом облике: Елена замечает, что в такие моменты он растет, лицо его хорошеет и т. д. Болгария как бы вдыхает в него добавочные силы, и он крепнет и устремляется вперед.

Берсенев <…> впервые заметил, какая совершалась перемена в Инсарове при одном упоминовении его родины: не то чтобы лицо его разгоралось или голос возвышался – нет! но все существо его как будто крепло и стремилось вперед, очертание губ обозначалось резче и неумолимее, а в глубине глаз зажигался какой-то глухой, неугасимый огонь (3, 53).

Если выше повтор частицы не в портрете Инсарова предполагал недостачу (небольшой лоб – недостачу ума, небольшие глаза – недостачу чувства, тонкие губы – недостаток доброты), то здесь в прилагательных «неумолимее» и «неугасимый» выстраивается образ неиссякающей, все растущей, но неактивной силы; а такие черты, как «устремленность» и «глухой, неугасимый огонь», объединяют его с Еленой, которая тоже если не «устремлена», то «стремительна» (она «ходила почти стремительно») и в которой тоже, как мы помним, горит огонь («Кто зажег этот огонь?» – дивятся влюбленные приятели).

Инсаров – античный или римский характер, Берсенев сравнивает его с Фемистоклом (тот накануне сражения тоже подкреплялся едой), а Шубин – с Брутом:

– Я его видел на днях, лицо, хоть сейчас лепи с него Брута… Вы знаете, кто был Брут, Увар Иванович?

– Что знать? человек.

– Именно: «Человек он был»[109]109
  Цитата из первого акта «Гамлета» в переводе Н. Полевого: «Гор. Я знал, / Видал его – король он был великий. / Гам. Человек он был… Из всех людей / Мне не видать уже такого человека».


[Закрыть]
(3, 137).

Шубин наконец воздает Инсарову должное – ведь раньше, ревнуя к нему Елену, он иронизировал над «героем» и вылепил карикатурную статуэтку, представив его бараном, с видом «тупой важности, задора, упрямства, неловкости, ограниченности». Так он заострил его достоинство, упорство, скромность и самоограничение человека, посвятившего всего себя одной идее. Теперь же черты узости, упорства, непримиримости находят свое имя – это архетип героя, Брут.

Привыкший к европейскому поведению Тургенев любуется нерусской скрупулезностью и порядочностью своего героя; среди немногих живых черточек его болгарина – его «немецкая» обязательность в денежных делах: «Я только в таком случае могу воспользоваться вашим предложением, если вы согласитесь взять с меня деньги по расчету» (3, 37), – говорит он Берсеневу.

Берсеневу, как коренному русскому человеку, эта более чем немецкая аккуратность сначала казалась несколько дикою, немножко даже смешною; но он скоро привык к ней и кончил тем, что находил ее если не почтенною, то, по крайней мере, весьма удобною (3, 53).

Инсаров поражает и не востребованной в России любезностью: «проводил его до двери с любезною, в России мало употребительною вежливостью» (3, 38). Кроме того, он по-немецки методично занимается гимнастикой, встает затемно, подолгу ходит пешком, питается молоком, обходится без слуг и все успевает. Это какой-то Штольц или даже ригидный Гуго Пекторалис из рассказа Лескова «Железная воля»: «Инсаров никогда не менял никакого своего решения, точно так же как никогда не откладывал исполнения данного обещания». И говорят о нем: «железный человек» (3, 51).

Самой симпатичной чертой Инсарова кажется отсутствие сословного чванства – опять-таки, странное для России. Оно иллюстрируется в том эпизоде, когда к герою заходят два «простых» соотечественника, съедают горшок каши, и он отправляется с ними разбирать конфликт, возникший между болгарскими эмигрантами. Связь со своим народом у Инсарова естественна – он никогда не переставал быть его частью, для него не существует двукультурья или культурного двуязычия; ему не надо «возвращаться» в народное лоно, о чем проповедуют в России славянофилы, потому что он из него и не выходил. «Он с своею землею связан – не то что наши пустые сосуды, которые ластятся к народу: влейся, мол, в нас, живая вода!» – восклицает Шубин.

Его психология прямее и здоровее, чем это привычно русским. Елена думает: «Вот наконец правдивый человек; вот на кого положиться можно. Этот не лжет; это первый человек, которого я встречаю, который не лжет: все другие лгут, все лжет» (3, 79)[110]110
  Н. С. Лесков в романе «Некуда» таким же образом противопоставит образ швейцарца-революционера Райнера, морально прекрасного человека, фигурам его нравственно небезупречных русских коллег.


[Закрыть]
.

Итак, если эгоист Шубин в некотором смысле «выпуклый» – то есть активно и без внутренних противоречий проецирующий себя на мир, – а альтруист Берсенев «вогнутый», то есть пассивно приемлющий, то Инсаров «прямой» – и в прямом, и в переносном смысле.

На любимую девушку Инсаров смотрит бескорыстным, братским взглядом – взглядом без жажды обладания: «Как он вдруг обернулся ко мне и улыбнулся мне!.. Только братья так улыбаются» (3, 80).

Он не страдает от ущемленного самолюбия и поэтому «не застенчив: одни самолюбивые люди застенчивы»; он целомудренно «закрыт», что опять-таки для его русских друзей непривычно: «его искренность – не наша дрянная искренность, искренность людей, которым скрывать решительно нечего…» (3, 51), – имеется в виду знаменитый русский феномен «душа нараспашку», или готовность всенародно заголиться. Наоборот, ему чуждо панибратство: «Еще замечание: ты с ним никогда на ты не будешь, и никто с ним на ты не бывал» (3, 58–59).

И когда Шубин, ревнующий его к Елене, заявляет, что у Инсарова «талантов никаких, поэзии нема», то Берсенев возражает: «В Инсарове нет ничего прозаического» (3, 58). Все же для Шубина Инсаров хоть и умен, но слишком сух; в нем также таится серьезная угроза:

…способностей к работе пропасть, память большая, ум не разнообразный и не глубокий, но здравый и живой; сушь и сила, и даже дар слова, когда речь идет об его, между нами сказать, скучнейшей Болгарии <…> сушь, сушь, а всех нас в порошок стереть может (3, 58–59).

Инсаров оказывается более адекватен, чем ироничный Шубин или теоретизирующий Берсенев, перед компанией агрессивных подвыпивших немцев-мастеровых[111]111
  Немцы-мастеровые были «чистой публикой», мастеровых русских в парк просто не пустили бы.


[Закрыть]
в царицынском эпизоде – он единственный имеет нормальные инстинкты и действует уместно по ситуации.

С самовредительной завистью Шубин суммирует свои чувства по поводу отъезда Инсарова с Еленой на войну. К его горечи по поводу русского повального аполитизма, конформизма и безразличия мог бы присоединиться не один Тургенев:

Да, молодое, славное, смелое дело. Смерть, жизнь, борьба, падение, торжество, любовь, свобода, родина… Хорошо, хорошо. Дай бог всякому! Это не то, что сидеть по горло в болоте да стараться показывать вид, что тебе все равно, когда тебе действительно, в сущности, все равно. А там – натянуты струны, звени на весь мир или порвись! (3, 138).

Н. Л. Бродский заметил, что нечто очень похожее о восхищавших его гарибальдийцах Тургенев писал Е. Е. Ламберт:

Я нахожусь теперь в том полувзволнованном, полугрустном настроении, которое всегда находит на меня перед работой; но если бы я был помоложе, я бы бросил всякую работу и поехал бы в Италию – подышать этим, теперь вдвойне благодатным воздухом. Стало быть, есть еще на земле энтузиазм? Люди умеют жертвовать собою, могут радоваться, безумствовать, надеяться? Хоть посмотрел бы на это – как это делается?[112]112
  Письмо от 12 (24) июня 1859 г. См.: Бродский Н. Л. Тургенев в работе над романом «Накануне» // Свиток. М., 1922. Кн. 2. С. 90.


[Закрыть]

Может быть, лучше всех отличие Инсарова от Шубина и Берсенева выразил Добролюбов. Он правильно нащупал в портрете героя некий этап развития психики, который в XX веке получит название индивидуации – то есть полного собирания психической жизни и овладения ею, осознания границ своей личности, своего Я:

Любовь к свободе родины у Инсарова не в рассудке, не в сердце, не в воображении: она у него во всем организме <…> Оттого, при всей обыкновенности своих способностей, при всем отсутствии блеска в своей натуре, он стоит неизмеримо выше, действует на Елену несравненно сильнее и обаятельнее, нежели блестящий Шубин и умный Берсенев[113]113
  Добролюбов Н. А. Указ. соч. С. 222. Выделено автором. – Е. Т.


[Закрыть]
.

Действительно, все телесное и духовное в Инсарове подчинено одному высшему принципу. Это единственная интегрированная личность среди мужских героев Тургенева, кроме, может быть, Соломина в «Нови», которого никто не оценил. Но подобные персонажи бедны материалом для психологического анализа – ведь все внутренние конфликты у них уже преодолены. Душевный мир Инсарова недоступен нам, сетовал Добролюбов, а потому никому и не интересен. Оттого настоящей героиней романа стала именно Елена, внутренний мир которой последовательно раскрывается перед читателем. И все же образ Инсарова оказал огромное влияние на молодое поколение – хотя представляется, что это воздействие сводилось в основном к копированию черт его поведения – аскетизма, спортивных занятий, нарочитого самоограничения, демонстрации силы воли – и надутой риторики в любовных сценах. Для русской литературы оказался внове человек, который «не только говорит, но и делает. И будет делать», как думает о нем Елена. Увы, здесь ее можно оспорить. Столкнувшись с русской жизнью – с ее зачарованной статикой, с «тургеневскими девушками», берущим развитие сюжета в свои руки, с интеллигентной болтовней милых и добрых приятелей, с коррупцией и развратом, – он «делать» ничего уже будет не в силах…

Часть 2
«Тайные фигуры» в «Войне и мире»

I. Экспериментальные приемы[114]114
  Толстая Е. Экспериментальные приемы в «Войне и мире» // Лев Толстой и мировая литература: Материалы V Междунар. научной конференции / Ред. Г. Алексеева. Ясная поляна, 2008. С. 109–130.


[Закрыть]
1. Скрепы нового типа

Настоящая работа построена на преподавательском опыте, потребовавшем многократного перечитывания «Войны и мира», так что наступил момент, когда хорошо уже знакомый текст вдруг «перестроился» и вперед выступили вещи, которые ранее не замечались. Были найдены «гнезда» ранее не замечавшихся повторов, концентрированных в одной или нескольких соседних главках. Обнаружились разнообразные игры с многозначностью слова, загадки, анаграммы и т. д. И наконец, попали в светлое поле сознания многочисленные примеры звуковой организации текста.

Необходимо было отдать себе отчет в увиденном, то есть допустить, что роман Толстого тщательно упорядочен и на низших уровнях. В этом был уверен один из первых критиков Толстого, Николай Страхов, писавший, что у Толстого нет ни одного необдуманного слова. Трудно поверить, чтобы прозаик, создававший столь экстенсивный текст, мог ставить своей целью также и его интенсивную проработку. В данной работе это предположение взято за рабочую гипотезу. Я попыталась доказать, что Толстой, писавший в прозаичнейшее время, творивший канон антипоэтической прозы, организовывал текст и на тех уровнях, которые, казалось бы, зарезервированы для поэзии. Во время этой работы я нашла предшественников и единомышленников – прежде всего это Дмитрий Мережковский, чьи тончайшие пионерские наблюдения над текстами Толстого давно разошлись в цитатах, а в советское время давались без всякого указания на первоисточник; это классики толстоведения Виктор Шкловский и Борис Эйхенбаум; это Моисей Альтман в его замечательных этюдах о Толстом[115]115
  Альтман М. С. Этюды о творчестве Л. Н. Толстого // Толстовский сборник. Тула, 1962; Толстовский сборник № 2. Тула, 1964.


[Закрыть]
, Георгий Лесскис[116]116
  Лесскис Г. А. Лев Толстой. 1852–1869. М., 2000.


[Закрыть]
, Владимир Порудоминский[117]117
  Порудоминский B. И. О Толстом. СПб., 2005. Есть и отдельное издание: Цвета Толстого. «Война и мир». Колорит портретов. Кельн, 1997.


[Закрыть]
, Дэниел Ранкур-Лаферьер, сделавший ряд тончайших наблюдений в своей увлекательной психоаналитической истории Пьера[118]118
  Ранкур-Лаферьер Д. Пьер Безухов: Психобиография // Ранкур-Лаферьер Д. Русская литература и психоанализ. М., 2004. Оригинал: Daniel Rancour-Laferriere / Tolstoy’s Pierre Bezukhov: A Psychoanalytic Study. L.: Bristol Classical Press, 1993.


[Закрыть]
, Донна Орвин, чьи работы восхищали меня на конференциях в Ясной Поляне, Гэри Сол Морсон с его классическим исследованием «Скрыто у всех на виду»[119]119
  Morson G. S. Hidden in Plain View. Narrative and Creative Potentials in «War and Piece». Stanford, 1987.


[Закрыть]
, Нина Санкович, выпустившая превосходную книгу «Создание и воспроизведение опыта: Повторы у Толстого»[120]120
  Sankovich N. Creating and Recovering Experience: Repetition in Tolstoy. Stanford: Stanford University Press, 1998.


[Закрыть]
.

Владимир Порудоминский в своей книге о Льве Толстом предлагает целую россыпь ценнейших наблюдений о движениях, походке, обуви, ногах вообще, танцах и жестах у Толстого; ему принадлежит и пионерское исследование цветообозначений у Толстого. Он определил излюбленные его цвета для описания одежды, лица, пейзажа, выделил основные цветовые аккорды, ведущие цвета персонажей и проследил судьбу отдельных цветов в творчестве Толстого.

Тем не менее изучение низших уровней организации толстовского текста только начинается. У всех на слуху представление о том, что новаторство Толстого прежде всего касалось величины романа. И хотя его физические объемы могли удивить читателя, новизна состояла не только в создании сверхдлинного текста. Толстой резко изменил соотношение между тем, что представлялось с привычной точки зрения релевантным и нерелевантным в романе, и создал прозу, имитирующую кусок жизни, сырой, необработанный, непроцеженный материал.

В оригинальной и глубокой книге, к сожалению, пока недоступной русскому читателю, знаменитый теоретик литературы Гэри Сол Морсон так суммирует претензии читателей, которых шокировала произведенная Толстым революция романной формы:

Анонимного рецензента нью-йоркского «Критика» поразили «вавилонская пестрота» и… «вавилонское многолюдье» произведения, и он возражает против «этого нашествия мелких существ, которые обгладывают его сюжет». Эти «мелкие существа» могут описываться с огромной детализацией – лишь затем, чтобы исчезнуть из повествования и никогда не появиться в нем вновь или, в лучшем случае, появиться много сотен страниц спустя и опять без видимой причины. <…> Без прослеживаемого сюжета, без умения решить, что важно, релевантно или значимо, и без ощущения, что события вытекают одно из другого, а не просто следуют одно за другим, «Война и мир» признан был невозможно медленным и трудным для чтения[121]121
  Morson. Op. cit. Р. 52–53.


[Закрыть]
.

По мнению современников, Толстой «неправильно» строил сюжет: вводил персонажей, которые не играют никакой сюжетной роли, позволял им просто исчезать из романа, громоздил эпизоды, не связанные с продвижением сюжета, в результате чего роман превратился в груду сырого материала. Нам кажется, что именно чтобы выделить главное в этой ткани «нового» повествования, шуршащей несущественными подробностями, чтобы перекричать этот информационный шум, нужны были новые скрепы. Такую упорядочивающую функцию играют в романе повторы.

Повторам у Толстого посвятила свою монографию Нина Санкович. Она рассказывает о том, как принимались повествовательные нововведения Толстого: мнению о неряшливости толстовского письма она противопоставляет идею Страхова о продуманности у писателя каждого слова. Санкович приводит яркие примеры этого, показывая, как повторы в толстовской прозе изгонялись переводчиками, убежденными, что они «улучшают» авторский текст.

Она ставит повтор в широкий гносеологический контекст:

Для Толстого повтор – это порядок, наложенный на беспорядок, он чувствовал огромную психологическую нужду в порядке и страх перед хаосом, которые побуждают нас проводить границы, делать различия, повторять то, что знакомо. Он ищет и находит порядок не только в сиюминутном опыте, но и во времени; поэтому есть сложная неразрывная связь между повтором и памятью. Повторения событий и смыслы, порождаемые этими повторениями, важны для чувства непрерывности в истории, в психике, в тексте. Повтор у Толстого служит очевидным повествовательным целям: помогает обрисовке персонажей, продвигает темы и сюжеты, действует как мнемоническое подспорье для читателя – и это далеко не все. Но с помощью повтора Толстой исследует и философские вопросы, например – как мы познаем и как нам жить. Повтор – ключ к его анализу того, как мы схематизируем, казалось бы, бесконечный континуум нашей природы и всего физического мира… Толстой пользуется тем, что повтор – это и тождество, и различие, и сущность, и отношение, чтобы изобразить взаимоопределяющие друг друга восприятие и мысль как длящийся процесс[122]122
  Sankovich. Op. cit. Р. 7.


[Закрыть]
.

Санкович выделяет такие основные виды повтора, как тематический – повтор элемента опыта; композиционный, составляющий рамочную конструкцию; мнемонический; и повтор в речи персонажа, невольно выдающий что-то о нем, чего он сам не знает, или не хочет, чтоб об этом знали другие.

Многие повторы в романе неоднократно описывались: таковы «смысловые эхо» в романе, например то, что все его герои – и Андрей, и Пьер, и Наташа – стремятся вверх, глядят в небо. Уже трудно установить, кому принадлежат наблюдения о знаменитом дубе или о композиционных повторах, сближающих разных персонажей, например когда разные герои слышат одну и ту же глупую шутку о Тите. Санкович впервые описала несколько ранее не замечавшихся рамочных повторов. Во-первых: «Вот оно! Начинается!» и «Началось! Вот оно!» в шенграбенских эпизодах[123]123
  Ibid. Р. 88.


[Закрыть]
; во-вторых, фразы, повторяющиеся в начале и конце абзаца: «темная, звездная ночь» (1-2-9)[124]124
  Ibid. Р. 93. Поскольку издания «Войны и мира» Толстого многочисленны, трудно предположить, что указание на страницы какого-то одного из них, особенно малодоступного 90-томного Собрания сочинений Толстого, может помочь читателю; поэтому мы указываем том, книгу и главу. Имеющиеся указания на томы в тексте относятся к тем томам девяностотомника, где помещены наброски и ранние редакции романа.


[Закрыть]
и «Полноте шутить» (1-12)[125]125
  Ibid. Р. 90.


[Закрыть]
. Она также нашла новые повторы фраз, которые произносятся разными людьми и тем самым приоткрывают некую внутреннюю связь между этими персонажами. Так, княжна Марья говорит: «Бог и волоску с головы не даст упасть» в 1-3-3 и 2-3-5, а Пьер, изменивший в плену свое отношение ко многим вещам, говорит ту же фразу в 4-4-12.

Хочется добавить к этому еще некоторые разновидности повторов.

2. Повтор как лейтмотив

2.1. Деталь как опознавательный знак. Мережковский проследил особый вид повтора, выдвигающий на первый план черту, которая, как может предполагать читатель, с позиции автора схватывает поэтическую суть персонажа, его «идею»: круглость Каратаева, белые пухлые ручки Наполеона (которые Толстой связал с белыми пухлыми руками Сперанского). В движениях Кутузова педалирована тяжесть – Кутузов обрюзг и устал. Он с трудом садится на коня, не может слезть без поддержки:

«Тяжело расплываясь и раскачиваясь, сидел он на своей бодрой лошадке»; «зашагал своею ныряющею походкою и тяжело взошел на скрипящее под его тяжестью крыльцо»; «тяжело, всей грудью вздохнул и помолчал»; он «тяжело подымается, расправляя складки своей пухлой шеи»[126]126
  Мережковский Д. С. Л. Толстой и Достоевский. Вечные спутники. М., 1995. С. 71. Здесь и далее курсив Мережковского.


[Закрыть]
.

По Мережковскому, его «тучность и неповоротливость выражают бесстрастную, созерцательную неподвижность ума его, христианское – или, лучше сказать, буддийское отречение от собственной воли, преданность воле Бога или рока у этого стихийного героя – в глазах Л. Толстого по преимуществу русского, народного – героя бездействия или неделания».

Круглость, главная черта в облике другого русского героя – Платона Каратаева, для Мережковского «олицетворяет ту вечную неподвижную сферу всего простого, согласного с природой, естественного, сферу замкнутую, совершенную и самодовлеющую»:

Платон Каратаев остался навсегда в душе Пьера самым сильным и дорогим воспоминанием и олицетворением всего русского, доброго и круглого. Когда на другой день, на рассвете, Пьер увидел своего соседа, первое впечатление чего-то круглого подтвердилось вполне: вся фигура Платона в его подпоясанной веревкою французской шинели, в фуражке и лаптях, была круглая, голова была совершенно круглая, спина, грудь, плечи, даже руки, которые он носил, как бы всегда собираясь обнять что-то, были круглые; приятная улыбка и большие карие нежные глаза были круглые. Пьеру чувствовалось «что-то круглое даже в запахе этого человека»[127]127
  Там же.


[Закрыть]
.

Мережковский замечает и ту «незабываемую обобщающую выразительность», которую у Толстого имеют даже отдельные члены человеческого тела, например руки. В Тильзите, награждая русского солдата, Наполеон «снимает перчатку с белой маленькой руки и, разорвав ее, бросает», затем «отводит назад свою маленькую пухлую ручку». Николаю Ростову вспоминается «самодовольный Бонапарте со своею белою ручкою». В разговоре с Балашовым Наполеон делает энергически-вопросительный жест «своею маленькою, белою и пухлою ручкой»[128]128
  Там же.


[Закрыть]
. Критик связывает белизну и пухлость рук Наполеона и Сперанского. Оба они – плебеи, не занятые телесным трудом, выскочки, держащие в своих руках судьбы мира.

Иногда персонажа постоянно сопровождает определенная деталь портрета или специфический способ выражения, например мимика Билибина или картавость Денисова. Эта деталь становится его опознавательным знаком, как всем памятная короткая губка маленькой княгини Болконской. Слово-лейтмотив появляется в тех эпизодах, где действует персонаж, а такие сцены могут далеко отстоять друг от друга. Чаще всего сама привязка изначально достигается нагнетанием слова-лейтмотива на коротком отрезке текста, а затем то и дело подкрепляется единичными упоминаниями при дальнейшем развитии линии этого персонажа. Знаменитую «губку» первым заметил и описал Мережковский, разобрав механизм действия этого повтора:

У княгини Болконской <…> «хорошенькая, с чуть черневшимися усиками, верхняя губка была коротка по зубам, но тем милее она открывалась и тем еще милее вытягивалась иногда и опускалась на нижнюю». Через двадцать глав губка эта появляется снова. <…> «беременная маленькая княгиня потолстела за это время, но глаза и короткая губка с усиками и улыбкой поднимались так же весело и мило». И через две страницы: «княгиня говорила без умолку; короткая верхняя губка с усиками то и дело на мгновение слетала вниз, притрагивалась, где нужно было, к румяной нижней губке». «<…> – „Ах! Это очень страшно“… И губка маленькой княгини опустилась». <…> Через двести страниц опять: «Разговор шел общий и оживленный, благодаря голоску и губке с усиками, поднимавшейся над белыми зубами маленькой княгини». Во второй части романа она умирает от родов: «<…> и то же выражение <…> было на этом прелестном детском личике с губкой, покрытой черными волосиками» <…> над могилой маленькой княгини был поставлен мраморный памятник, изображавший ангела, у которого «была немного приподнята верхняя губа <…>» <…> Сын покойной княгини «вырос <…>, и сам не зная того, <…> поднимал верхнюю губку хорошенького ротика точно так же, как ее поднимала покойница маленькая княгиня»[129]129
  Мережковский. Указ. соч. С. 70.


[Закрыть]
.

Мережковский описал «губку» в единстве характерологических функций – и как сквозной маркер, «тему» образа, и как целый комплекс значений, их «вариации»: очарование, детская беспечность и беспомощность, незакрывающийся рот болтушки, печаль и, наконец, немой упрек (кому-то) за раннюю смерть.

По мнению Мережковского, Толстой даже злоупотребляет такого рода повторами:

В конце концов, эта белая рука начинает преследовать, как наваждение: словно отделяется от остального тела – так же, как верхняя губка маленькой княгини, – сама по себе действует и живет своею особою, странною, почти сверхъестественною жизнью, подобно фантастическому лицу, вроде «Носа» Гоголя[130]130
  Там же. С. 77.


[Закрыть]
.

Позднее, используя те же самые примеры Мережковского, Виктор Шкловский продемонстрировал, как повтор выдвигает предмет из круга ему подобных, чтобы представить его как новый, незнакомый (знаменитое «остранение»).

2.2. Слово как метафорическая «тема» образа: «жизнь» и «оживление» как лейтмотивы Андрея и Наташи. Но менее заметны те случаи, когда повторяющееся слово – это не поэтическая черта, передающая «суть» персонажа, и не его опознавательный внешний знак, а смысловой «лейтмотив» самой личности, высвечивающий то, что в ней важно для целей повествования. Такой ход указывает на «внутренний сюжет», направление развития, интригу, порождающую «саспенс»: именно в том он и состоит, что становление образа показано через нарастание или убывание этого лейтмотива.

Один из таких важнейших повторов связан прежде всего с князем Андреем. Это слово «жизнь», скрепленное с ним уже в начале романа: «Я иду потому, что эта жизнь, которую я веду здесь, эта жизнь – не по мне!» (1-1-6). Здесь «жизнь» значит «образ жизни». В соседней главе тот же маркер используется уже в значении «витальности»: «Его сухое лицо всё дрожало нервическим оживлением каждого мускула; глаза, в которых прежде казался потушенным огонь жизни, теперь блестели лучистым, ярким блеском. Видно было, что чем безжизненнее казался он в обыкновенное время, тем энергичнее был он в эти минуты почти болезненного раздражения. – Ты не понимаешь, отчего я это говорю, – продолжал он. – Ведь это целая история жизни» (1-1-8). Как видим, в последней фразе слово возникает в новом, третьем значении – «жизненный путь». Князь Андрей хочет спасти и Пьера от столичных соблазнов: «…перестань ты ездить к этим Курагиным, вести эту жизнь» (опять в значении «образ жизни», ибо «Пьер жил у князя Василия Курагина» – в четвертом значении: «проживал»), участвовал в разгульной жизни его сына Анатоля. «С этою жизнью я ничего не могу ни решить, ни обдумать», – говорит Пьер и обещает не ехать с Анатолем – но все-таки едет (Там же). Нас не должно смущать, что «жизнь» употребляется на тесном пространстве текста в четырех разных значениях: кажется, что Толстой нарочно задается целью все их интегрировать, чтобы само это слово читатель каждый раз ощущал как живой пучок разных смыслов.

И только в армии по дороге в Вену князь Андрей постепенно оживает:

Князь Андрей, несмотря на быструю езду и бессонную ночь, подъезжая ко дворцу, чувствовал себя еще более оживленным, чем накануне. Только глаза блестели лихорадочным блеском и мысли сменялись с чрезвычайною быстротой и ясностью. Живо представились ему опять все подробности сражения уже не смутно, но определенно, в сжатом изложении, которое он в воображении делал императору Францу. Живо представились ему случайные вопросы, которые могли быть ему сделаны, и те ответы, которые он сделает на них (1-2-9).

Решив из штаба отправиться в войска, ведущие сражение, князь Андрей чувствует, что радость жизни вернулась к нему:

Он закрыл глаза, но в то же мгновение в ушах его затрещала канонада, пальба, стук колес экипажа, и вот опять спускаются с горы растянутые ниткой мушкетеры, и французы стреляют, и он чувствует, как содрогается его сердце, и он выезжает вперед рядом с Шмитом, и пули весело свистят вокруг него, и он испытывает то чувство удесятеренной радости жизни, какого он не испытывал с самого детства.

Он пробудился… (1-2-10).

Следующее нагнетание слова «жизнь» с его производными происходит в главах 2-2-1 и 2-2-2, где Пьер посещает князя Андрея, решившего было, что жизнь его кончена: слова «жизнь» и «жить» употребляются в первой, девятистраничной главке 23 раза, а в следующей, четырехстраничной, 17 раз. Было бы избыточно приводить все эти примеры. Спор о жизни подхватывается в 2-3-1. Вначале князь Андрей по-прежнему считает: «мы знаем жизнь, – наша жизнь кончена!»; «он как будто вновь обдумал всю свою жизнь и пришел к тому же прежнему заключению, что ему начинать ничего не было надо, что он должен доживать свою жизнь». Но в 2-3-3 встреча с Наташей тайно прорастает в нем. После символического эпизода с воскресшим для жизни старым дубом князь Андрей хочет вновь включиться в общую жизнь, от которой он был отрезан душевною травмой, нанесенной ему смертью жены:

Нет, жизнь не кончена в 31 год, вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей. Мало того, что я знаю всё то, что есть во мне, надо, чтобы и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтоб не жили они так, как эта девочка, независимо от моей жизни, чтоб на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе! (2-3-3).

Здесь речь идет не просто о «прибывании» жизни в существе героя, но и о вновь возникающем в нем стремлении к собственному расширению вовне, к переносу своей жизни на других, к собственному включению в жизнь мира.

Новое стремление князя Андрея – «чтобы не для него одного шла его жизнь», «чтобы все его знали», – очень похоже на преодоленное уже Андреем желание славы, желание быть известным всем людям и любимым ими. По-прежнему главными целями героя остаются расширение себя на весь мир и свое увековечение, но теперь они мотивированы любовью к женщине. Стремление «стать частью общей жизни» можно понять и психологически – как раскрытие души для новых человеческих связей, и биологически – как участие в процессах бытия, имеющих те же цели собственного генетического расширения и увековечения. Прибывание или убывание «жизни» и составляет внутренний сюжет этого героя.

Интереснейшим образом, линию Наташи с самого начала сопровождают смежные слова – «живая», «оживленная»: «некрасивая, но живая девочка», старавшаяся «удержать в границах приличия оживление и веселость». «Ее оживленное лицо» упоминается в 1-1-8, а также в 1-1-9, где заодно введен и яркий добавочный эпитет: «лицо Наташи, оживленное, целый день именинное» – также. Ее портрет в ранней версии представляет собой повтор корня «жив» в разных значениях:

Она была и хороша и не хороша. Верхняя часть лица – лоб, брови, глаза – были тонки, сухи и необыкновенно красивы, но губы были слишком толсты и слишком длинен, неправилен подбородок, почти сливавшийся с мощной и слишком сильной по нежности плеч и груди – шеей. Но недостатки ее лица можно бы было разобрать только на ее портрете или бюсте, в живой же Наташе нельзя было разобрать этого, потому что, как скоро лицо ее оживлялось, строгая красота верхней части сливалась в одно с несколько чувственным и животным выражением нижней части в одну блестящую, вечно изменяющуюся прелесть. А она всегда была оживлена. Даже, когда она молчала и слушала, или думала… (Т. 13. С. 627).

«Оживляющая» суть Наташи, заразительно действующая на князя Андрея и возвращающая ему стремление стать частью общей жизни, раскрывается в 2-3-1. Вот начало и конец этой сцены, с характерными сигнальными словами:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации