Электронная библиотека » Елизавета Водовозова » » онлайн чтение - страница 11


  • Текст добавлен: 20 декабря 2018, 03:52


Автор книги: Елизавета Водовозова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Наконец я сорвалась со своего места, подбежала к образу, упала на колени и, громко всхлипывая, произнесла клятву в том, что с этой минуты стану «отчаянной», буду дерзить и грубить всем подлым дамам, а этой злюке, этой змее подколодной больше всех.

Подруги толпой окружили меня. Затаив дыхание, они слушали клятву, одобряя в душе мою смелость.

С этих пор я действительно стала «отчаянной». Верховская, слышавшая за стеной каждое слово, теперь избегала меня. Она не обращала на меня никакого внимания, не вызывала, не делала мне замечаний, не подзывала к себе, лишая меня таким образом возможности ей дерзить. Зато Тюфяевой я грубила на каждом шагу.

Бывало, тащит она меня к доске в наказание за громкий разговор.

– Вам не дозволено вырывать у нас рук, – говорю я дерзко.

– Будешь стоять у доски два часа.

Но я, смотря ей прямо в лицо, отвечаю:

– Завтра скажу учителю, что вы не даете мне учиться.

«Служба» «отчаянной» была очень тяжелой. Меня наказывали почти ежедневно. Классные дамы переменили ко мне отношение и преследовали за каждый пустяк. Подруги же пользовались моей «отчаянностью», доставляя мне массу неприятностей.

– Сбегай в нижний коридор, попроси сторожа купить мне хлеба, – обращается ко мне какая-нибудь из подруг.

– Да ведь только что Тюфяева спустилась по лестнице. – Какая же ты «отчаянная», если боишься всего.

Трясусь, бывало, от страха, но, напрягая все силы, чтобы не показать этого другим, пускаюсь в рискованный поход.

То и дело я попадалась, за что терпела постоянную брань и наказания. Нередко по ночам оплакивала я свою горькую долю и непосильные обязанности «отчаянной», однако продолжала блюсти свою клятву.

В СТАРШЕМ КЛАССЕ

Незаметно, похожие один на другой как две капли воды, текли в институте дни. Я уже перешла из «кофейного» класса в старший, но эта перемена мало принесла с собой нового. Теперь только вместо коричневых платьев мы носили зеленые да классные дамы не так часто дергали нас.

В старшем классе, как и в «кофейном», нам предстояло провести три года. За эти три года нам следовало пройти кое-что новое. Желая воспитать в нас хороших хозяек, в старших классах нас обучали кулинарному искусству. По пять-шесть человек мы ходили на кухню, где под наблюдением кухарки занимались стряпней. Воспитанницы охотно шли на эти занятия. Кухня была для нас большим развлечением. Мы не должны были сидеть на скучных уроках и на несколько часов избавлялись от надзора классных дам. Как и всё в институте, эти уроки кулинарного дела не приносили нам пользы. К приходу институток в кухне все уже было разложено на столе: кусок мяса, готовое тесто, картофель в чашке, несколько корешков зелени, сахар. Мы так и не видели, как приготовляют тесто, не знали, какая часть говядины лежит перед нами, не умели жарить котлет. Кухарка смотрела на наши занятия как на дозволенное барышням баловство. Опасаясь, как бы мы не обожгли себе рук или не испортили котлет, она сама ставила кушанье на плиту, сама возилась с супом. Нам она поручала толочь сахар, разрезать для пирожков тесто, крошить зелень, чистить картошку. Все это делали мы с большим удовольствием, картошку чистили, распевая песни, крошили зелень или рубили мясо в такт плясовой. Веселое настроение на кухне объяснялось отчасти и тем, что еду, приготовленную «своими руками», мы имели право тут же съесть. При вечной нашей голодовке это обстоятельство было немаловажным.

Кроме кулинарии, в старшем классе мы много занимались рукоделием. Впрочем, и это делалось у нас без толку. Учительница рукоделия обычно занималась только с теми, кто еще дома был приучен к этому делу. Остальным она давала обметывать швы, мотать мотки или выдергивать нитки из полотна, учила сшивать полотнища, но дальше этого дело не шло.

Те же воспитанницы, которые умели вышивать ковры или шить гладью, были вечно заняты. В институте всегда приходилось заготовлять какие-нибудь прошивки и вышивки для полотенец или накидок. А ковры шли как подарки. То наступал день именин начальницы, то какой-нибудь праздник, в который нам полагалось преподнести подарок начальству.

Так как уроков рукоделия не хватало для выполнения задуманного подарка, учительница просила классных дам отпускать воспитанниц по вечерам к ней в мастерскую. Нередко, вместо того чтобы учить к следующему дню уроки, девушки проводили вечер за пяльцами, вышивая ковры.

Иногда оказывалось, что и вечеров не хватало на окончание в срок какого-нибудь подарка. Тогда учительница рукоделия просила инспектрису отпускать к ней воспитанниц даже во время других уроков. Если подношение готовилось для высокопоставленного лица, инспектриса не отказывала в этой просьбе. И несколько девочек переставали посещать уроки на целые недели, а иногда и месяцы.

Большое внимание в старших классах обращали и на наше религиозное воспитание. Поэтому во все воскресные, праздничные и царские дни и накануне их, а также во время Великого поста нас водили в церковь – нередко даже по два раза в день. Долгие службы в мрачной, душной церкви так утомляли нас, что все мы ненавидели эти хождения. Желая избавиться от этой скучной повинности, мы даже устраивали целые заговоры. По очереди, чтобы не вызывать подозрений, не больше трех-четырех девочек сразу, мы заявляли дежурной даме, что не можем идти в церковь из-за зубной или головной боли. Нас было очень много, и желанная очередь приходила редко. Поэтому многие институтки разыгрывали в церкви обморок. Задержав дыхание, они бледнели, тряслись, вскрикивали и вдруг теряли сознание, ловко падая на пол, даже с грохотом, но не причинив себе ни малейшего вреда. Однако не все умели так искусно падать в обморок. Несмотря на то, что более опытная «актриса» охотно обучала этому своих подруг, многие так и не смогли одолеть это искусство.

Такие несчастные, желая избавиться от богослужения, прибегали к еще более жестокому способу: вынув из кармана махорку (раздобытую у сторожа за дорогую цену), они засовывали ее за щеки. Посреди церковной службы у них начиналась рвота, и их выводили из церкви.

Церковь, кухня и рукоделие отнимали у нас столько времени, что некогда было заниматься уроками. Кроме того, в старших классах один вечер в неделю уходил у нас на танцы, другой – на пение. Массу времени тратили мы на переписку. Если в какой-нибудь тетрадке оказывалось несколько чернильных пятен или пара криво написанных строк, классная дама заставляла воспитанницу переписать начисто всю тетрадь.

Самым важным предметом в институте считался французский язык. На изучение этого языка во всех классах отводилось больше всего часов. Классные дамы и все начальство говорили с нами по-французски. Даже между собой мы обязаны были говорить на этом языке. Услышит, бывало, классная дама русскую речь и кричит институтке:

– Как ты смеешь говорить по-русски?

Так как в институте не было книг для чтения ни на русском, ни на французском языке, то наши успехи даже и тут были крайне убоги. Нечего и говорить, что никаких других знаний мы не получали. Естественным предметам нас совсем не обучали. Учителя в институте, все как на подбор, считали, что нам нужно иметь лишь хорошие манеры, уметь болтать по-французски и не утруждать головок никакой особой премудростью.

Если среди педагогов появлялся человек, не соглашавшийся с этим, он не удерживался в институте надолго.

Однажды новый педагог после одного-двух уроков сказал нам:

– Девицы, вы только зазубриваете, а рассказываете плохо оттого, что ничего не читаете. Просите начальство, чтобы оно вас снабдило книгами для чтения.

Классная дама сразу же доложила об этом Леонтьевой, и нового учителя уволили.

Грубость классных дам делала и нас грубыми существами. То и дело мы ссорились между собой, и бранные слова сыпались, как горох из мешка. О деликатности, о бережном отношении к чувствам друг друга мы не имели и представления.

Частенько, собравшись вместе, мы пересчитывали красивых и безобразных подруг и тут же в лицо кричали им:

– Ты – первая по красоте в нашем классе. Ты – первая по уродству. Ты – вторая по идиотству.

Но можно ли было требовать деликатности от девочек, когда взрослые поступали с нами не лучше. Перед приемом высоких посетителей на первые места начальство помещало красивых воспитанниц. Они же должны были танцевать в первых рядах перед ними на балах. Выпускные публичные экзамены были у нас пустой формальностью. Каждая институтка знала, что ей придется отвечать. Сочинение писали заранее, учитель поправлял его, и оно зазубривалось слово в слово. Эти выученные наизусть сочинения и задавались нам на публичных экзаменах.

Жизнь для выставки, жизнь напоказ так въедалась в наш характер, что мы учились только для хорошей отметки, поступали хорошо только тогда, когда надеялись получить похвалу.

Такими были мы все в старших классах, когда зло, порожденное институтской системой, успело принести уже свои плоды.

ССОРА С БРАТОМ

Как-то дядя написал мне о том, что младший брат мой Заря окончил курс в корпусе и переведен в Петербургский дворянский полк. В первый же приемный день дядя обещал явиться ко мне вместе с ним.

Прием родственников происходил у нас два раза в неделю: по воскресеньям с часу до трех и по четвергам с шести до восьми часов вечера.

Воспитанницы, ожидавшие родственников, расхаживали парами по зале, а те, к кому уже пришли родные, сидели на скамьях у стены. Посреди залы прогуливались дежурные дамы и пепиньерки.

И вот в приемную быстрыми шагами вошел дядя, а позади него я увидела молодого человека. Когда он поднял на меня глаза, я тотчас узнала брата Зарю, и к моему окаменевшему сердцу неожиданно для меня самой прилила теплая струйка крови.

Забыв институтские правила, я со слезами бросилась в объятия брата.

– Ты знаешь, – обратился дядя к Заре, когда мы немного успокоились после первых минут свидания, – они ведь здесь обожаньями занимаются… обожают даже сторожей, ламповщиков.

Я оскорбилась и с гордым видом стала доказывать, что у нас никто еще не обожал никого ниже дьякона, что все это могло быть в других институтах, но никак не у нас.

– Да это бесподобно! – хохотал дядя. – Расскажи-ка, как вы обожаете.

Я начала рассказывать, какие слова кричат обожаемым учителям, как им обливают пальто и шляпу духами.

– Вот посмотрите на эту, – показала я на воспитанницу, сидевшую близко от нас, – она обожает учителя рисования, а у него под носом пятно от табака, он всегда нюхает табак. А на лбу у него грязная большая бородавка.

– Как? Вы обожаете и безобразных, и старых, и даже неопрятных?

Я очень удивилась такому вопросу и объяснила, что других у нас почти что нет.

– Ну а священнику как выражаете вы свое обожанье? – не унимался дядя.

– На Пасху вместо яиц ему дарят красиво вышитые шелком мячики, натирают духами губы, когда христосуются с ним…

– Как это все глупо, нелепо и пошло, – вдруг перебил меня брат, до сих пор молчавший.

Дядя очень рассердился на брата за ненужную, по его мнению, серьезность. Он стал подсмеиваться над Зарей за то, что тот день и ночь корпит над книгами, а это вовсе не к лицу военным, заявил, что не позволит пичкать меня всякой ученостью, как это любят делать теперь многие молодые люди.

– Девушка вовсе не должна быть «синим чулком», – кончил он свою речь.

Я успокоила дядю, сказав, что не люблю читать и что наше начальство не обращает внимания на учение, а только следит за нашим поведением и манерами.

– Хвалю ваше начальство. Очень хвалю! – воскликнул дядюшка.

Брат молчал и рассеянно поглядывал по сторонам… Желая разрядить атмосферу, дядюшка переменил тему.

– Это кто же такая? Да ведь это настоящая жаба! – вдруг обратился он ко мне, указывая на Тюфяеву, важно прогуливавшуюся по залу.

Я наклонилась к дядюшке и начала объяснять ему, что это классная дама и что если его слова дойдут до ее ушей, то мне сильно достанется от начальства.

– Начальство? Это твое начальство? – И дядюшка сразу переменил тон. Хотя глаза его продолжали смеяться, но он строго говорил мне, грозя пальцем: – Смотри у меня!

Начальство уважать прежде всего. Чтобы никто о тебе дурного слова не сказал.

Как только дядя распростился с нами и мы остались вдвоем с братом, Заря сказал, что для дядюшкиных дочерей, как для богатых девушек, может быть, ничего и не нужно, кроме поведения и манер, но мне, бедной девушке, очень не вредно было бы запастись знаниями.

Эти рассуждения брата напомнили мне внушения матери о бедности, которые она часто любила делать нам, своим детям. Всеми силами старалась я забыть о них в институте и уже почти достигла этого. И вдруг брат, в первый раз навестивший меня после долгой разлуки, напоминает мне об этом.

Теплое чувство к брату сразу исчезло. Неохотно продолжала я беседу. Но теперь Заря засыпал меня расспросами. Он спрашивал, что мы проходим по литературе, и я с гордостью отвечала ему, что Лермонтов изложен у нас на восемнадцати страницах, а Пушкин даже на тридцати двух. Из ответов, которые я давала брату, он понял, что я не читала ни одного их произведения.

– Какой у вас дуранд учитель литературы. Вы, видно, и выучились здесь только обожанию, – сказала с огорчением Заря.

Этого я уже не могла снести.

– Должно быть, не все такого же мнения, – сказала я высокомерно. – Наш институт повсюду считается первоклассным в России, а преподаватель литературы, Старов, – знаменитый поэт, перед которым преклоняются даже такие дуры, как наши классные дамы.

– Такого знаменитого поэта в России нет, а классные дамы и преклоняются перед ним именно потому, что они дуры…

Это было уже слишком, и я вскочила, чтобы убежать от брата, не простившись. Но Заря вовремя схватил меня за руки. Он долго и нежно уговаривал меня, просил извинить его и в конце концов заявил, что я непременно должна читать и он будет носить мне книги.

Я наотрез отказалась от его предложения, говоря, что из-за множества обязательных занятий у меня нет для этого свободной минуты.

Видя, что я все порываюсь уйти, брат заговорил о другом. Он стал рассказывать мне о том, как матушка уже теперь мечтает приехать за мной в Петербург к моему выпуску и давно копит деньги, откладывая по нескольку рублей в месяц.

– Такие жертвы! Зачем? – вдруг вырвалось у меня помимо воли.

– Как зачем? – с изумлением переспросил меня брат. – Ты даже после долгой разлуки не желаешь увидеть родную мать?

– Конечно, я желаю видеть маменьку… Но если это так трудно для нее?.. Вероятно, дядя согласится взять меня к себе… Пожалуйста, уговори ее не приезжать ко мне… Право же, это вовсе не нужно… Уверяю тебя, что я устроюсь.

Ничего не понимая из моего лепета, но видя, что я не хочу, чтобы за мной поехала мать, брат стал допытываться причины. Не считая дурным того, что я собиралась ему сказать, я откровенно призналась во всем.

– Не все находят, что бедность – это такое счастье, которым можно хвалиться, – съязвила я. – Если матушка приедет брать меня из института, она, наверное, явится сюда в тех же платьях, которые у нее были сшиты еще тогда, когда она привозила меня. Как ты думаешь, – спросила я брата, – очень мне будет приятно, когда ее будут высмеивать здесь за ее туалеты?

– Довольно! – вдруг произнес брат, резко отодвигая свой стул. – Так вот чему тебя здесь научили!

Он весь побагровел и вышел, не простившись со мной.

ПИСЬМО САШИ

Хотя я даже не могла как следует разобраться в том, за что на меня рассердился брат, все же после ссоры с ним в душе у меня остался тяжелый осадок. Всю вину за эту ссору я свалила на него. Я решила, что подруги мои были правы, говоря, что родственники и все живущие вне института не могут понять институтку.

Мое мрачное настроение еще усилилось, когда я прочла письмо от любимой сестры Саши. Это письмо мне передал в руки Заря во время злополучного нашего свидания. Саша посылала его через брата, не желая, чтобы его читали классные дамы, как это полагалось, когда письмо приходило по почте.

Письмо Саши обожгло мне сердце. Наплакавшись вволю, я снова и снова перечитывала исписанные знакомой рукой листки.

«Родная моя девочка, любимая моя сестренка! Заклинаю тебя всем, что еще осталось для тебя дорогого, – памятью покойной нашей няни, твоей прошлой нежной привязанностью ко мне, воспоминание о которой до сих пор вызывает у меня слезы, – возьми себя в руки, отогрей свое окоченевшее сердце добрыми воспоминаниями о близких тебе. Проснись, моя дорогая, скажи, за что ты безжалостно порвала с нами, что тебя так перевернуло в институте, отчего ты сделалась такой холодной, просто каменной, если судить по твоим письмам к матери? Как ты прежде откровенно, чистосердечно болтала со мной обо всем, так и теперь без утайки расскажи о себе, отвечай, как умеешь, на мои вопросы. Будем думать вместе, как облегчить все тяжелое и горькое в твоей жизни…

…Хотелось бы мне знать, – писала сестра, – и то, как идут твои занятия, какими предметами ты особенно увлекаешься, какие книги особенно любишь, о чем мечтаешь, что стремишься делать после окончания курса».

Прежде чем отправить ответ, я разорвала несколько писем к сестре и в первый раз почувствовала, что совсем не умею выражать свои мысли. Наконец, в спутанных, коротеньких и отрывочных фразах я написала Саше письмо:

«Обожаемая Шурочка!

Помнишь, ты рассказывала мне сказку про бедную девочку? Когда она родилась, ей явилась фея, которая в тот день уже раздала новорожденным все свои лучшие дары – богатство, красоту, счастье. У нее остались только слезы, и она подарила их ей. И к моей колыбели подошла фея, только не прекрасная красавица, а злая-презлая старуха, и во все горло крикнула мне: “А ты будешь особой – шиворот-навыворот!”

Предсказание злой феи сбылось. У меня решительно все выходит шиворот-навыворот.

Как перед Богом говорю тебе правду. Хочу сделать одно, а делаю другое. Разве я желала тебя и маменьку обманывать, когда обещала вам хорошо учиться и хорошо вести себя, а вышло наоборот. Иногда мне кажется, что это произошло оттого, что меня вечно терзают голод и холод. Прости, что такому идеальному существу, как ты, я говорю о таком низменном. Но что же мне делать, если голод и холод, перед тем как ложиться спать, разрывают мне все внутренности… Но, может быть, все это и не от этого? Тяжело, тяжело, сама не знаю отчего!

А с поведением моим совсем плохо. Моя дортуарная дама Верховская еще в “кофейном” классе несправедливо набросилась на меня, избила, истерзала своей злостью мою душу, и я за это перед образом, перед всем дортуаром поклялась сделаться “отчаянной”. И до сих пор держу клятву: всем классным дамам режу правду в глаза, а также дерзости, беру на себя опасные поручения. За это я на очень дурном счету у начальства. Все классные дамы в голос кричат, что меня мало вышвырнуть из института. Ты понимаешь, Шурочка, что я не могу перестать быть “отчаянной”: ведь я перед образом клялась, да и подруги заподозрят, что я хочу подлизываться к начальству… А если бы ты знала, как мне тяжело быть “отчаянной”. Как я это ненавижу, но скрываю от подруг. Шурочка, как тяжело, тяжело!

Ты спрашиваешь, о чем я мечтаю? Только о том, чтобы ты хотя бы на один день, хотя бы на один час приехала ко мне. Я бы положила на твои колени свою голову, ты бы гладила мои волосы, а я плакала бы, плакала так, что мне сразу стало бы легче.

Шурок! Боготворимая, обожаемая сестра! Не прими за грубость, но прошу тебя: если ты не можешь посетить меня, не пиши мне больше: твои письма терзают меня, разрывают мне душу! Я гадкая, сама сознаю это, но на коленях умоляю тебя, прости меня, люби меня хоть немножко».

Через несколько недель после ссоры с братом Зарею мне сказали, что он пришел ко мне. Я так обрадовалась, что в первую минуту не могла даже говорить с ним. Он не вспоминал о нашей размолвке, и на этот раз наше свидание прошло совсем миролюбиво.

Брат стал посещать меня почти каждую неделю. Я все больше привязывалась к нему. Правда, иногда меня обижали его насмешки над моими институтскими выражениями и понятиями. Тогда у нас выходили маленькие стычки, но наши свидания никогда больше не кончались ссорой.

Благодаря посещениям Зари я чувствовала себя уже не так сиротливо, и тяжелое настроение, которое так давило меня последнее время, немного улеглось.

МОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Однажды Заря сказал мне, что ближайшие две-три недели он будет так занят, что не сможет ко мне приходить. Поэтому в следующий приемный день я даже не спустилась в залу и сидела одна в дортуаре.

До конца приема оставалось не больше получаса, когда в дортуар заглянула пепиньерка и сообщила, что ко мне пришли.

С радостно бьющимся сердцем я кинулась вниз по лестнице и уже собиралась войти в залу, но мадемуазель Тюфяева загородила мне дорогу.

– Кто пришел к тебе? – спросила она.

– Дядя или брат, который ходил всю зиму.

– А больше ты никого не ждешь?

– Никого, – отвечала я и бросилась вперед, не замечая, что и она, повернув, идет сзади по моим следам.

У входа в залу стояло много народу. Некоторые уже выходили, простившись со своими родственницами. Я разыскала глазами брата и стала пробираться к нему. К моему удивлению, я заметила, что он не один.

– Рекомендую тебе моего большого приятеля, – сказал Заря, указывая на стоявшего подле него красивого молодого офицера.

Слегка смутившись, я сделала реверанс.

– Этот молодой человек, – продолжал брат, – давно хочет с тобой познакомиться.

Я опять сделала реверанс. Офицер щелкнул шпорами и заговорил:

– Я много слышал о строгих нравах вашего института, но мне так хотелось познакомиться с сестрой моего лучшего друга, что под его покровительством я решился проникнуть в ваш строгий монастырь.

Не зная, что на это ответить, я снова, не поднимая глаз, сделала чинный реверанс.

Вдруг офицер рассмеялся и протянул ко мне руки.

– Лизуша! Неужели ты не узнаешь меня? – воскликнул он.

Я подняла глаза. Передо мной стоял старший брат Андрей, изменившийся и повзрослевший до неузнаваемости.

Я тихо ахнула и бросилась брату на шею.

– Сестренка! Неужели же я так изменился? – говорил Андрюша, целуя меня и прижимая к себе.

Я оправдывалась тем, что за пять с половиной лет, которые мы не виделись с братом (Андрюша накануне моего поступления в институт был переведен в полк в одну из соседних губерний), он действительно сильно переменился. К тому же я никак не ожидала увидеть его здесь.

Андрюша рассказал, что в Петербург он приехал совершенно случайно и остановился у дяди. Дядя дал братьям свой экипаж, чтобы они поехали меня навестить.

Андрюша и Заря не могли пробыть у меня долго, так как обещали сразу возвратить экипаж дяде, который ехал куда-то по спешному делу. Поэтому, не дождавшись даже звонка, возвещавшего конец приемного часа, оба брата поднялись с места.

Хотя нам удалось очень мало посидеть вместе, все же свидание с Андрюшей так обрадовало меня, что я возвращалась к себе, сияя от счастья.

Но тут на пороге дортуара передо мной выросла Тюфяева. Все лицо ее было перекошено от злости. Грозным жестом указывая на меня, она закричала во все горло:

– Я запрещаю всем приближаться и разговаривать с этой грязной тварью! Она опозорила наше честное заведение!

– Как? Я? – не веря своим ушам и не понимая, в чем дело, пролепетала я, озираясь вокруг себя.

– Ах ты фокусница! – захлебываясь от возмущения, вопила Тюфяева. – Нет, сударыня моя, ты прекрасно знаешь, что ты – настоящая чума института. Но теперь, слава богу, от тебя избавятся навсегда!

И, повернувшись к девочкам, обступившим нас тесным кольцом, она начала выкрикивать:

– Она сама, понимаете, сама сказала мне, – и Тюфяева ударила себя в грудь ладонью, – что ждет своего дядю или брата, которых мы прекрасно знаем. А брат ее… я своими ушами слышала, как ее брат, указав на приведенного им офицера, представил его как своего товарища, а тот говорил ей, что боялся проникнуть в наш строгий институт, но решился на это под покровительством ее братца. Каково? – Тюфяева с торжеством оглядела девочек и после короткой паузы продолжала: – Эта дрянь сначала отвешивала ему только реверансы, а потом нашла это лишним и… О, я не могу этого произнести!.. Она… она бросилась ему в объятия!.. Я сама видела, как они целовались взасос, как они несколько раз принимались целоваться… И всё на моих глазах… О! – почти стонала Тюфяева. – Я прекрасно это видела! Я все время стояла за ними.

– Да ведь это же мой старший брат! – закричала я. – Вначале я не узнала его… Я не видала его больше пяти лет. А когда узнала…

– Молчать! – взвизгнула Тюфяева. – Паршивая овца! Чума! Зараза! – И она осыпала меня всеми ругательствами, известными ей на русском и французском языке. Затем, подскочив ко мне вплотную, она затопала ногами: – Я сейчас же доложу обо всем инспектрисе! – И с этими словами она выскочила из комнаты.

Как только за Тюфяевой закрылась дверь, институтки окружили меня со всех сторон.

Никто не сомневался, что я говорю правду. Поцеловать чужого мужчину в институте, при всех, да еще в приемные часы было немыслимо для кого бы то ни было. Некоторые утешали меня, уверяя, что начальство не поверит такой клевете, другие опасались, что Леонтьева придерется к случаю, чтобы исключить меня за «отчаянность».

Вдруг дверь с шумом распахнулась, и в дортуар вошла инспектриса в сопровождении Тюфяевой.

– Несчастная! Как ты решилась на такой ужас? – воскликнула maman, обращаясь ко мне.

– Это ложь, maman! Клянусь богом, это клевета! Мадемуазель Тюфяева давно хочет меня погубить! – рыдала я.

– Как ты осмеливаешься так говорить про твою почтенную наставницу?

Но тут мои подруги окружили инспектрису и повторяли ей на все лады:

– Maman, maman! Это был ее брат. Она его не узнала в первую минуту.

– Молчать! – скомандовала Тюфяева и, обращаясь к инспектрисе, сказала: – Вы видите теперь, мадам, какое безнравственное влияние имеет она на других. Они перебивают даже вас!

В это время зазвонил колокол, созывавший нас к обеду. Он, вероятно, очень выручил нашу растерявшуюся maman. Она сразу же заспешила к двери. Однако, прежде чем уйти, она обернулась ко мне и сказала:

– Когда ты обдумаешь свой ужасающий поступок и признаешь, как это было ужасно с твоей стороны, ты можешь прийти ко мне сознаться в этом; иначе я не хочу и разговаривать с тобой.

– Но я клянусь всем святым, что это был мой родной брат! Я не могу сознаться в том, чего не было! – говорила я, обливаясь слезами.

Лицо инспектрисы приняло беспомощное выражение.

– А я перед образом клянусь вам, мадам, – и Тюфяева повернулась в угол, где висел образ, – что все, что я рассказала вам, – истинная правда! Все это я видела собственными глазами, слышала собственными ушами. Увидим, мадам, кому вы поверите – мне ли, честно служившей здесь более тридцати шести лет, или этой грязной девчонке, родной брат которой приводит к ней…

– О, мадемуазель Тюфяева! – поторопилась перебить ее инспектриса, схватившись за голову, и, не проронив больше ни слова, быстро захлопнула за собой дверь.

Воспитанницы строились в пары. Когда я подошла к подруге, с которой всегда стояла в паре, Тюфяева подскочила ко мне и рванула за руку.

– Никогда не будешь больше ходить с другими. Всегда одна… И сзади всех… как настоящая зараза…

– Иуда! Клеветница! Клятвопреступница! Не сметь до меня дотрагиваться! – закричала я в исступлении.

– Все это будет доложено начальнице, – злобно усмехнулась Тюфяева.

– Даже и то, чего нет! – захохотала Ратманова.

За столом, несмотря на голод, я еле глотала застревающие в горле куски. Едва сдерживая слезы, я обдумывала свое положение.

«Каким ударом для матушки и Саши будет мое удаление из института. Да… для меня теперь все потеряно, но я, по крайней мере, должна защищать свою честь до последней капли крови», – решила я.

Но вот соседка нажимает мне под столом ногу и подсовывает записку под мой ломоть хлеба. Я читаю:

«Цевловская, тебя все равно на днях выгонят из института. Пожалуйста, очень тебя просим, надерзи начальству так, чтобы стены трещали».

Не успела я ответить, как меня дернули с другой стороны. Я злобно оттолкнула руку, протягивавшую новую записку. «Эгоистки, – думала я. – Вместо того чтобы пожалеть меня, невинно опозоренную на всю жизнь, они заботятся только о себе, мешают даже сообразить, что делать».

При возвращении из столовой в класс я опять шла одна позади всех. Проходя мимо узенького коридорчика, который вел в покои инспектрисы, я замедлила шаг. Но Тюфяева стала у самого входа, как бы желая преградить мне дорогу. А в классе, когда я, усевшись за парту, начала вынимать книги и тетрадки, Тюфяева крикнула мне:

– Не утруждай себя учением… На днях, моя драгоценная, тебя выгонят отсюда с позором. А в свидетельстве твоем будет прописано, за какое дело тебя исключили. Ну а теперь – сюда! Передник долой и стоять у доски до чаю!

Я молча исполнила ее приказание. Вдруг среди гробовой тишины раздался голос Ратмановой:

– Удивительно, до чего некоторые личности не могут утолить свою злобу.

Однако Тюфяева сделала вид, что не слышит. Нагнувшись над чулком, который она постоянно вязала, она проскрипела еще несколько ругательств, затем поднялась и, заявив нам, что идет к себе пить кофе, велела нам сидеть спокойно. Как только Тюфяева вышла из комнаты, я взяла мел и написала на доске:

«После вашего заявления и вашей грязной клеветы я считаю себя уже исключенной из института, а потому не нахожу нужным долее подвергать себя вашему тиранству.

Елизавета Цевловская»

– Молодец! Молодец! – закричала Маша Ратманова. Она бросилась ко мне, схватила меня за талию и начала кружиться со мной по классу. Я вырвалась от нее, надела передник и побежала к инспектрисе.

– Maman! – вскрикнула я и бросилась перед ней на колени. – Вы одна можете меня защитить. Умоляю, будьте моей родной матерью.

– Боже мой! Что же я могу сделать? – отвечала она с сокрушением. – Я просила мадемуазель Тюфяеву отложить эту историю хотя бы на несколько дней, подождать докладывать начальнице до выяснения дела. Но разве мадемуазель Тюфяева послушается кого-нибудь?

Помолчав с минуту, она продолжала:

– Ты одна, дитя мое, можешь не только помочь себе, но и меня избавить от многих неприятностей. Если ты бросишься не передо мной, а перед Тюфяевой на колени, будешь умолять ее простить тебя за все грубости и дерзости, которые ты ей говорила, искренне пообещаешь ей исправиться, сердце ее тронется… Да-да, я уверена, что она тронется твоим раскаянием.

Это было уже слишком. Как ужаленная вскочила я с колен. Вся горечь жестоких обид с новой силой затопила мне душу. Забыв институтские правила вежливости и утешаясь тем, что мне нечего больше терять, я бесстрашно начала говорить все, что приходило мне в голову.

– Maman! Вы требуете, чтобы я просила прощения. Но как просить прощения в том, в чем я не считаю себя виноватой? Вы советуете упасть на колени перед особой, которую презирают все воспитанницы без исключения, а я, кажется, больше других. Я скорее дам разрезать себя на куски, но этого не сделаю… Я знаю, меня вышвырнут отсюда, – продолжала я с трудом, сквозь душившие меня слезы. – Но за эту клевету я отомщу… Я даю клятву, что отдам всю свою жизнь на то, чтобы отомстить всем, всем… Мой дядя всегда может получить аудиенцию у государя… Я через него подам жалобу государю. И дядя расскажет ему, как здесь, вместо того чтобы защищать молодых девушек, на них возводят небылицы и выгоняют с позором…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 | Следующая
  • 4.8 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации