Текст книги "История одного детства"
Автор книги: Елизавета Водовозова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
При этих словах инспектриса вздрогнула и, по своему обыкновению, схватилась за виски. Но я не могла остановиться.
– И здесь нет никого, кто бы защищал нас, – торопилась я высказаться, как бы боясь, что порыв охватившей меня смелости вдруг пройдет. – Даже вы… вы… maman, которую все считают умной и доброй, даже вы не желаете меня защищать, хотя прекрасно знаете, что я ни в чем не виновата…
Спазмы давили мне горло, от рыданий я не могла больше говорить и опять бросилась перед ней на колени.
Наступило молчание, прерываемое только моим судорожным всхлипыванием.
Наконец я почувствовала, как ее дрожащие руки опустились мне на голову. Гладя мои волосы, она заговорила:
– Горячая ты головка! Ах, дитя мое! Я понимаю, почему тебя так ненавидят классные дамы, почему произошла эта история именно с тобой, а не с кем-нибудь другим… Но видит Бог, – прибавила она, вздыхая, – я при всем желании решительно ничего не могу сделать.
Вдруг счастливая мысль осенила меня: надо сейчас же обо всем написать дяде и просить его объяснить начальству, что сегодня на приеме у меня был брат. Я оторвала от колен maman свое заплаканное лицо и высказала ей это. Инспектриса замялась, потом сказала, точно обрадовавшись:
– Что же, напиши… Да… да, конечно, напиши! Это может быть лучшим исходом для всех нас… Я отправлю твое письмо с горничной на извозчике. Но, конечно, лишь в том случае, если ты напишешь это без каких-нибудь неделикатных выражений о мадемуазель Тюфяевой.
Инспектриса усадила меня за стол, дала листок бумаги, а сама вышла из комнаты. Мое письмо было деловым и коротким: я сообщала дяде о посещении братьев и объяснила ему, как и почему явилось подозрение у мадемуазель Тюфяевой, что Андрюша совершенно посторонний для меня человек. Я умоляла дядю выяснить это дело сегодня же, так как мне заявили, что за прием чужого офицера, которого я к тому же поцеловала, я буду немедленно исключена из института.
Когда я дописывала последние строки, в комнату вошла maman.
– Видишь, дитя мое, как ты наивна, – сказала она мне. – Ты воображаешь меня такой всесильной, а я даже не могла упросить мадемуазель Тюфяеву, чтобы она подождала с этой историей хотя бы до завтра. Она уже отправилась к начальнице.
Затем, внимательно прочитав мое письмо, инспектриса сейчас же запечатала его, дала горничной и велела ей, не теряя ни минуты, отвезти его на извозчике к моему дяде и вернуться обратно с ответом.
Успокоившись немного, я отправилась в дортуар.
Подруги рассказали мне, что Тюфяева, вернувшись в класс, сразу же заметила на доске мое послание к ней. Она несколько раз перечла его и, дрожа от неутоленной злобы, заявила, что немедленно же отправится к начальнице доложить обо всем происшедшем.
Когда настало время вечернего чая и институтки пошли в столовую, я снова постучалась у дверей инспектрисы.
Не успела я еще сесть, как вернулась горничная. Она рассказала, что, подъехав к дому, где жил мой дядя, она увидела, как он вышел садиться в карету, чтобы ехать куда-то. Однако, взяв письмо, он снова вошел к себе в дом, а когда опять спустился на улицу, то приказал сказать инспектрисе, что едет прямо к начальнице, а затем явится к ней. При этом он закричал кучеру: «Гони!»
Я вышла в коридор, чтобы встретить дядю. От волнения я так дрожала, что у меня зуб на зуб не попадал, в висках у меня стучало, а в горле совсем пересохло. Я понимала, что в этот час решается моя судьба. По моим расчетам, дядя уже сидел у Леонтьевой.
Разгуливая взад и вперед по пустому коридору, я считала минуты, которые никогда прежде не казались такими мучительно длинными.
Наконец на лестнице раздались тяжелые шаги дяди.
Я бросилась ему навстречу.
– Это что еще за грязная история? – строго спросил он меня.
– Дядюшка, дорогой, пожалуйста, тише… Нас могут услышать.
И я быстро рассказала ему, как все произошло. Дядя, нахмурившись, слушал меня.
– Нет, этого я им не спущу, – медленно проговорил он и, нагибаясь к моему уху, прибавил: – Твоей начальнице я уже наступил на хвост… повизжит. Просто идол какой-то!..
Эту египетскую мумию в музей надо, а не институтом управлять…
И он начал вдруг так хохотать, что все его грузное тело сотрясалось.
Дядюшкин смех услышала инспектриса и послала горничную просить нас к себе. Когда мы вошли, maman поднялась и, протягивая руку дяде, заговорила о том, как она рада, что он поторопился приехать.
– Вероятно, – сказала она, – теперь выяснится этот прискорбный случай, который…
Но дядя не дал ей договорить. Он больше привык командовать полком, кричать, распоряжаться, чем разговаривать с дамами, и сразу приступил к делу.
– Это не прискорбный случай, сударыня, а прямо, можно сказать… грязь! Я уже предупредил начальницу Леонтьеву, а теперь честь имею доложить вам, что буду считать своим долгом… да, именно долгом довести все это до государя императора.
Моя жена – почтенная мать семейства, самое миролюбивое существо, и та пришла в негодование, когда прочла письмо племянницы. Она говорит, что порядочная воспитательница, заподозрив девочку в таком преступлении, не должна была обмолвиться ей об этом ни единым словом, даже виду не показать, а обязана была моментально написать мне, дяде, сообщить о своих подозрениях и требовать у меня объяснений по поводу молодых людей, посетивших девочку. Но госпожа Тюфяева поступила как раз наоборот. Она сразу набросилась на мою племянницу и начала уличать ее в гнусном преступлении. А знаете ли, сударыня, какие бы последствия могло иметь это дельце? Оно наделало бы много шуму в городе, обрызгало бы меня грязью, а ее женская честь была бы навек загублена. В царствование императрицы Елизаветы Петровны – мудрейшая была женщина – такой особе, как госпожа Тюфяева, отрезали бы язык…
– Генерал, генерал, ваше превосходительство! – всплеснула руками maman. – У нас не принято при воспитанницах так отзываться об их воспитательницах.
Вдруг дядюшка быстро и сердито повернулся ко мне и закричал во все горло:
– Как ты смеешь, постреленок, тут торчать? Ты только посмей у меня не уважать начальство!
Я как ошпаренная выскочила в другую комнату, но осталась за дверью. Голос дядюшки раздавался на всю квартиру, и я не пропустила ни одного слова из их разговора.
– Но чем же я виновата в этой истории? – оправдывалась слабым голосом maman. – Я умоляла мадемуазель Тюфяеву не докладывать начальнице, подождать хоть немного, но все было напрасно…
– Вы, сударыня, могу вас уверить, вы во всем виноваты! – гремел дядюшка. – Разве можно держать таких недостойных воспитательниц! Вы – начальница этого заведения – и вдруг позволяете подчиненной сесть себе на голову. Вы должны держать подчиненных в ежовых рукавицах, чтобы они и пикнуть не смели, а вы их распустили. Это большое преступление. Вы извините меня, сударыня, я простой русский солдат, много раз бывал под градом неприятельских пуль, верой и правдой служу царю и отечеству и правду-матку привык резать в глаза… Конечно, я человек горячего характера, но ведь эта история может взорвать хоть кого!
Постепенно он начал смягчаться и подробно рассказал, как сегодня приехал мой старший брат, как он дал ему карету, чтобы тот вместе с младшим братом навестил меня, и т. д.
– Верьте, сударыня, я отношусь к вам с чувством глубокого уважения и обвиняю вас только в излишней слабости и попустительстве… Для меня ясно, что все это произошло от вашей ангельской доброты.
Как только инспектрисе удалось прервать поток дядюшкиных речей, она заявила, что вполне понимает справедливость его гнева и по тому, как он горячо принял к сердцу интересы своей племянницы, она видит, какая у него возвышенная и благородная душа.
От этих слов дядюшка, всегда чувствительный к лести, совсем размяк.
– Как же иначе, – произнес он с чувством. – Моя племянница, дочь моей родной сестры, – сирота, я ее единственный защитник и покровитель. Но вы сами, сударыня, как я уже тысячу раз говорил племяннице, – чудная, святая женщина… а вот начальница Леонтьева… того… н-да…
Но тут инспектриса, до смерти испугавшись, что мой дядя может и начальнице высказать что-нибудь такое, чего даже стены не должны были здесь слышать, живо перебила его:
– Я вас прошу, генерал, самый великодушный, самый лучший из всех генералов… дайте мне честное слово, что вся эта история останется между нами.
– Мне самому приятнее покончить миром это дело, – отвечал дядя. – Но я дам вам честное слово, только если вы пообещаете мне, что госпожа Тюфяева за свою же вину не устроит ада бедной девочке.
– О, это я беру уже на себя! – воскликнула инспектриса. Затаив дыхание, слушала я этот разговор. Я ждала, что инспектриса вот-вот скажет что-нибудь о моем дурном поведении. Но она ни словом не упомянула о моей «отчаянности».
Наконец дядя попросил ее позвать меня. Я вмиг прошмыгнула через коридорчик на площадку к окну и сделала вид, что смотрю на двор.
Меня ввели к инспектрисе. Дядя встал со стула, подошел ко мне и, грозно размахивая перед моим носом двумя пальцами, произнес суровым тоном целую речь:
– Я требую от тебя прежде всего полного, беспрекословного повиновения начальству. Ты должна любить его, уважать всем сердцем, молиться ежедневно за него Богу, точно так же, конечно, и за мадемуазель Тюфяеву. Как ты думаешь, зачем она все это делала? Приятно ей было, что ли, поднимать всю эту историю? Сделала она это, милый друг, для того, чтобы блюсти твою нравственность. Но если в твою головенку когда-нибудь заползет дикое и пошлое желание поцеловать чужого мужчину, в чем тебя заподозрила мадемуазель Тюфяева, потому что у тебя чертики бегают в глазах… берегись! Тогда… тебя не придется и исключать из института… О нет! Я не допущу до этого… Понимаешь ли ты?.. Я в ту же минуту явлюсь сюда и своими руками… своими собственными руками оторву тебе голову… Да!..
Все это дядя говорил с кровожадным и свирепым выражением лица. Глаза его расширились, и он шевелил пальцами, наглядно показывая, как он свернет мне шею.
Когда мы выходили с ним от инспектрисы, я заметила, как через коридорчик быстро прошмыгнула чья-то фигура. Я догадалась, что это была Ратманова, подслушивавшая и подглядывавшая за всем, что происходило у инспектрисы.
Я вошла в дортуар. Все уже были в постелях. Ратманова с хохотом выскочила из-под одеяла, совершенно одетая, и забросала меня вопросами. Остальные приподнялись с постелей и тоже торопили меня рассказать им подробно и по порядку все, что было. Но мне не хотелось говорить, и я отвечала вяло и неохотно. Это удивило подруг, считавших, что я должна была торжествовать. Однако страх, мучивший меня весь день, и сознание, что только счастливый случай спас меня от беды, так подействовали на мои издерганные нервы, что я бросилась в постель и, уткнувшись в подушку, зарыдала.
Подруги умолкли. Очевидно, и им пришли в голову грустные мысли. Через несколько минут среди тишины в разных концах нашей спальни послышались всхлипывания, откашливания и сморкания. Только Маша Ратманова, не любившая «сантиментов», громко сыпала самую отборную брань по адресу нашего начальства.
На другой день инспектриса отправилась к начальнице. Как и что они обсуждали, нам осталось неизвестным. Не узнали мы и того, о чем разговаривала инспектриса с Тюфяевой, которую продержала у себя очень долго.
Несколько дней после этого события физиономия Тюфяевой имела самое кислое и пришибленное выражение. Она сидела в классе совсем тихо, не поднимая глаз от своего чулка, и не делала нам никаких замечаний, даже если мы начинали шуметь и возиться.
Ко мне она совсем не придиралась больше, не произносила даже моего имени.
Что же касается инспектрисы, то она стала относиться ко мне особенно заботливо и даже пригласила меня заходить к ней в послеобеденное, свободное от уроков время. В такие вечера она заставляла меня читать вслух Вальтера Скотта во французском переводе, объясняла все, что непонятно, и часто расспрашивала меня о моей семье.
БОЛЕЗНЬ
Однажды, когда я возвратилась в дортуар от инспектрисы, Ратманова подлетела ко мне и начала язвить:
– Ничего, что «отчаянная», а ловко обделываешь свои делишки – любимица инспектрисы.
Я была поражена и растерянно смотрела то на одну подругу, то на другую.
– Хотя maman и начальство, но она чудная, святая женщина, – проговорила я наконец. – Я не считаю подлостью ходить к ней. Она не из тех, кто выспрашивает о том, что делается в классе. Я, кажется, еще никому из вас не навредила.
– Никто этого и не говорит, – возразила мне другая подруга, – но не все считают ее святой женщиной… Пожалуй, все, кого бы она ни пригласила к себе, стали бы к ней бегать, но едва ли это следует делать.
Эти слова смутили меня еще больше, чем обвинение Ратмановой.
– Но почему же, почему? – спрашивала я растерянно. – А потому, что чем дальше от начальства, тем лучше.
– «Чудная, святая женщина», – передразнила меня Ратманова. – Мы голодаем, а эта чудная, святая женщина не может и слова сказать эконому, чтобы он не обкрадывал нас… Классные дамы жалуются на нас, а она всегда принимает их сторону, а не нашу… Давно ли она советовала тебе стать на колени перед Тюфяевой, зная прекрасно, что та тебя оклеветала?
Я стояла, пораженная новыми мыслями. Но тут какая-то из подруг вбежала к нам из коридора и закричала:
– Чего же вы не спускаетесь в столовую? Уже давно звонили. Будут попрекать, что без классной дамы мы и шагу ступить не умеем.
Все бросились в пары, и мы понеслись по лестнице. Я машинально бежала за другими, не глядя под ноги, думая про то, что сказали девочки. «Да, они правы, тысячу раз правы, – твердила я себе. – Что сделала maman полезного для нас? Только, что не груба. А я уж и в восторг пришла от ее святости».
Вдруг я оступилась и полетела вниз с лестницы. На одном из ее поворотов я было задержалась, но спускавшиеся бегом подруги подтолкнули меня, и я снова покатилась вниз. Пересчитав все ступени, я с грохотом ударилась о двери столовой.
Когда подруги подняли меня, я была в сознании, только сноп кровавых точек мелькал перед моими глазами.
Я постояла с минуту и, не чувствуя никакой боли, вошла в столовую. Скоро я совсем успокоилась, а по возвращении в дортуар улеглась и уснула вместе со всеми.
Ночью я проснулась от боли в груди и от лихорадки, укрылась салопом и снова уснула. Но утром, когда прозвонил колокол и нам надо было вставать, я почувствовала, что не могу поднять головы от подушки.
Наконец мне удалось привстать, но голова так кружилась, а руки и ноги так дрожали от слабости, что я снова упала на постель.
Мне помогли встать подруги.
– Да что с тобой? Да ты вся в синяках и кровоподтеках! – И шея и грудь опухли! – восклицали они.
Потолковав между собой, все единодушно решили, что меня в таком состоянии нельзя отправить в лазарет. Ведь перед доктором я должна была бы обнажить грудь, а этим я опозорила бы не только себя, но и весь класс.
Я, конечно, сама разделяла эту точку зрения, а потому решила, что мне ничего другого не остается, как, преодолевая боль и слабость, встать и пойти в класс как ни в чем не бывало.
Помогая мне одеваться, подруги все время спрашивали, хватит ли у меня мужества вынести боль. Проливая поток слез не то от обиды, что они могут во мне сомневаться, не то от усиливающейся боли в груди, я давала торжественные клятвы.
Подруги смочили мне виски одеколоном и, заботливо поддерживая меня с двух сторон, спустились со мною в столовую.
Когда после завтрака мы вошли в класс, они, посоветовавшись друг с другом, попросили дежурную даму позволить мне сидеть во время уроков в пелеринке (на уроках, по институтским правилам, полагалось снимать пелеринки).
– У Цевловской кашель, – сказала Ольхина, – но она не желает из-за таких пустяков идти в лазарет и пропускать урок.
Классная дама уважила просьбу, но полотняная пелеринка мало защищала от холода, и я вся тряслась от начавшегося у меня озноба. Тогда воспитанницы собрали платки, укутали ими мои ноги и даже обмотали мне руки, советуя не поднимать их из-под парты.
Я сидела и ходила, как автомат. Иногда от боли у меня вырывался стон, и подруги шаркали ногами и кашляли, чтобы заглушить его, умоляя меня удержаться от стонов.
За обедом я уже не могла есть, и они дружно разделили между собой мою порцию.
На другой день, после бессонной ночи, я еле встала с постели, а опухоль на шее и на груди сделалась еще больше. Подруги решили, что это произошло оттого, что я ничего не ела, и во время завтрака и обеда заставляли меня есть через силу. Однако когда мы пришли в класс после обеда, меня стало так тошнить, что они едва успели стащить меня в коридор, к крану, где можно было скрыть последствия тошноты, а затем принялись обливать холодной водой мою горевшую как в огне голову.
Всю следующую ночь то одна, то другая подруга подбегали к моей постели, укрывали меня, клали намоченное полотенце на мой горячий лоб. Но мне становилось все хуже и хуже.
На третий день утром я уже совсем не могла подняться с кровати. Институтки в тревоге обступили меня.
– У нее еще больше посинела грудь! – вскрикивала одна. – И шея опухла сильнее, – говорила другая.
– Но встать совершенно необходимо, – решили все и общими усилиями начали одевать и обувать меня в постели, уговаривая не терять мужества и до конца выдержать характер.
Наконец меня подняли на ноги, но тут все убедились, что вести меня вниз по лестнице невозможно. Поэтому было решено спрятать меня на время, пока все будут в столовой, оставив при мне одну из подруг.
У нас не было обычая делать перекличку, к тому же во время чая на стол не ставили приборов, так что отсутствие одной или двух девочек было совсем незаметно.
Когда наши вернулись в класс, находившийся на том же этаже, что и наша спальня, моя сторожиха стащила меня туда и усадила на скамейку. С трудом удерживая стоны и делая усилие, чтобы не упасть со скамейки, я с мрачным отчаянием смотрела на подруг. Как и все эти дни, несколько девочек отправились к классной даме, прося разрешить мне не снимать с себя пелеринки. На этот раз дежурной дамой была та же самая, что и день тому назад. Вспомнив о том, что третьего дня девочки уже просили ее об этом, она отвечала отказом.
– Должно быть, это какой-нибудь фокус, – решила она и приказала мне подойти к ней.
В классе послышался испуганный шопот. Подруги наперебой подсказывали мне, что говорить о моих синяках и опухоли.
Но я не слушала их. Собрав все силы, чтобы подняться, я медленно встала и, шатаясь, сделала несколько шагов. Классная дама, доска и аккуратные ряды наших скамеек вдруг закачались, из-под ног незаметно выскользнул пол, и я грохнулась, не успев произнести ни единого звука.
Я пришла в себя в отдельной комнате институтского лазарета, в которой помещались обычно только тяжелобольные. В эту минуту в ней толпилось несколько человек: инспектриса, лазаретная дама, сиделка и трое мужчин, из которых я знала только одного – нашего доктора.
Один из незнакомых мужчин, с черной окладистой бородой, наклонился ко мне и попросил меня назвать мое имя, отчество и фамилию.
– Цевловская, Елизавета Николаевна, – отвечала, и собственный голос показался мне каким-то глухим и далеким.
– Умственные способности в порядке, – сказал тихо бородач, обернувшись к инспектрисе.
– Слава богу, – пролепетала maman, прижав к глазам кружевной платочек.
Я с изумлением поглядывала по сторонам. Теперь ко мне подошел наш доктор и, взяв за руку, спросил меня, сколько времени я лежу в лазарете.
– Часа два или три, – сказала я, удивившись.
– Вы лежите здесь одиннадцать дней, пролежали все время в бреду, и вам только что сделали операцию. Старайтесь побольше спать и есть.
Два месяца пролежала я в лазарете, но все еще была так слаба, что не могла сидеть в постели. О том, каково было мое состояние, можно судить уже по тому, что мне даже не приходила в голову мысль о «позоре», которому я подвергала себя каждый день при перевязках.
Но вот однажды, когда я почувствовала себя бодрее, профессор, делавший мне операцию, присел у моей кровати и спросил, почему я не сразу после того, как упала с лестницы, пришла в лазарет. Я не отвечала. Профессор продолжал настаивать.
– Просто так, – сказала я наконец.
– Но ведь это немыслимо, чтобы вы без серьезных причин решились выносить такие страдания, – возразил он.
Я молчала.
– Я вам отвечу за нее, профессор, – сказал наш доктор. – Я ведь знаю все их секреты. Хотя никто не сообщал мне этого, но я уверен, что ее подруги и она сама считают позором обнажить грудь перед доктором. Вот милые подруженьки, вероятно, и уговорили ее не ходить в лазарет.
– Однако этот институт – зловреднейшее учреждение, – сказал профессор и, обращаясь ко мне, добавил: – Понимаете ли вы, девочка, что из-за вашей конфузливости вы были на краю могилы?
Я вспыхнула, но промолчала. Когда же наш доктор, проводив профессора, вернулся к моей постели, я со злостью сказала ему:
– Передайте вашему профессоришке, что, несмотря на его гениальность, он все-таки тупица, если не понимает того, что каждая порядочная девушка на моем месте поступила бы так же, как я. Скажите, пожалуйста, ему еще, чтобы он не смел меня называть девочкой… А также предупредите, что перевязок я больше не позволю делать… Вы могли их делать до сих пор только потому, что я отупела во время болезни.
Как ни уговаривала меня инспектриса, которой сообщили о моем намерении, я осталась тверда и непоколебима.
На другой день к моей кровати подошли наш доктор и профессор. В ту же минуту я приподнялась, натянув одеяло до самой шеи. Но один из них схватил меня за руки, а другой, быстро сдернув одеяло, спустил с плеч рубашку и стал разбинтовывать рану.
Все это было сделано так быстро и ловко, а перевязка раны причиняла такую боль, что у меня сразу вылетели из головы все мои протесты. Больше я протестовать и не пыталась.
Незадолго до моего выздоровления распространился слух, что Смольный институт хочет навестить государь. В день его прибытия наше начальство совсем потеряло голову. Из своих покоев выплыла старуха Леонтьева и как тень появлялась то в одном, то в другом конце помещения. О том, что творилось в этот день в институте, мне рассказывали лазаретная горничная и сиделка.
На кухне был заказан такой обед, какой институтки не получали даже по праздникам. Накануне с раннего утра в коридорах раздавалось шарканье ног и щеток.
Даже у нас, в лазарете, несмотря на идеальную чистоту, всё торопливо вытирали и подчищали. Ко мне вошла инспектриса, нарядно одетая и раздушенная, и предупредила, что государь, вероятно, зайдет и сюда.
И при этом она учила меня, как я должна его приветствовать. Она приказала мне отвечать на вопросы государя, как можно лучше обдумывая каждое слово. Затем вместе с доктором она стала придумывать за меня ответы на все вопросы, которые он мог мне задать. После этого меня переодели во все чистое и накрыли новым ватным одеялом.
И вот император Александр II вошел в мою комнату в сопровождении начальства, доктора и всего лазаретного персонала.
Высокий и прямой, он остановился в нескольких шагах от моей постели. Дрожащим голосом я произнесла свое приветствие на французском языке. В ответ он чуть-чуть наклонил голову.
– Вы и теперь еще сильно страдаете? – спросил он после минуты молчания.
– Теперь мне лучше, ваше императорское величество, – ответила я бойко, так как этот вопрос был предусмотрен инспектрисой.
– Что нужно, по мнению врачей, чтобы ускорить ее выздоровление? – спросил государь, повернув голову в сторону доктора.
– Деревенский воздух, ваше императорское величество, мог бы укрепить ее слабое здоровье.
– Мадемуазель, – обратился ко мне государь, – есть ли у вас родственники в Петербурге?
Я отвечала, что здесь живет мой дядя, генерал Иван Степанович Гокецкий.
– Вы можете отправиться к нему, когда врачи найдут это возможным, и оставаться у него, пока совсем не поправитесь, а затем возвратитесь в институт и кончите ваше образование.
Все это государь проговорил ровным и холодным голосом, устремив свои стеклянные глаза в одну точку.
– А пока вы здесь, вы, может быть, хотели бы чего-нибудь сладкого? – добавил он тем же тоном.
Такой вопрос не был предвиден maman, и я в смущении искала подходящего ответа.
– Благодарю вас от всего сердца, ваше императорское величество, – сказала я наконец, – ко мне здесь, в лазарете, все очень добры…
Я нарочно сделала ударение на слове «здесь» в надежде, что государь поймет, что это относится только к лазарету. Но он не обратил на это никакого внимания.
– Когда вы захотите что-нибудь сладкое, – повторил он, – вы можете об этом заявить доктору. Вы все получите, что не повредит вашему здоровью.
С этими словами государь медленно повернулся и вышел. Радостный, веселый, вбежал ко мне доктор после обхода всего лазарета. Он стал говорить о том, как милостив был ко мне государь, какой длинной беседой меня удостоил, сколькими благодеяниями меня осыпал… Теперь меня будут раскармливать: цыплята, вино – все будет к моим услугам.
– Да вы и стоите этого, – говорил он, улыбаясь. – Как мило вы о нас отозвались… Конечно, вы нас выделили, чтобы сделать маленькую неприятность кое-кому, – он хитро подмигнул мне, – но ведь этого никто, кроме инспектрисы, не понял.
Вошла и инспектриса. Несмотря на ее обычный ласковый тон, я заметила, что она мною очень недовольна. Мне было ясно, что инспектрису раздосадовало то, что я упомянула о хорошем отношении ко мне только лазаретных служащих.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.