Текст книги "Такая вот странная жизнь"
Автор книги: Энрике Вилла-Матас
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Когда в тот день я увидел перед собой Камило, гнев мой распространился на весь мир, уже почти без всяких исключений. Бедняга не мог выбрать худшего момента, чтобы прицепиться ко мне. Первое, о чем я возмечтал, завидев его, это чтобы мерзкая рожа – а она была до того мерзкой, что я даже решил не использовать ее в своих «Несчастных ликах», – вдруг взяла бы да и растаяла в воздухе, подобно смутному воспоминанию о лице какого-то случайного встречного.
Ничего не получилось. В тот зимний день, когда я шагал по улице Марти, держа за руку сына, рядом с хлебной лавкой я понял, что сделать лицо Камило невидимым, стереть его с окружающего пейзажа будет очень трудно. Я бросил беспомощный взгляд на андалузку, которая напоминала – вернее, была идеальным скрещением двух сестер – и Роситу, и Кармину. Она улыбнулась мне одновременно и ангельской, и развратной улыбкой. Бруно, напуганный настырностью одноглазого человека, изо всех своих детских силенок сжал мою руку. Тогда я гневно глянул на докучливого попрошайку, и меня вдруг ошеломила очевидность простой истины, которой прежде я почему-то не улавливал. Мне внезапно открылась совершенно очевидная вещь: на самом-то деле Камило вызывал во мне не только бешенство, мне всегда было больно; да, именно это слово подходит тут как нельзя лучше: больно встречать взгляд глаза, заблудившегося среди развалин его лица.
И следом мне открылось, почему из всех обитателей нашего района я один так сильно раздражался при встрече с Камило: он не только оживлял в моей душе горькую тоску – желание найти для себя какое-нибудь, пусть самое убогое, место в любой Системе, – но еще и переносил меня в мир неизбывной боли. По неведомым мне причинам – а они и до сих пор остаются неведомыми – я необъяснимо остро реагировал на его взгляд, в котором отражалась сильная боль, этот взгляд имел надо мной странную власть, он пронзал меня насквозь, превращал в комок боли – уже моей боли.
Камило, видимо, каким-то образом уловил это и приставал ко мне нахальнее, чем к другим обитателям нашего района. Но в тот день на улице Марти он не учел того, что я был целиком поглощен множеством разных проблем и уже самим своим появлением он вывел меня за границы всякого человеческого терпения, оно было не бесконечным.
– Отойди, – сказал я ему. Мне очень хотелось двинуть ему по роже, и, чтобы справиться с собой, я кинул взгляд на милую андалузку, и та ответила взглядом, сопроводив его широкой улыбкой, которая напомнила, что всего через пару часов я увижу в зале среди публики Роситу, а ведь я еще не успел – бездомный парень в тот момент показался мне главной помехой – подготовиться к лекции.
Если бы несчастный Камило знал, в каком раздражении я пребываю, он, думается, не посмел бы снова ко мне подступить.
– Сказал тебе – отойди, – повторил я.
И тут случилось самое худшее. Мой сын сообщил, явно не понимая значения своих слов, что Камило и есть тот человек, который назвал его девочкой. Даже сам Камило, плавая в алкогольном тумане, сумел-таки уловить, насколько серьезно это обвинение. Я сделал вид, будто поверил Бруно, но все же переспросил, правду ли он говорит и уверен ли в том, что узнал этого человека. Бруно почесал затылок, потом сказал:
– Очень даже уверен. Он еще говорил, что у меня локоны, вот что он говорил.
Я просто взбесился, у меня случился приступ паранойи, хотя я никогда не был к ней предрасположен. Локоны – это вроде бы косвенный намек на дочку Роситы. Опасаясь, что вот-вот у меня окончательно откажут тормоза, я попытался взять себя в руки и как можно трезвее взглянуть на ситуацию. Бруно упомянул про локоны, но даже в бреду нельзя заподозрить, что он имел в виду локоны девочки, которую никогда в жизни не видел, хотя она и приходится ему двоюродной сестрой. Я старался усмирить расходившиеся нервы, но это не очень-то получалось, и в поиске выхода из положения я зачем-то оглянулся назад. Вернее, я словно оглянулся в прошлое, вернулся в тот день, когда познакомился с Роситой, увидел ее в толпе на Рамблас, когда она, покорно отдавшись на волю праздничного людского потока, позволяла нести себя куда ему заблагорассудится; Росита шла, взяв под руки двух подруг; одна была в белом платье, вторая – в небесно-голубом; у Роситы волосы свободно падали на плечи; и еще на ней не было чулок; она глянула на меня – и сразила наповал; в Барселоне только что прошел дождь, и закатные лучи всеми цветами радуги переливались в лужах. Да, я влюбился с первого взгляда, и судьбе было угодно, чтобы час спустя я снова увидел девушку в каком-то ресторане. Но я бы громко расхохотался, скажи мне тогда кто-нибудь, что у этой взбалмошной и легкомысленной девушки имеется сестра, на которой я вскоре женюсь.
Я оглянулся в прошлое и вспомнил свою первую встречу с Роситой, потом вернулся в настоящее и бросил очередной взгляд в сторону булочной, и андалузка сказала мне «прощай», улыбнувшись как всегда загадочно.
Этот неожиданный знак прощания – может, он служил предвестием того, что в тот же вечер после лекции я потеряю Роситу? – а также безудержная и злая фантазия моего сына, и еще жуткая тоска, и прилипчивый взгляд молодого попрошайки – все, казалось, объединилось против меня, и я с каждой минутой раздражался сильнее и сильнее.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело.
Мы уже дошли до улицы Дурбан и как раз проходили мимо парикмахерской; взгляд Камило стал еще прилипчивее. Никогда еще он с такой очевидностью не олицетворял в моих глазах все мои горести, тоску, которая грызла меня из-за того, что я не знал, как же закончится нынешний день, когда по всем признакам должна решиться моя судьба. А Бруно, далекий, как и все дети, от родительских проблем, подливая масла в огонь, продолжал тянуть свое:
– Папа, этот сеньор сказал, что у меня нет того, что есть у всех мальчиков.
– Ты не придумываешь, Бруно?
– И еще он сказал, что и ты тоже девочка.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело, – теперь попрошайка повернулся к Бруно.
В очередной раз повторив эту фразу, он добился того, что в голове у меня, так сказать, заискрило. Он обратился к Бруно – и этого я уж никак не мог стерпеть.
– Эй, послушай, у меня к тебе дело, я ничего такого не говорил, о чем это ты, а? – бормотал он, еле ворочая пьяным языком. – Послушай, мальчик: «Boogie-woogie…»
– Нет, ты говорил, – возразил Бруно.
И тут Камило протянул к нему руку. Я сказал себе, что это уже предел всему, и с угрозой показал попрошайке открытую ладонь. Он удивленно глянул на мою руку, потом вдруг захохотал, словно ему удалось прочесть свою несчастную судьбу по линиям чужой ладони. Я не сдержался, я сделал шаг вперед и снова замахнулся. Камило отступил и потерял равновесие, потом во весь свой пьяный рост опрокинулся назад, едва не разбив стеклянную дверь парикмахерской. Бруно от неожиданности онемел и окаменел; вполне возможно – подумалось мне в тот миг, – через несколько лет мой сын будет описывать этот эпизод, сидя на диване у психиатра.
Но тут на улицу вышел парикмахер – взглянуть, что происходит; никогда не забуду ошарашенного лица проклятого Гедеса, который увидел распростертого на земле Камило – от удара у того отключились последние мозги, он лежал и в беспамятстве бормотал «boogie-woogie», – и еще он увидел меня с поднятым кулаком и зверским выражением лица. Парикмахер настолько изумился, что ничего не спросил, он просто остолбенел, не поверив собственным глазам, он стоял, схватившись рукой за подбородок, словно думал обо мне в таких приблизительно выражениях: «Черт! Нынче этот тип решил передраться со всей округой».
Сам не знаю, как это получилось, но, возобновив путь домой, поднимаясь по улице Дурбан, круто идущей вверх, и пребывая в самом дурном расположении духа, я задался вопросом: а если в итоге окажется, что сегодняшний день не столь уж и важен, как мне видится? Если, поменяв собственный литературный метод и стиль, я так-таки ничего не переменю в своей жизни, а ведь по сути лишь это имеет значение. И тут же у меня в голове составилась некая теория, которая позволила мне выйти из тупикового состояния; я подумал: а вдруг на самом деле вся эта любовная дилемма нужна мне для того, чтобы чувствовать себя живым и чем-нибудь занять голову, – иными словами, я подумал: а может, все мои любовные метания на самом деле защищают меня от куда более серьезного зла, от зла, на которое пришла пора взглянуть честно, оно сводится к следующему: когда мне придет пора умирать, со мной вместе умрут мои сомнения и борьба с самим собой, и та вечная любовная дилемма, которая разрывает меня на части, и еще со мной вместе умрут – сказал я себе – все до одной мои страсти и склонности, любопытство и тяга к шпионству; иначе говоря, со мной вместе умрет все, а польза от этого будет одна, одно хорошее – с моей смертью мир станет гораздо проще.
Но и эта теория – средство, на которое я уповал, чтобы заглушить тревогу из-за любовной дилеммы, стоявшей передо мной, и это средство на деле, разумеется, было – в чем я тотчас и убедился – куда хуже самой болезни, и тогда я продолжил восхождение по улице Дурбан, и стало мне еще горше, чем прежде.
– Ничего, – сказал я себе, вспоминая слова отца, – на самом деле ничего особенного не происходит. В конце концов, смерть – это когда умирают. Вот и все.
Но в тот миг что-то все-таки происходило. По правде говоря, я чувствовал себя хуже некуда; продолжая шагать вверх по улице Дурбан, я чувствовал себя самым несчастным из всех несчастных.
Мне повезло.
Хорошо известно, что все привратники – как, впрочем, и таксисты – шпионы. Наш же консьерж, надо заметить, был исключением из правила. Когда в тот день я снова переступил порог своего дома, он даже не поднял глаз от книги – на сей раз от романа, и, как это ни парадоксально, назывался роман «Всегда все те же ценные бумаги – со времен Мата Хари». Поэтому он и не заметил моего покалеченного носа.
– Добрый день, – механически ответил он на мое приветствие. Он был не слишком словоохотлив и редко с кем вступал в беседу. Только один раз, как мне помнится, я застал его за оживленным разговором. Он болтал с моим соседом по лестничной площадке, и я навострил уши, чтобы незаметно подслушать, о чем идет речь; так вот, привратник рассуждал о месте, на котором построен наш дом, оно, мол, имело весьма загадочную историю.
– После войны здесь стояла обсерватория, – услышал я его голос, – а вы разве не знали?
Оказавшись дома, я собрался было поскорее завершить подготовку к лекции, но не смог не ответить на призыв автоответчика, который мигал в темном коридоре. Я нашел там два сообщения: Кармина тревожилась из-за нашего с Бруно отсутствия, второй звонок был из Сории – мне предлагали сто тысяч песет, «не облагаемых налогом», за лекцию на тему «Смерть романа». Сто тысяч песет – совсем даже недурно. Заодно полюбуюсь золотистыми тополями и Дуэро, потом заеду в Нумансию. Только вот что, черт побери, я должен им говорить о пресловутой смерти романа? И что нам скажет напоследок сам роман – одной ногой шагнувший в могилу? Я вообразил себе этот бедный несчастный роман: словно он рассуждает, как актер из вестерна Николаса Рея, который перед смертью произнес такие слова: «Какая разница, что я могу вам сказать, если я всего лишь второстепенный персонаж?»
Меня это позабавило – я представил себе название будущей лекции в Сории: «Роман как актер второго плана». Потом я задумался: а есть ли шпионы в Сории или все они скрываются в руинах Нумансии? Я зажег сигарету, и мне почудилось, будто я сделал это характерным шпионским жестом. Плащ, черные очки и скромный смертоносный зонт. Лишь это мне и надо, чтобы нарядиться шпионом, к тому же такой маскарад пойдет лекции только на пользу. Основа шпионажа – обман, поэтому, если я пойду читать лекцию в маскарадном костюме, он сделает ее еще убедительнее. Я решил, что в Сорию тоже поеду не просто так, а в костюме актеpa второго плана или в костюме золотистого тополя. Ну это мы еще обдумаем… Итак, впредь я буду непременно кем-нибудь наряжаться, какой бы ни была тема лекции, которую мне предстоит читать. Вот о чем я размышлял, когда заметил, что Бруно молча наблюдает за мной, застыв на пороге своей комнаты. Его взгляд, казалось, воплощал в себе всю наглость, свойственную детям, когда они по своему обыкновению упрямо стоят на пороге и этим своим вызывающим и даже бунтарским стоянием бесят взрослых, но взгляд Бруно был в какой-то мере даже сочувственным, словно сын угадал, какие планы я только что строил.
– Не забудь, что ты наказан, – сказал я ему.
Тут я подумал о бездомном парне, и передо мной очень легко, вмиг и словно само собой нарисовалось продолжение вечерней лекции. Мне даже не пришлось запираться в кабинете. Продолжение мне подарила улица Дурбан, как до сих пор щедро дарила трагические и при этом совершенно правдивые истории. Пожалуй, я сообщу уважаемым слушателям, состоящим сплошь из обитателей улицы Верди, что в нашем районе, если судить по навязчивой рекламе, проплаченной неким банком, имеется все что угодно – имеется даже некий молодой человек, который изображает из себя нищего, чтобы воздать таким образом долг памяти первому шпиону в истории литературы – барду по имени Одиссей, ведь это он в четвертой главе сочинения Гомера переодевается нищим и добывает в одном троянском городе весьма ценную информацию. Но раз уж о том зашла речь, почему бы не пофантазировать и дальше, – у меня, между прочим, болел разбитый нос, и я жаждал мести, – почему бы не поведать собравшейся в зале почтенной публике, что рекламный календарь на стене в парикмахерской на улице Дурбан – с белыми зайцами и очень швейцарским снегом – выдавал безмерную тоску парикмахера: его мечте не суждено было сбыться – он так и не стал начальником службы контрразведки ЦРУ, не стал главой знаменитой части «Суперсверхсекретный глубокий снег».
Там же, стоя в темном коридоре рядом с телефоном, я припомнил день – об этом я тоже расскажу на лекции, – когда беседовал о футболе с одним мексиканским другом, который оказался проездом в Барселоне, лет пять тому назад; тогда случились какие-то помехи на линии и неожиданно мы присоединились к странному – на мой, во всяком случае, взгляд – разговору между двумя незнакомцами.
– Тарантини?
– Да, это я.
– Это вы?
– Да, это Тарантини.
– Слушайте внимательно. Палома. Повторить?
– Нет, не нужно. Палома. Понятно. Вы узнали что-нибудь новое про эту женщину?
– Ничего. Шлюха, как мы и полагали.
– Я тоже так думал.
– Двенадцать, сорок три, два. Повторить?
– Да, пожалуйста.
– Двенадцать, сорок три, два.
В этот миг мой мексиканский приятель прервал свои рассуждения про Уго Санчеса и сказал, что сейчас перезвонит – чужие голоса не дают нам спокойно поговорить. Когда он перезвонил, я упрекнул его за то, что он не дал мне дослушать их разговор.
– А о чем они говорили? – спросил он. – Я, по правде сказать, ничего не понял. Что-то про Палому, потом номер телефона…
– Разве телефонный номер может состоять из пяти цифр? Нет, это была шифровка.
– Ба! Ты сошел с ума! Или решил посмеяться надо мной? – воскликнул он и снова вернулся к Уго Санчесу.
– Это было шифрованное послание, нет никаких сомнений…
– Как вижу, ты не потерял чувства юмора. Но я-то и не думал шутить. Я записал номер в блокнот. Потом резко оборвал болтовню про футбол, которая почему-то разом перестала меня интересовать, и повесил трубку. Я пошел на кухню, по дороге заучивая цифры наизусть. Двенадцать – число апостолов, сорок три – мой возраст, два – именно два года исполнилось в тот самый день Бруно. Когда я удостоверился, что крепко-накрепко запомнил шифровку, я устроил себе забаву – решил поиграть в тайного агента. Я сжег бумажку с цифрами в раковине, смыл пепел сильной струей воды и даже отчистил моющим порошком желтые и бурые пятна, оставшиеся на эмали. Потом глянул на часы – было одиннадцать утра, и, значит, времени у меня оставалось в обрез. Потому что цифра двенадцать наверняка означала время, когда Тарантини должен собственной персоной явиться в некое место, а приехать туда следовало на автобусе номер сорок три, который отправлялся с улицы Палома, – такой автобус я обнаружил в своем «Справочнике горожанина» и, разумеется, подумал, что таких совпадений не бывает; я почувствовал неописуемое волнение – получалось, что речь идет о некоем месте, куда можно попасть, если выйти на второй остановке от начала маршрута автобуса сорок три.
Я не стал терять времени даром, взял портфель, надел черные очки и направился в сторону улицы Палома – она находилась рядом с Благотворительным обществом.
Потом я сел на автобус и вышел на второй остановке, где сливались улица Вены с улицей Гравина, там я увидел бар с террасой, галантерейную лавку и почему-то закрытый итальянский ресторан. Я уселся на террасе и развернул газету, затем заказал томатный сок, а принесенную с собой папку положил на видное место – на случай, если кому-нибудь вздумается забрать ее, обменяв на свою, и какое-то время я действительно от души забавлялся, чувствуя себя шпионом. Имелся один шанс из ста, не больше, что я верно все угадал, но мне и этого было достаточно, всего одного шанса из ста, даже совсем слабой надежды, чтобы испытать радость и, можно сказать, чувство полной реализованности, ведь я знал: мне давно требовалось совершить нечто подобное.
Я караулил любое подозрительное движение и, чтобы занять себя чем-то, воображал, будто случайные прохожие на улице, как и посетители бара, сами того не ведая, являются участниками секретной операции. Любая фраза казалась мне подозрительной, хотя я и понимал: на самом деле ничего подозрительного там нет. Все, что мог, я записывал в свой блокнот. Например, слова сидящего неподалеку одинокого клиента, который пытался завязать разговор с официантом: «Вы меня разорите в вашем баре». Любая фраза могла быть паролем. Скажем, слова, брошенные одним прохожим другому: «Жена скоро вернется домой, и тогда у нас сразу будет слишком много народа». Или слова, сказанные одним посетителем бара другому: «Законы меняются». Даже стая голубей, вдруг появившаяся в небе, а потом начавшая кружить над крышей какого-то дома, – все обретало, раз уж мне так этого хотелось, весьма таинственный смысл.
Проблемы начали возникать после того, как пробило половину первого, а ничего интересного так и не произошло. Дело в том, что я сам вдруг превратился в подозрительного типа. Два томатных сока, русский салат, газета, прочитанная от начала до конца, потом перечитанная снова. Один из клиентов попросил у меня огонька и, по всей видимости, хотел попытаться разузнать, что я тут делаю. Другой вдруг уставился на мою папку, но я быстро успокоился, убедившись, что он вдымину пьян – очень пристальный взгляд часто бывает у людей, которые допились до такой степени, что уже и вовсе перестали что-то видеть. В новой стае голубей я уже не углядел ничего странного и загадочного. К тому же меня вдруг одолела страшная зевота. Я расплатился с официантом, боясь заснуть прямо за столиком, – на этом моя секретная миссия и закончилась. Я быстро прошел всю улицу Гравина и, дойдя до Пелайо, увидел в толпе – чего никак не мог ожидать – Роситу, которая как раз собиралась повернуть на улицу Гравина. Я постарался стушеваться, потом решил пошпионить за ней – и увидел, что она, не замедляя шага, прошла всю улицу Вены и кинулась навстречу молодому арабу – а я уже обратил на него внимание чуть раньше, когда он проходил мимо бара. Они обнялись, поцеловались, со смехом зашептали что-то друг другу на ухо, снова поцеловались и удалились по улице Дель Посо. Что ж, я ведь мечтал провести разведывательную операцию… Вот и провел. Это, правда, не имело никакой связи с подслушанным телефонным разговором про Палому, но именно благодаря чужому разговору я узнал, с кем изменяет мне Росита. В самом дурном настроении я повернул на улицу Пелайо, чтобы взять такси. Поджидая свободную машину, я прокручивал в уме реплики из телефонного разговора:
– Разумеется. А вы узнали что-нибудь про эту женщину?
– Шлюха, как мы и предполагали.
Я решил, что расскажу все это вечером на лекции, но, естественно, назову Роситу другим именем – допустим, Рамоной, это будет даже мило. И пока я раздумывал над такими вещами, застыв посреди коридора, хотя времени на подготовку к лекции у меня осталось кот наплакал, на ум мне почему-то вдруг пришла мрачная забава, которой я предавался минувшим летом, – азартно истреблял муравьев с помощью электрозажигалки для газовой плиты. Почему я вспомнил именно об этом? Ответить невозможно, ведь на самом деле все, что происходит в нашей жизни, происходит без всяких «почему» и «потому что». С тех пор как Бога не существует, с тех пор как мы перестали верить в то, что кто-то постоянно за нами наблюдает, из нашей жизни исчезла побудительная причина. Мой брат Максимо однажды заметил: человек прошлых веков, сохранявший религиозное чувство, верил в некое божество, которое постоянно за ним приглядывает, и в результате этот человек – совсем как футболист под придирчивым взором высшего существа, каковым является для него тренер, тоже своего рода заправский шпион-наблюдатель, – старался придать связность игре, то есть всей своей жизни, чтобы в глазах всевышнего наблюдателя она выглядела достойной. Но теперь ни одно высшее существо на нас не смотрит, и все, что происходит в нашей жизни, происходит без всякого «почему». Вот почему я и не могу объяснить, почему вдруг там, в коридоре, вместо того чтобы спешно завершать подготовку к лекции, я стал вспоминать злодейское увлечение минувшего лета, стал вспоминать о том, как шпионил за муравьями с дозорной вышки смехотворного человеческого величия, и о том, как мне нравилось уничтожать их по одному, чтобы каждый насладился отдельной, собственной смертью, и как некоторым муравьям я, играя роль невидимого для них бога, дарил жизнь или, лучше сказать, оттягивал исполнение смертного приговора: понаблюдав какое-то время за тем или иным муравьем – и если он вдруг завоевывал мою симпатию или сострадание, – я дарил ему еще день жизни.
Размышления об отсроченных казнях – любимое занятие меланхоликов – вернули меня к мыслям о самом себе: ведь я, в зависимости от того, какое решение приму, и от того, что случится нынче вечером, вполне могу оказаться в роли существа, которому не остается ни дня жизни – во всяком случае, настоящей жизни, той жизни, которой наслаждаются люди – так я полагал, – живущие в счастливом согласии с законами своих желаний. Мысли об отсрочке исполнения приговора подвели меня к мысли о том, что надо закончить подготовку к лекции, к той самой лекции, с помощью которой я, играя роль вульгарной Шехерезады, собирался обмануть самого себя и поверить, будто все еще можно отсрочить исполнение вынесенного Роситой приговора, еще можно потрясти ее до глубины души моим выступлением, чтобы эхо моих слов никогда больше, даже долгие годы спустя, не отпускало ее, преследовало жарким тайным шепотом, если, конечно, я не положу к ее ногам, прямо в зале на улице Верди, голову Кармины, – иначе мы никогда больше не увидимся.
Я раздумывал над всем этим, когда ко мне вдруг подкралось неприятное воспоминание, воспоминание о том дне, когда мы познакомились с Роситой и я сказал ей на террасе кафе:
– Я буду любить тебя вечно.
Глупость, конечно, просто я был от нее без ума. Теперь, по прошествии многих лет, легче всего было бы изречь, что такое объяснение в любви на самом деле нельзя считать искренним, но и теперь я этого не скажу – своими чарами она сразила меня наповал. Кроме того, в те дни я был особенно влюбчив – я искал женщину на всю жизнь. И с тех пор я не сильно изменился. Да, я утратил наивность, примирился с тусклостью чувств, привык к скуке и разочарованиям, а все равно остался тем же отчаянным влюбленным.
Тогда Росита приблизила свои губы к моим, прежде царапнув их ноготком, и заявила:
– А я буду тебя любить в шесть вечера в следующую среду.
Я изо всех сил старался стереть неприятное воспоминание о том дне, но тут услышал скрежет ключа: Кармина отпирала входную дверь. Я метнулся к себе в кабинет, чтобы сделать вид, будто работаю над реалистической трилогией, и чтобы жена решила, будто я так заработался, что почти забыл о лекции, где мне предстоит говорить о мифической структуре героя.
Сидя в кабинете, я продолжал терзаться неопределенностью ситуации, в которую попал; почти теряя рассудок от собственного безрассудства, я с жадностью ухватился за новую мысль: мой рабочий кабинет должен быть совсем не таким, как сейчас, он должен быть завален секретными документами, всякого рода шифрованными сообщениями, а окна должны быть всегда накрепко закрыты, шторы – задернуты. В тот миг я отдал бы что угодно, лишь бы именно так оно и было, лишь бы в моем владении оказались, скажем, разные донесения о жизни, особых приметах и примечательных поступках как минимум шести миллионов человек – например, жителей всей Каталонии. Иными словами, я хотел быть настоящим шпионом, а не жалким подглядывателем и истребителем муравьев.
Повторюсь: я терял рассудок от собственного безрассудства, полагая, что моя судьба решится в ближайшие два часа, и я не мог отвязаться от вопроса: чем порадует меня фортуна, хотя на самом-то деле решение должен принимать я сам. Тут на память мне пришла фраза, однажды произнесенная Карминой: «Чем больше мужчина любит женщину, тем ближе он к ненависти». Что именно она хотела этим сказать? Может, имела в виду мое плохо скрываемое увлечение ее сестрой?
Я сел за письменный стол, решив сделать вид, будто занят особенно трудным куском реалистической саги о несчастных обитателях улицы Дурбан. Я действительно сделал вид, что пишу, но на самом деле продолжал заниматься своими мыслями – мыслями о том, как было бы здорово, превратись этот кабинет в обиталище настоящего шпиона. Хотя, по правде сказать, трудно отыскать что-либо менее похожее на обиталище настоящего шпиона. Окно было открыто, и в него запросто мог мимоходом заглянуть любой прохожий. Нет, мой кабинет не был тайным шпионским логовом. Тогда я встал перед зеркалом и решил изобразить из себя заправского секретного агента. Незадолго до того я уже принес в кабинет плащ, черные очки и смертоносный зонт. Что еще нужно? Пожалуй, нужна только Мата Хари в качестве невесты. Или нужно стать настоящим секретным агентом. Но ничего постыдного в том, что агентом я не являюсь, тоже не было.
Я вообразил, как через полчаса буду спускаться по лестнице собственного дома, раздираемый сомнениями: какой выбор сделать и что требуется для моей жизни. Я вообразил, как шагаю вниз по улице Дурбан, спрятав в портфель, с которым обычно хожу на лекции, все, что надо, чтобы нарядиться шпионом. Я переоденусь в туалете на улице Верди. Я буду читать лекцию, не снимая черных очков и плаща, а смертоносный зонт положу на стол. Лекцию я закончу, обретя уверенность в себе – и во многом именно благодаря этим атрибутам тайного агента, то есть человека заведомо решительного, – потом подойду к тому месту, где будет сидеть Росита, и, прежде чем мы с ней убежим, распрощаюсь с публикой какой-нибудь остроумной сентенцией про любовь. Я скажу им: «Даю вам честное слово шпиона, долговечность наших чувств так же мало зависит от нашей воли, как и продолжительность нашей жизни».
Я вообразил эту сцену, сидя у себя в кабинете, потом вдруг подумал, что был абсолютно прав, предполагая, будто настоящие писатели должны быть умелыми шпионами. И еще я подумал, что сам в этот миг являю собой отличный тому пример: ведь я живу двойной жизнью, как нормальный двойной агент, – жизнью шпиона и жизнью влюбленного писателя, вдобавок влюбленного в двух сестер одновременно, в двух очень разных женщин, разных, как две вражеские территории.
Я закрыл окно и задернул шторы – снаружи уже стемнело, а значит, стемнело и в моем кабинете. Я все больше входил в роль шпиона. И мне подумалось, что да, разумеется, так оно и есть: многие писатели, совсем как настоящие шпионы, ведут странный образ жизни, потому что они чувствуют себя очень одиноко в своих мрачных кабинетах, на своих наблюдательных башнях, воображая – при плотно задернутых шторах – бесконечные ловушки, которые уготованы им снаружи.
И тут в кабинет влетела Кармина, таща за руку Бруно. Она была явно взвинчена, чем-то озабочена.
– Почему ты задернул шторы? – И, не дожидаясь ответа, добавила: – Бруно хочет, чтобы мы с ним пошли на твою лекцию, говорит, что ты будешь рассказывать про шпионов. Это правда?
Я, уже начиная выходить из себя, повернулся к ним. Я притворился, будто они оторвали меня от важнейшего эпизода в романе.
– Прости, что ты сказала?
Видно, она что-то заподозрила.
– Я сказала, что мы пойдем на лекцию. Мы с Бруно. Ты ведь будешь рад… Я никогда не хожу на твои лекции… А про шпионов с удовольствием послушаю…
Она произнесла это с наигранным ехидством, интуиция нашептывала ей, что в зале может оказаться Росита или будет поджидать меня у выхода. Не случайно же Кармина уже успела поинтересоваться, не слышно ли чего про ее сестрицу.
– Ради бога, Кармина, я работаю, – сказал я. – Какие еще шпионы?
– Бруно сказал, что лекция будет про шпионов, а мне это очень даже интересно. Ты что, собираешься рассказать о том, как я пообещала шпионить за тобой вечно, всю жизнь?
– Бруно наказан, – сказал я самым что ни на есть суровым голосом, – потому что целый день выдумывает всякие глупости. Я запретил ему выходить из дома до завтра. Он заслужил строгое наказание.
Бруно зарыдал. Как только вернулась домой Кармина, он стал вести себя по-прежнему – опять смотрел в пол. Даже заливаясь слезами, он упорно смотрел в пол.
– Пусть еще скажет спасибо, что не получил хорошую взбучку. Представь, он договорился до того, что его изнасиловали. По-твоему, это нормально? – спросил я внушительно.
Мои слова прозвучали достаточно убедительно.
– Значит, ты не собираешься рассказывать про шпионов?
– Господи, ну подумай сама, какие еще шпионы? Как ты могла в такое поверить? Он ведь уже не знает, чего еще придумать.
Тут Кармина обратила внимание на мой красный распухший нос.
– А это еще что?
– Сама видишь: я несчастный избитый писатель.
Таким я и остался: несчастным избитым писателем. Здесь, сидя в тени вековой шелковицы, которая слышала, как однажды шпионивший за облаткой дед произнес слова «великая повелительница». Здесь, в Премиа, где я уже несколько недель записываю свои воспоминания о самом важном дне в моей жизни. Не бывает более странного образа жизни, чем у писателя, пишущего книгу, особенно если все воспоминания касаются одного-единственного дня, когда он спустился по лестнице и двинулся вниз по улице Дурбан, и прочел лекцию, и ему хватило часа, чтобы вынести окончательный приговор всей своей жизни. Странную жизнь ведет тот, кто одержимо пишет об одном дне, когда он прочел лекцию, полагая, будто вот-вот все изменится в его жизни, но ничего не изменилось. И если правда, что в тот день лектор поменял, например, свой литературный стиль, не меньшая правда заключается и в том, что в целом тот день принес весьма мало нового, день, который писатель всегда считал решающим. Просто-напросто он боялся, как бы в зал на улице Верди не ворвались его жена с сыном, и потому говорил исключительно о мифической структуре героя, и Росита посреди его скучного выступления вдруг встала, подошла к нему и поцеловала – да еще как поцеловала! Но это был прощальный поцелуй, который оставил его душу в плену воспоминания о том дне, который писатель до сих пор оплакивает.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.