Текст книги "История одного детства"
Автор книги: Елизавета Водовозова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
– Недолго, недолго это продлится, – повторяли они на все лады.
Через некоторое время после своей речи Ушинский сообщил, что у нас будет открыта воскресная школа грамоты для горничных и что воспитанницы седьмого класса, желающие обучать их, могут заниматься с ними по воскресным дням. Все с восторгом выразили желание учить.
В одно из воскресений, после молебна, на котором были все наши горничные, мы приступили к занятиям с ними.
Ушинский подходил к каждой скамейке и внимательно прислушивался к преподаванию молодых учительниц, а после занятий указывал промахи в их приемах обучения.
Таким образом, новая воскресная школа приносила пользу и ученицам нашим, и нам самим.
Однако наша новая школа для горничных просуществовала очень недолго. Неожиданно и без всяких объяснений ее вдруг закрыли. Будь мы поопытнее, мы бы увидели в этом первый признак надвигающейся на Ушинского грозы. Очевидно, за стенами института дул уже не тот ветер, который принес нам освежающую струю чистого воздуха. Начальство почувствовало, что настал удобный момент, чтобы открыть «военные действия». На Ушинского посыпались неприятности.
Прежде всего Леонтьева стала держаться смелее. В разговоре с Ушинским она намекнула ему на то, что новые учителя были призваны им, чтобы пропагандировать опасные и вредные идеи. Она упрекала его, что он подкапывается под моральные устои института, стараясь выбросить за борт как ненужный хлам женственность, скромность и другие добродетели институток.
А классные дамы, потчуя недовольство начальницы, стали больше чем когда-либо подлаживаться к ней и шпионить за Ушинским и преподавателями.
После классных занятий то одна дама, то другая забегала к своей товарке, отзывала ее в сторонку и оживленно перешептывалась с нею. Нередко обе они усаживались за столик и передавали друг другу новости так, чтобы мы слышали.
– Этот gamin (по-французски – «уличный мальчишка»), этот прохвост осмелился не отдать мне поклона, – сообщала одна из них.
Другая отвечала, что «этот негодяй» нагло посмотрел на нее вчера, а мадемуазель Лопаревой он даже засмеялся в лицо, а что касается мадемуазель Тюфяевой, то он не извинился даже, когда задел ее локтем, проходя мимо…
Хотя фамилии преступника дамы не называли, но мы догадывались, что речь идет о каком-нибудь из молодых учителей.
Конечно, все эти новости были пошлой выдумкой разъяренных классных дам. Все это служило материалом для доносов начальнице, которой они и так жаловались каждый день на новые порядки…
Почувствовав за собой одобрение начальницы и поняв, что настала подходящая минута, классные дамы начали придираться к воспитанницам на каждом шагу. Мешая нам заниматься, они рассчитывали этим раздражить учителей, а через них насолить и Ушинскому. Они то и дело вставали с мест во время уроков и начинали расхаживать между скамейками. Как только которая-нибудь из нас передвигала машинально книгу или тетрадь, классная дама громко бранила ее за это, наводила на столе порядок, обдергивала на воспитаннице пелеринку, как бы поправляя ее, и т. д.
Однако Ушинский был не из тех, кого можно было бы легко и просто затереть, и вот Леонтьева решила всеми силами отравлять ему существование. Для этой цели она вызывала к себе инспектрису, которой поручала всеми мерами бороться с нововведениями Ушинского.
Однажды, явившись к нам, мадам Сент-Илер заявила, что хотя во время уроков нам дозволено обращаться к учителям с вопросами, но мы должны помнить, что имеем право спрашивать их только о том, чего не понимаем из преподаваемого предмета. По ее мнению, мы слишком широко воспользовались этой свободой: с шумом, криком и гиком, «доходящими до полной непристойности», окружаем наших учителей в перемену и болтаем с ними о всяких пустяках – этого она не потерпит более. Не может она допустить и того, чтобы учителя приходили в сад беседовать с нами.
Итак, сразу кончилась наша дружба с преподавателями. В классе водворилась полная тишина. Это было для нас самым тяжелым и незаслуженным наказанием. Мы продолжали читать и усердно работать, но разные вопросы осаждали наши головы, а поговорить о них теперь было не с кем.
Тогда некоторые из нас стали прибегать к такой хитрости. Подавая учителю составленную лекцию, мы в конце ее, а то и посреди, в скобках, вписывали целый ряд вопросов. У преподавателя литературы мы спрашивали, почему герой или героиня такой-то повести поступали так или иначе. У преподавателя истории: возможен ли в настоящее время на престоле такой жестокий царь, как Иван Грозный? Был ли Павел сумасшедшим или нормальным человеком? Правда ли, что его убили?
Получая наши записи с самыми разнородными вопросами в скобках, учителя прекрасно справлялись с своей новой задачей. Они умудрялись во время урока затронуть интересующие нас вещи и говорили о них так, чтобы мы получили ответ на все свои вопросы. Часто, проверяя лекции, они тут же вписывали нам объяснения, никогда не оставляя нас неудовлетворенными. При этом классная дама не подозревала о нашем тайном способе общения, и у нас не происходило с ней никаких стычек и столкновений.
Таким образом, изобретенная нами «система скобок» немного облегчала нам возложенные на нас начальством цепи.
Запрещение дружеских бесед было не единственной мерой, к которой прибегло наше начальство, желая отдалить воспитанниц от новых педагогов. В скором времени оно пошло и дальше, задумав посеять настоящий раздор между нами и преподавателями.
Как-то, в дежурство Тюфяевой, когда мы ждали преподавателя русской истории Семевского, к нам вошла maman. Мы встали со своих мест с обычным приветствием, а она голосом, срывающимся от волнения, произнесла, по обыкновению, по-французски:
– Этот невоспитанный мальчишка, который должен к вам прийти сию минуту (Семевский был самым молодым из педагогов), так непристойно-заносчиво держит себя здесь со всеми, что я считаю долгом проучить его за это. Теперь я выйду из класса, но как только он войдет, я возвращусь, а вы без всякого шума встаньте со своих мест и вместе со мной и мадемуазель Тюфяевой выйдите из класса. Он останется один среди пустых стен. Может быть, это образумит наглеца.
Едва успела инспектриса объявить свое странное распоряжение, как прозвонил колокол, означавший начало урока. Она быстро вышла, а затем появился учитель.
Как обычно, он поклонился Тюфяевой, но она не ответила на его поклон. Мы привстали, чтоб раскланяться с ним, но в эту минуту вошла инспектриса. Мы продолжали стоять, а учитель, успевший уже сесть, снова встал со своего места и поклонился инспектрисе.
Но та только еще выше подняла голову и величественно направилась к двери.
Однако не все произошло так, как было предписано. Вышла мадемуазель Тюфяева, а за ней последовали и смущенные институтки. Но не все: три из них продолжали сидеть в классе на своих местах: Ратманова, Ивановская и я. Учитель как встал для поклона инспектрисе, так и продолжал стоять, растерянно оглядываясь по сторонам. Ни он, ни мы трое, оставшиеся в классе, не произнесли ни звука. Наконец он сел и начал вынимать книги из портфеля. Но затем быстро положил их обратно.
– При таких условиях я не могу читать, – сказал он, как бы извиняясь перед нами тремя.
И, раскланявшись с нами, вышел из комнаты. Вслед за уходом Семевского в класс вошли все, только что вышедшие из него. Впереди всех шла инспектриса. По бледным щекам ее текли слезы, и она обратилась к нам, оставшимся в классе, со словами, звучавшими гневом и возмущением:
– А вы трое, как осмелились вы ослушаться меня? Никогда еще не бывало, чтобы кто-нибудь позволил себе нанести мне такое оскорбление! И это за то, что, кроме ласки и привета, вы ничего не видали с моей стороны.
– Простите, maman! Простите! – вдруг бросилась к ней, рыдая, Ивановская, очень чувствительная девушка. – Я необдуманно поступила. Я не знала, maman, что это вас так огорчит! Вы – лучшая, самая лучшая здесь.
Ничего не отвечая и прикрывая глаза платочком, инспектриса направилась к себе, а Ивановская бежала за ней, умоляя не сердиться на нее, и скоро получила прощение.
Вечером меня позвали к инспектрисе. Она повторила мне все, что сказала утром в классе. Но я молчала. Тогда инспектриса вдруг спросила меня:
– Ты имеешь что-нибудь против меня лично? О, я могу смело задавать подобные вопросы… Я никому из вас не сделала зла. Напротив, я всех вас, а особенно тебя, защищала перед классными дамами.
– Конечно, maman, я ничего не имею против вас. И не смею иметь. Уверяю вас, мне очень неприятно, что я вас огорчила.
– Если б это было так, то ты могла бы сегодня же прийти ко мне и попросить прощения.
– Я не могла… Это было против моих убеждений.
– Что?.. Повтори! – грозно настаивала она и, не дождавшись ответа, вдруг рассмеялась деланым смехом.
– А, так вот чему вас научили новые учителя! Говорить высокопарные фразы…
– Фразами, maman, называются слова, когда их повторяют без смысла. А я понимаю, что значит «убеждения», если решилась пострадать за них, – сказала я твердо.
– Опомнись!.. Знаешь ли ты, что я в первый раз в этих стенах слышу такие слова! Ваши учителя исковеркали, изломали вас!
– Прежде здесь не произносили таких слов, потому что не имели ни взглядов, ни убеждений.
– Если ты будешь сыпать твои фразы в гостиной, над тобой будут издеваться как над последней дурой.
Инспектриса снова нервно рассмеялась и, успокоившись, попросила меня уже серьезно:
– Будь же любезна, объясни мне, какое отношение имеют твои возвышенные убеждения к моим распоряжениям.
Медленно, обдумывая каждое слово, я спокойно заговорила:
– Вы приказали, maman, уйти нам с лекции, чтобы наказать учителя за его неблаговоспитанность. При нас все учителя раскланиваются с классными дамами, даже теперь, когда те перестали отвечать на их поклоны. С нами все они очень вежливы и горячо заботятся о нашем образовании. За что же нам наказывать их? Это было бы низостью с нашей стороны. Следовательно, ваше приказание было против моего убеждения.
– Пошла вон отсюда! Скверная, исковерканная до мозга костей девчонка!
Но когда я сделала реверанс, чтобы удалиться, инспектриса гневно закричала:
– На днях тебя уволят из института, и я буду настаивать на этом даже более, чем на удалении Ратмановой. Твое пребывание – настоящая зараза для твоих подруг. Тут уже и твой дядюшка не спасет тебя.
Хотя мне во время всей нотации очень хотелось, чтобы maman скорее кончила ее и я могла бы убежать к себе, но теперь я не желала уйти раньше, чем выскажу все, что подсказывали мне раздражение и обида.
– Мой дядюшка не обеспокоит вас больше… – начала я дерзко. – Полтора года назад я валялась у ваших ног, целовала ваши руки, умоляя защитить меня от клеветы.
– О, конечно-конечно! – язвительно перебила она меня. – При твоих возвышенных убеждениях это для тебя теперь слишком унизительно.
– Совсем не то… Если бы меня тогда исключили из института, я не знала бы, что с собой делать. Теперь совсем другое: я так хочу учиться, так твердо решила самостоятельно зарабатывать себе на жизнь, что нет такой силы на свете, которая бы задавила это желание. А вы говорите о гостиных, указываете, что там надо мною будут смеяться… Да я и не пойду в эти гостиные – я хочу только учиться. И это стремление нам внушили наши честные преподаватели, а вы требуете, чтобы я пошла на такую низость – устраивала им скандалы…
– Ты, значит, милая моя, считаешь себя с Ратмановой перлом создания, возвышенными натурами, а твоих подруг, которые не решились меня ослушаться, низкими тварями? – не унималась maman.
– Нисколько, – ответила я, – ведь они это сделали только потому, что не успели опомниться, не успели сообразить, в чем тут дело. Я также обыкновенно делаю то, что делают другие: уж так мы здесь приучены…
Мой ответ окончательно взбесил инспектрису.
– Ну вот, чтобы ты не была чересчур сообразительной, – закричала она на меня, – ты будешь уволена, и даже через несколько дней!..
– Сейчас же извещу об этом моих родных…
– Не ты известишь, а учреждение, в котором ты воспитываешься. А теперь ты снимешь передник и будешь ходить без него вплоть до твоего удаления. И в церкви будешь стоять без передника и отдельно от других.
– Выгонять из института – ваше право, но наказывать меня, как девчонку, не позволю. Я взрослая девушка. Я не подчинюсь!
Последние слова я уже выкрикнула дерзко и запальчиво, быстро сделала реверанс и, повернувшись, выскочила из комнаты.
– С глаз долой! – услышала я за собой срывающийся крик инспектрисы.
Теперь я была уверена, что меня непременно исключат из института. Ведь это объявила мне не Тюфяева, а инспектриса, которая никогда не прибегала к таким угрозам. Когда я вышла от нее, щеки у меня горели, а сердце так колотилось в груди, что казалось – хочет выпрыгнуть наружу.
В коридоре я встретила подруг и попросила их передать дежурной даме, что почувствовала себя дурно и отправилась в лазарет. Это был для меня единственный способ успокоиться и обдумать свое положение.
Ночью, лежа в лазаретной постели, я перебирала в уме все происшедшее и искала какой-нибудь выход. Прежде всего мне необходимо было известить дядю о моем увольнении. Я прекрасно понимала, что он, столь энергично защитивший меня против явной клеветы Тюфяевой, в этом случае примет сторону инспектрисы. Он всегда стоял за полное подчинение начальству. Следовательно, мой поступок будет в его глазах преступлением. От него я могла ожидать всего: при известии о моем удалении он мог немедленно явиться к инспектрисе и, когда та объяснит ему, в чем дело, потребовать от меня, взрослой девушки, чтобы я на коленях просила у нее прощения. От этой мысли мороз пробегал у меня по коже и леденил кровь в моих жилах. Нет, ни за что не буду его извещать о моем удалении. К кому же обратиться? Моя мать жила в глухой деревне, очень далеко от Петербурга, и могла за мной приехать лишь через месяц-другой. Мне пришло в голову, что у меня остается единственный выход – известить об этом Ушинского.
Всю ночь обдумывала я письмо к Ушинскому и на другой день засела за него. Я рассказала ему, как инспектриса приказала нам оставить класс, когда войдет учитель истории, объяснила ему причину, не позволившую мне повиноваться ей, изложила и мой разговор с maman. Я писала ему, что не сомневаюсь в том, что меня исключат, и просила его руководить моими занятиями вне стен института.
Через два дня ко мне забежала Ратманова с известием, что инспектриса продолжает ходить к начальнице и что, несмотря на это, никто не вспомнил о нас.
Прошло более недели, и, не дождавшись ничего нового, я решилась отправиться в класс. Тут я узнала, что Ушинский все эти дни отсутствовал. Все последнее время Константин Дмитриевич был угрюмым и мрачным. Он выглядел совсем больным. Его и без того бледные, исхудалые щеки осунулись еще больше, лоб пожелтел, глаза горели лихорадочным огнем. Мы узнали, что Ушинский проболел всю неделю. Говорили, что однажды у него хлынула горлом кровь. Когда мы в первый раз увидели его после нескольких дней отсутствия, нас поразили его поседевшие виски. Только потом, после окончания института, я узнала о том, какую борьбу приходилось вести Ушинскому с начальством. Сколько злостных доносов и клеветы сыпалось на него со всех сторон. Несомненно, тяжелые условия и обстановка этой борьбы разрушали его слабое здоровье. Но в ту пору никто из нас не представлял себе этого, как не предвидел и того, что его дни в институте были сочтены. В первый раз после своего прихода Ушинский долго сидел у инспектрисы. О чем они толковали между собой, для нас осталось неизвестным. Маша Ратманова и я почувствовали себя как-то уверенней и тверже. И действительно, никто больше не тревожил нас. Мы понимали, что и этим обязаны только Ушинскому.
ПРОЩАНИЕ
Незаметно летели теперь дни в институте. В лихорадочной работе проводили мы оставшееся до выпуска время.
За несколько дней до моего последнего экзамена в Петербург приехала моя мать. Встреча с матушкой взволновала меня гораздо больше, чем я ожидала.
За годы нашей разлуки матушка сильно переменилась. Она очень располнела, на лице ее появилась частая сеть морщин, которых я прежде никогда не видала. Ее поблекшие, как бы выцветшие глаза смотрели как-то добрей и мягче. Походка и движения уже не были такими энергичными и бодрыми, как раньше. От черного ее старомодного платья и простой деловой речи на меня повеяло чем-то давно забытым и родным. Я долго не выпускала ее из объятий, и мне казалось, будто после глухой невысказанной ссоры между нами восстановился наконец мир.
После экзаменов до официального выпуска оставался почти месяц. В это время институтки подготовлялись к торжественному дню. В Смольном ожидали приезда императрицы Марии Александровны. Уже за несколько недель до выпускного бала начальство хлопотало вовсю. Леонтьева появлялась то в дверях класса, то в церкви, заглядывала в каждую комнату и каждый уголок. Она ежеминутно давала распоряжения, обдумывала, как параднее украсить зал, как торжественнее принять высокопоставленных гостей. Мы, институтки, тоже готовились ко дню выпуска. Но теперь мы не обсуждали во всех подробностях предстоящий бал и белое платье, которое нам полагалось впервые надеть. Мы по целым дням строили планы, кто и как будет продолжать занятия после выпуска, за какое дело мы возьмемся.
В душе моей еще кипели раздражение и злоба против института и институтского начальства. Мне было неприятно думать о том, что придется с приветливой улыбкой участвовать в торжестве. Желая избежать парада, я стала выискивать разные предлоги, чтобы покинуть институт сразу после сдачи экзаменов. Наконец я нашла причину, показавшуюся мне достаточно убедительной для начальства.
Накануне последнего экзамена я отправилась к инспектрисе, с которой после печального случая ни разу не говорила.
Деловито и коротко я объяснила ей, что матушке, приехавшей за мной из далекой провинции и остановившейся у дяди, неудобно ждать в Петербурге так много времени. Поэтому я просила ее разрешения отпустить меня сразу же из института, не дожидаясь официального выпуска.
– Как хочешь, – сказала maman, подняв на меня удивленные глаза. По голосу ее я поняла, что она не верит моим объяснениям.
«Тем лучше, – говорила я себе, – пусть понимают, что последние полтора года я провела в ненавистном для меня институте только ради нового преподавания».
На следующее утро после окончания экзаменов матушка явилась за мной в дортуар. Болтая и смеясь, помогали мне подруги собирать и укладывать вещи. Окруженная толпою молодых девушек, матушка прислушивалась к их разговору, улыбалась им и обнимала то одну, то другую.
Когда вещи были уложены и я горячо расцеловалась с подругами, мы с матушкой отправились к инспектрисе и простились с ней.
Как только мы спустились вниз, швейцар доложил нам, что инспектор просит нас зайти к нему в приемный зал. Последние дни я обдумывала все, что хотела бы сказать ему в этот знаменательный час. Я собиралась сказать ему, что буду с благоговением вспоминать его, рассказать ему, какое огромное значение имел он для нас, его учениц.
Однако когда я вошла в залу, где расхаживал Ушинский, у меня вдруг вылетело все из головы. Увидев его, я так сконфузилась, что забыла даже отрекомендовать свою мать и стояла посреди комнаты с опущенной головой. Мысль, что я прощаюсь с ним навсегда и что теряю его безвозвратно, острым ножом вонзилась мне в сердце. И хотя я собрала все свои силы, чтобы не разрыдаться, слезы градом катились из моих глаз.
Ушинский молча остановился передо мной, положил руку на мое плечо и, улыбнувшись, сказал:
– Ну вот… Ну вот… – Его всегда смущали слезы. – А ведь я приказал скорее позвать вас сюда, думал, что вы носитесь теперь всюду с видом победительницы. Боялся, что устроите какой-нибудь скандал начальству… Ну, что же, еще не успели?
Слезы душили меня. Я была не в силах ответить, а только отрицательно покачала головой.
– И прекрасно. Какие там счеты! – И, видя, что я не успокоилась еще, он похлопал меня по плечу и сказал: – Знайте, что я никого из моих учениц не оставлю в покое. На какой бы конец света вы ни заехали, вы должны давать мне отчет о своих делах и занятиях. Ведь вас нужно держать в ежовых рукавицах.
Моя мать шутливо возразила ему, что со мной теперь можно обойтись и без этого, что я сама только и рвусь к занятиям.
– Вы не очень-то полагайтесь на ее слова, – сказал, улыбаясь, Ушинский. – Она особа увлекающаяся. Правда, в последнее время она серьезно занималась… Вы не думайте только, что я враг веселья, – продолжал он, обращаясь то к матушке, то ко мне, – напротив даже, но развлеченья хороши только после труда.
И он советовал мне ходить в театр на пьесы Островского, но перед каждым представлением перечитывать пьесу, а если есть возможность – и ее критический обзор.
– Перед отъездом вашим в деревню, – продолжал Ушинский, – я дам вам список книг, и мы сообща решим, над чем вам следует поработать. Советую преподавать в воскресной школе, обучать детей грамоте.
Ушинский долго говорил, и я слушала его с благоговением, стараясь запомнить каждое его слово.
Протягивая мне на прощание руку, он вдруг спросил меня:
– Вы со всеми уже простились здесь?
Я отвечала, что мы должны явиться еще к начальнице, которая дала нам знать об этом через инспектрису.
Ушинский пристально посмотрел на меня своими проницательными глазами и строго добавил:
– Надеюсь, вы не унизите себя на прощание какой-нибудь неуместной выходкой?
Каждое слово Ушинского было для нас, его учениц, законом, нарушить который никто бы не посмел.
И я дала себе клятву, что не пророню у начальницы ни звука.
Однако, несмотря на то, что я строго выдержала обет молчания и была нема как рыба, визит наш к начальнице окончился довольно скверно.
Как только нас ввели к ней в приемную, мы подошли с матерью к столу, за которым она сидела.
Чуть-чуть кивнув нам головой, Леонтьева сразу заговорила. Обращаясь к матери, медленно отчеканивая слова, желая точно молотом вбить их в ее голову, она заявила, что институтское начальство очень радо, что оно раньше срока избавляется от моей особы.
Сдвинув брови, матушка молча слушала Леонтьеву. Я уже начала надеяться, что все сойдет благополучно, как вдруг Леонтьева начала припоминать «грязную историю с братьями, в которой такую недостойную роль играл генерал, наделавший всем массу неприятностей».
Но тут вспыльчивая по натуре матушка не стерпела. Прямо смотря в лицо начальницы, она заявила, что только институтское начальство могло сделать что-то грязное из свидания братьев с родной сестрой. Что же касается ее брата-генерала, то она, начальница, должна быть ему очень благодарна за то, что он не довел эту историю до сведения государя. Матушка прибавила еще, что она решительно не понимает, зачем ее превосходительству понадобилось вспомнить эту историю, в которой кругом виновато институтское начальство, поверившее клевете и лживому доносу классной дамы.
«Вероятно, ее превосходительство, – смело добавила матушка, – вспоминает эту историю потому, что она, ее превосходительство, привыкла говорить только с подчиненными, не смеющими возражать ей, что же касается ее – Александры Степановны Цевловской, – то она не подчиненная ей, а потому и не желает выслушивать клевету, признанную за таковую даже институтским начальством». В течение всей речи моей матушки Леонтьева несколько раз менялась в лице. Наконец, величественно поднявшись с дивана, она вытянула руку и указала нам гневно на дверь. Но матушка повернулась к ней спиной только тогда, когда договорила последнее слово.
Мы спускались уже по лестнице, когда, вся запыхавшись, нас нагнала Оленкина (компаньонка начальницы). Она протягивала мне какую-то книгу и с ужасом лепетала: – Какие неслыханные дерзости осмелились вы наговорить начальнице! И все-таки ее превосходительство так ангельски добра, так бесконечно снисходительна, что приказала передать вам Евангелие. Она надеется, что эта священная книга…
Но я заметила, что моя мать еще не остыла и порывается что-то ответить ей. Схватив книгу, я потянула матушку за собой.
Мы быстро спустились вниз, сели в ожидавшую нас дядюшкину карету, и я навсегда оставила стены Смольного института, чтобы начать новую жизнь, о которой я теперь так горячо мечтала.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Вот и кончилась история одного детства, история юных лет Елизаветы Николаевны Водовозовой.
На протяжении многих страниц мы следили за событиями ее детства и юности. Мы расстались с нею в тот час, когда она вступила в жизнь.
Что же было потом? Не забыла ли она заветов своего учителя? Какую прожила жизнь?
Вот в нескольких словах ответы на эти вопросы.
Покинув Смольный институт, Елизавета Николаевна не забыла советов Ушинского. Молоденькой девушкой она избрала себе дорогу, которой твердо держалась всю свою долгую трудовую жизнь.
Девятнадцати лет она написала свою первую статью – «Что мешает женщине быть самостоятельной?». Эта статья была напечатана в журнале «Библиотека для чтения». С этих пор Елизавета Николаевна не прекращала литературной работы до самой смерти. За 60 лет ею было написано много педагогических статей, очерков, много книг для детей и юношества.
Елизавета Николаевна вышла замуж за своего бывшего наставника Василия Ивановича Водовозова. Из года в год по вторникам в доме Водовозовых на Васильевском острове собирались лучшие люди того времени.
Не раз в эти дни у Водовозовых бывал и Константин Дмитриевич Ушинский, сохранивший с ними самые дружеские отношения.
У Елизаветы Николаевны и Василия Ивановича было два сына – Василий и Николай. Впоследствии за революционные настроения они были сосланы в Смоленскую губернию.
Елизавета Николаевна прожила всю жизнь в Петербурге и умерла на 80-м году жизни.
Ну а что стало с ее матушкой, как сложилась судьба Нюты, Андрея, Зари и Саши?
Вот несколько слов о них.
Александра Степановна, оставив младшую дочь в семье своего брата в Петербурге, вернулась в Бухоново, где и прожила безвыездно остаток своих дней.
С годами она так располнела, что не могла ходить. Она сидела на диване с книгой в руках, как бы вознаграждая себя отдыхом за долгие годы забот и труда. Свой долг она считала выполненным. Все дети получили образование и были самостоятельны. Некогда суровая и строгая к своим детям, она в старости поддерживала с ними самую живую связь в письмах и до конца дней была их лучшим другом.
До смерти Александры Степановны при ней жила Нюта. Хотя Нюта вышла замуж вторично, но и это замужество не оказалось счастливым. После смерти матери и мужа Нюта поселилась у брата Андрея, который, кончив военное училище, женился и жил с женой и детьми в Погорелом, отделенном ему матушкой еще при жизни.
Саша умерла очень рано. Все, кто знал ее, сохранили о ней светлое воспоминание. В семье же имя ее произносилось всегда с большой любовью и нежностью.
О Заре нам не удалось собрать сведений. Какова была его жизнь, нам осталось неизвестным.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.