Текст книги "Такая вот странная жизнь"
Автор книги: Энрике Вилла-Матас
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Снова зазвонил телефон, но на сей раз я и не подумал снимать трубку, а просто подождал, пока на автоответчике прозвучит голос Кармины:
– Ты слышишь? Прости, я понимаю, что не должна была так кричать, но сегодня мы здесь, в музее, все какие-то нервные и издерганные.
Я снял трубку таким резким и решительным движением, словно вытащил пистолет из кобуры.
– Хорошо, а я здесь при чем?
– Прости, пожалуйста, так получилось, я ведь просто хотела напомнить тебе, что сегодня надо на час раньше забрать Бруно из школы.
– Бруно… – сказал я. – Мы с тобой еще не успели это обсудить, но, думаю, ты и сама видела… Сегодня утром он не пялился в пол и не нес обычной своей ахинеи… Дай-то бог, чтобы дело пошло на лад! Может, он и вправду придет в норму.
В ту пору мы очень часто говорили о сыне, мы были ужасно обеспокоены его странным поведением, хотя призванный на помощь психиатр уверял нас, что причин для тревоги нет и наш сын выправится, все это явления временного характера: отторжение окружающего мира, граничащее с аутизмом, но все же не аутизм, и еще стремление убежать от действительности, пожалуй, слишком резко выраженное, что и толкает его к чрезмерным фантазиям; он выдумывает разные истории, чтобы спрятаться от мира, который ему не нравится. Но все это скоро пройдет, заверил нас психиатр, ребенок постепенно обретет душевное равновесие и включится в реальность.
– Он начинает приходить в норму, – сказала Кармина.
– Знаешь, даже когда он выглядит чуть лучше обычного, мне он все равно кажется монстром.
И хотя Кармина тоже находила Бруно ужасным, тут она не преминула меня одернуть, заявив, что я не должен так говорить о ее сыне – ей это слышать невыносимо.
– Он начинает приходить в норму, – повторила Кармина. – К тому же, скажи, а твой собственный отец, он что, был нормальным? Тоже ведь исследовал подземные миры… Ему даже нашлось место у нас, в Музее науки – в качестве исследователя оккультных пространств… Наш сын вечно смотрит вниз? Что поделаешь, порода сказывается… Кроме того, я тебе тысячу раз повторяла: особых причин для беспокойства уже нет, мальчик приходит в норму. Ты же сам сказал нынче утром… В последнее время мы перестали давить на него – и он сразу начал вести себя куда раскованнее, начал хоть чем-то интересоваться… Я ведь всегда говорила: от всей этой дурости не останется и следа…
Если ей не нравился тон, каким я говорил о Бруно, то мне уж тем более не понравился тон, в каком она упомянула моего отца, шпионившего за подземными мирами. И я опять – словно заезженная пластинка – завел речь о Бруно:
– А я тебе тысячу раз повторял, что нам незачем заводить детей, но ты настояла на своем, это твой каприз – теперь сама видишь, каков результат.
– Ладно, – сказала Кармина, – странное ты выбрал время для таких споров. Лучше постарайся не забыть, что сегодня его надо забрать в пять.
Забирать сына из школы было для меня ежедневной пыткой, худшим из всего, что мне приходилось делать ради семьи, ведь иногда я бросал на полуслове свой роман – допустим, в каком-нибудь очень важном месте – и мчался за нашим ужасным сыном. Я поклялся Кармине, что возьму это на себя – сама она ловко избавилась от неприятной обязанности под тем предлогом, что после работы в своем музее желает посещать занятия в школе классического танца. По правде сказать, любому нормальному человеку обязанность забирать из школы и вести домой Бруно была бы неприятна, ибо наш ужасный сын – по определению его тетки Роситы, и она совершенно права, хотя и видела его всего несколько раз, – ибо наш ребенок – с какой стороны ни взгляни – был ужасен, и так считала вся округа, так считали все, даже его собственная мать не могла этого отрицать; не случайно же она проявила такую прыть, записавшись на уроки танцев, где занятия кончались ровно в шесть тридцать, то есть ровно через полчаса после того, когда это чудовище, наш сын, у которого не было даже намека на потребность шпионить за жизнью, выходил из класса и, сидя на портфеле у дверей школы, поджидал, пока я приду за ним и доставлю домой – доведу прямо до ковра в гостиной, где он и проведет остаток дня, играя или готовя уроки на завтра, – и голова его непременно будет низко опущена; правда, иногда он ее все-таки чуть-чуть приподнимает – например, когда начинает облекать в слова свои ни на что не похожие фантазии.
– Ладно, давай закругляться, я тоже должен работать, – довольно резко бросил я, пытаясь положить конец разговору, потому что у меня оставалось не так уж много времени на подготовку к лекции.
Но тут Кармина пожелала узнать, много ли я успел сделать за нынешнее утро. Я, разумеется, не собирался сообщать ей, что отправил в отстойник «Несчастные лики» и готовился к лекции, которую вечером мне предстоит прочитать на улице Верди. Она нашла бы это весьма странным и подозрительным, потому что отлично знала о моем отношении к таким выступлениям, знала, что исключений тут не бывает и речь я поведу о «мифической структуре героя» – только о ней я и говорил, когда меня приглашали куда-нибудь прочесть лекцию. Сказать ей, что я сижу и готовлюсь к сегодняшней лекции на улице Верди, было бы все равно что сделать себе харакири, то есть навести ее на след, заронив подозрение о планах Роситы явиться и послушать меня.
Я сообщил ей, что написал аж три с половиной страницы о трагедии парикмахера, и она тотчас спросила, какого еще парикмахера и о какой трагедии. Я вспомнил, что и вправду никогда прежде о парикмахере не упоминал, и рассказал ей о Висенте Гедесе, парикмахере с улицы Дурбан, который несколько лет назад потерял жену и сына – их сбил пьяный водитель. Парикмахерская стала для бедняги спасительным убежищем, ничего другого в жизни у него не осталось.
– Какая глупость, – бросила Кармина и больше ничего не добавила.
– Ничего удивительного, – возразил я, разозлившись, – абсолютно ничего удивительного в этом нет и уж тем более ничего глупого. Ты разве никогда не слыхала о том, что некоторые люди переносят свою привязанность с любимого человека на какой-нибудь предмет, животное или птицу, скажем попугая?
– Какая глупость, – повторила она, и между нами повисло долгое молчание, напряженная пауза, и висела она, пока я, стараясь сгладить впечатление от моего странного, на ее взгляд, рассказа, не пустился в объяснения:
– Все мы испытываем потребность любить кого-то – кого-то или что-то. Парикмахер, например, обратил всю силу своих чувств на парикмахерскую. О таком необычном и на первый взгляд странном варианте любви я и писал все сегодняшнее утро.
По-моему, я говорил очень убедительно, но на самом деле, видимо, ход получился не слишком удачным, потому что Кармина, словно почувствовав укол женской интуиции – должен признать, крайне изощренной и острой, – вдруг, к полной моей неожиданности, спросила прямо в лоб: а не подала ли каких-либо признаков жизни ее сестрица Росита?
Я проклял тот день, когда сам же – исключительно из желания повысить свои акции в глазах жены: пусть, мол, знает, что есть на свете и другие женщины, которые ко мне неравнодушны, – взял да и рассказал Кармине, что ее сестра снова возникла на горизонте, что она позвонила мне и предложила встретиться и вспомнить наше с ней общее прошлое. Теперь я страшно раскаивался в своей глупой болтливости. И какой черт дернул меня за язык?
– Я ничего о ней не знаю и знать не хочу. Сейчас меня волнует только мой роман.
Встревоженный неожиданным – и опасным – поворотом телефонного разговора, я постарался поскорее его закруглить и на ходу придумал повод: якобы на кухне у меня уже давно кипит кофеварка.
– Знаешь, эта твоя история про парикмахера, влюбленного в свою парикмахерскую… Я прямо нутром чую: что-то за этим кроется, что-то здесь не так… У тебя даже голос сегодня не такой, как обычно, странный какой-то голос… Не пойму почему, но у меня возникло подозрение, что дело не обошлось без моей замечательной сестрицы, небось опять начала крутиться вокруг тебя, – заявила Кармина.
Я попытался сменить тему, но не тут то было. И тогда я сказал, что кофеварка на кухне уже взорвалась, и повесил трубку. Хватит болтать, ведь времени остается совсем мало, а мне еще надо продумать, о чем и как говорить вечером на лекции, если, конечно, не решить проблему иначе: я ведь могу и на самом деле бросить Кармину, а по мере того как день катился к вечеру, мне все сильнее и сильнее хотелось поступить именно так, то есть плюнуть на жену с сыном и убежать с Роситой, то есть с предметом моей страсти, хотя, как я знал, это безвозвратно погубит мою дальнейшую жизнь.
После разговора с Карминой я пребывал в разобранном состоянии и все никак не мог заставить себя вернуться к письменному столу. Наверное, подумалось мне, лучше будет пойти прогуляться и на улице продолжить обдумывание лекции. Тут снова зазвонил телефон, но я сказал себе, что ни за что не сниму трубку – наверняка это снова Кармина. Я направился в ванную, принял душ и медленно оделся. Потом со всегдашней своей недовольной гримасой оглядел в зеркале собственную физиономию: я все никак не могу привыкнуть к моему огромному носу, хотя живу с ним много лет, вернее, не могу с ним смириться; кстати, за длинный нос меня когда-то давно прозвали Сирано, и теперь все зовут только так, словно забыв, что у меня есть настоящее имя или, на крайний случай, писательский псевдоним.
Пока я опорожнял мочевой пузырь, меня посетило приятнейшее ощущение – и такое, разумеется, случилось со мной не впервые, – будто я принимаю участие в природном течении жизни. Опорожнять мочевой пузырь скучно, и, когда возникает срочная в том потребность, я всегда придумываю, чем бы на это время занять свои мысли. В тот день, как и во многие другие дни, я дернул за цепочку, прежде чем успел закончить мочеиспускание, и завороженно наблюдал, как вода и моча смешиваются в созидательном акте, подобном сотворению мира или сочинению романа.
Когда я почувствовал себя на вершине блаженства, когда мысли мои привели меня в экстаз, когда я почти опорожнил мочевой пузырь, до моих ушей донеслось эхо далекого разговора, который в это самое время происходил во внутреннем дворе. Совершенно машинально, подчиняясь какой-то почти извращенческой профессиональной потребности, я замер и прислушался. Неизвестная мне женщина, находясь, судя по всему, на грани отчаяния, жаловалась, что утром у нее сломалась машина; и со смесью бешенства и горькой покорности судьбе она голосом изображала, какие звуки издавал мотор ее автомобиля, сигналя о поломке. Подражание звукам мотора, видимо, подействовало на нее успокаивающе, и она заговорила куда ровнее, словно начала осознавать, что с неприятным фактом надо смириться и ничего тут не поделаешь. Ее собеседница – чуть позже я понял, что это ее мать, – пыталась возражать, но слов я не расслышал – тут способности мои оказались бессильны, – хотя, по всей видимости, слова эти ужасно рассердили первую женщину, ту, что недавно изображала фырчание неисправного мотора. От только что обретенного спокойствия не осталось и следа.
– Не говори глупостей, мама. Тебе главное – поспорить, главное – сказать что-нибудь наперекор.
Опять прошелестели какие-то неразборчивые слова, в ответ – новый взрыв новомодной городской агрессивности.
– Ну, хватит молоть чепуху, мама. У меня нет времени на пустые споры. Мне нужна машина – и точка, слышишь? Мне нужна машина! Машины теперь есть у всех. Да, конечно, существуют автобусы и метро, а можно и пешком ходить… Но мне, слышишь, мне нужна машина. Сегодня же, и обязательно. Нужна. Понимаешь?
Снова неразборчивый ответ матери.
– Что? Ты с ума сошла? Да теперь у всех есть машины!
Я завершил наконец процесс мочеиспускания, в моих ушах, перекатываясь, громыхало слово «машина», и больше я его слышать не желал. Я захлопнул окно, выходившее во внутренний двор, потом причесался, бросил последний взгляд на свой ненавистный нос, из-за которого меня прозвали Сирано, и двинулся к выходу. Проходя по коридору, я нажал кнопку автоответчика и услышал совсем короткое послание от Кармины:
– Ни одна женщина на свете не любит тебя так, как я.
Следом послышались тихие всхлипывания.
Еще не успев дойти до дверей, я почему-то замешкался у окна, из которого была видна улица Дурбан. Мной овладело безумное желание взять подзорную трубу и пошпионить за тем, что происходит на территории, принадлежащей с некоторых пор моему роману. Я пошел на поводу у своего каприза и достал-таки подзорную трубу. Приставил глаз к черному резиновому колечку, очень, надо заметить, уютному, и несколько секунд следил за тем, что происходит на улице. Взгляд мой задержался на унылом остреньком носике бедной сеньоры Хулии, которая по-прежнему сидела у дверей своего винного погребка, уставив взор в облака. С каждым днем я все больше уверялся в мысли, что ее муж недавно умер. Затем я направил полет своего взгляда ввысь и с такой жадностью принялся созерцать какого-то щегла, что, когда птичка дернула скромным клювом в мою сторону, я инстинктивно зажмурил глаз.
Итак, я повел свою лекцию на прогулку.
Сперва спустился вниз по лестнице и забрал почту в комнатке консьержа – пачка оказалась солидной. Но, добавлю, это удовольствие мне приходилось испытывать почти ежедневно. Я сунул всю пачку в карман куртки и поздоровался с хромым консьержем, который вяло повторил следом за мной:
– Добрый день!
Едва я очутился на улице, как меня охватило внезапное и очень бодрящее чувство свободы, я ведь избавился от письменного стола и затхлого запаха литературы, а такое освобождение всегда действовало на меня благотворным образом.
Шагая вниз по улице Дурбан, я решил, что вечером, когда придет время рассказывать о моем деде, будет разумнее начать рассказ с того, что этот шпион за таинством евхаристии всегда считался самым здравомыслящим человеком на свете – да, но только до дня ухода на пенсию. Именно в тот день дали о себе знать первые странности и несуразности, и на некий, весьма непродолжительный, период дед перестал быть нормальным и благоразумным человеком, каким считался всю жизнь.
Именно в тот день – ни днем раньше и ни днем позже – дед восседал во главе стола в окружении родственников, сослуживцев и родственников самых преданных из сослуживцев. Приближался к концу обед, устроенный в честь деда. Дело происходило в саду, где сейчас я пишу эти строки, и тут что-то случилось у деда с головой, легкое помешательство, которое гости и домашние предпочли объяснить либо тем, что он выпил слишком много вина, либо тем, что он чрезмерно радовался, прощаясь с миром трудовых будней после многолетней работы во главе сети магазинов «Оптика Перельо».
На самом деле инцидент выглядел не столь уж безобидно, просто в тот миг никому и в голову не пришло, а может, никому не захотелось придавать этому значение, что прозвучал первый звоночек, возвещавший начало особого отрезка на жизненном пути деда – путешествия по узкому, черному и бредовому туннелю, в конце которого сверкнет свет, который деду покажется фиолетовым, свет мудрой смерти.
И тут надо будет пояснить слушателям, что историю о легком помешательстве деда я узнал от матери, ибо самому мне, когда все это произошло, было года три, не больше.
– Обед, – рассказывала мать, – протекал очень приятно и даже благостно, дед пребывал в прекрасном настроении, много и оживленно говорил. И казалось, ничто не предвещало драматического поворота событий, когда он неожиданно попросил слова, чтобы поблагодарить всех, кто собрался за праздничным столом в столь долгожданный и счастливый для него день. Он вспомнил, как впервые переступил порог фирмы в качестве служащего третьего разряда, как за весьма короткий срок сумел завоевать доверие сеньора Перельо и поднялся до поста управляющего и как целых тридцать лет ему удавалось руководить фирмой, и это были тридцать замечательных и незабываемых лет.
Его слова встретили дружными аплодисментами. То есть, повторюсь, все выглядело наилучшим и наиприличнейшим образом. Гости сидели в тени вековой шелковицы в саду нашего фамильного дома в Премиа, яркий весенний свет и блики на поверхности моря делали картину еще более праздничной. Дед погладил рукой галстук с заколкой в виде раковины и снова поблагодарил всех сидевших за столом и отмечавших вместе с новоиспеченным пенсионером знаменательное событие. Закончил он так:
– То, что вы пришли сюда, очень и очень для меня важно, поэтому я даже не слишком огорчен отсутствием сеньора Перельо. Я искренне счастлив видеть вас в своем доме, но хотел бы добавить, что нынешняя встреча не явилась для меня полной неожиданностью – по правде сказать, меня заранее предупредила о ваших планах некая всемогущая повелительница.
Повелительница…
Слово повисло в воздухе – одинокое и внезапное. И никто не смог бы отрицать, что услышал его. Все сидевшие за столом застыли с поднятыми и не донесенными до рта вилками и растерянно переглядывались.
Его предупредила всемогущая повелительница?
Дед побагровел. Потом склонился над тарелкой, обмакнув галстук в клубнику. Несколько секунд за столом царило всеобщее смятение. Но вдруг кто-то робко захлопал в ладоши, возможно от нервного напряжения, и собравшиеся с облегчением подхватили аплодисменты, а к деду вернулось хорошее настроение.
– Я очень, очень рад видеть вас здесь, – сказал он, – и мне, честно говоря, абсолютно безразлично, что сеньор Перельо не удосужился заглянуть сюда вместе со всеми. В конце концов, для меня его отсутствие не стало неожиданностью, потому что меня заранее предупредила об этом… его секретарша.
Сперва все решили, что сейчас он снова заведет речь о какой-то повелительнице, поэтому конец фразы был встречен вздохом облегчения, а затем опять грохнули аплодисменты. Завершился обед вполне нормально – инцидент с повелительницей был почти забыт.
А в последующие дни он был забыт окончательно, потому что с лица деда не сходило выражение счастья от появившейся у него возможности жить в праздности. По утрам он раскладывал бесконечные пасьянсы, после обеда насвистывал песни своей молодости, ближе к вечеру принимал гостей, а потом до глубокой ночи читал и перечитывал книги, где рассказывалось о путешествиях по странам, в которых и ему самому хотелось побывать.
Но оказалось, что начавшийся процесс продолжал развиваться – в скрытой форме. Дед просто не подавал виду, что в душе у него творится нечто весьма странное. Однажды в середине дня бабушка по чистой случайности столкнулась с ним в центре города: дед с подозрительным вниманием разглядывал витрину лавки, где торговали очками. И на вопрос, что он тут делает, без тени смущения ответил:
– А ты разве сама не понимаешь? Не так уж трудно догадаться. Шпионю за конкурентами. Боюсь, что с некоторых пор им удается во всем нас опережать.
В самом скором времени он превратился в шпиона, наблюдающего за заведениями, торгующими оптикой. Его преданность фирме, где он проработал всю жизнь, была безгранична – до такой степени, что он, видимо, был уже не в силах прекратить ревностно служить ее интересам. Он начал регулярно наведываться в разные кабинеты фирмы «Оптика Перельо» и приносил туда – хотя, понятно, никто его об этом не просил – разного рода сведения о торговых делах конкурентов.
Поначалу служащие фирмы, увидав его в офисе, не выказывали ни малейшего удивления, им это казалось вполне естественным.
– Что, решили снова к нам заглянуть?
– Да, снова, – с улыбкой кивал дед.
Ситуация стала осложняться, когда ритм его визитов в кабинеты фирмы «Оптика Перельо» начал угрожающе нарастать. Новый директор – молодой человек, не отличающийся большим терпением, – вскоре убедился, что дед страдает болезнью, которая часто встречается среди пенсионеров: они до самой смерти желают доказывать преданность своей фирме. Сперва молодой директор пытался отделаться от деда со всей возможной вежливостью, затем наотрез отказался принимать его. И тут случилось неожиданное: мой дед, против ожидания, не обиделся и не разгневался, наоборот, подобное отношение как будто даже привело его в полный восторг. В тот день, когда его не пустили в здание, где располагались кабинеты сотрудников фирмы, он, обратившись к швейцару, произнес явно хорошо обдуманные слова:
– Скажите им: больше всего меня огорчило бы, если бы они там почувствовали, как трудно им без меня обходиться.
Моя мать всегда смеялась, рассказывая мне о том дне, когда деда не пустили на порог фирмы; именно в тот день, как ни странно, он почувствовал себя по-настоящему свободным от трудовых будней. То есть для него реальным днем выхода на пенсию стал день, когда его не пустили на порог фирмы «Онтика Перельо», потому что именно в тот день он наконец почувствовал себя хозяином собственной судьбы, полным хозяином оказавшегося в его распоряжении и абсолютно ничем не занятого времени. А до тех пор он никак не мог смириться с назначенной кем-то сверху датой его отставки, он не раз повторял, что подходящий момент должен выбрать только он сам. По сути так и получилось. Иначе говоря, он ушел на заслуженный отдых, когда счел нужным, то есть когда убедился, что в фирме и без него прекрасно справляются. Дед втайне вынашивал план, как умереть спокойно, умереть тихо, чтобы никто из близких или бывших сослуживцев не горевал о нем. Но план, повторяю, был тайным, поэтому многое из того, что он говорил или делал, вызывало у близких и любимых людей изумление, а порой и огорчение. Например, однажды он вдруг ни к селу ни к городу заявил:
– Мы идем по жизни вслепую. И даже не знаем, как именно ведет себя Господь Бог или как движется солнце.
Эта фраза оказалась пророческой по отношению к тому, что вскоре произошло. Впрочем, возможно, ничего особенного и не произошло бы, если бы дедушка с бабушкой не отправились в путешествие. Моя мама уговорила их проехать по Испании с остановками в Сарагосе, Мадриде, Эскориале и Севилье и взяла на себя все хлопоты по организации поездки. Они отнеслись к ее затее с большим энтузиазмом и в конце мая сели в поезд на Французском вокзале. Было это сорок пять лет назад. Провожали их всей семьей. Дед пребывал в отличном настроении и, надо полагать, именно поэтому захотел подпортить его остальным; уже перед самым отходом поезда он произнес одну из своих странных фраз:
– Я размером с то, что я вижу.
– Что ты хочешь сказать, дедушка?
– Я гляжу на тебя и не знаю, вижу тебя или нет.
В Сарагосе дед, который выглядел помолодевшим лет на двадцать, купил себе черные очки – первые в жизни. И вел себя как ребенок, которому подарили новые башмаки. К тому же город вызвал в нем приятные воспоминания, потому что именно здесь была зачата моя мать.
Итак, в Мадрид дед прибыл в своих великолепных черных очках. Он повторял, что окружающая красота буквально слепит его. Мадрид привел деда в полный восторг, прежде всего благодаря переменам, которые случились там с момента последнего его визита, то есть ровно за полвека. Но в Мадриде в нем вновь проснулась неодолимая тяга к витринам, где выставляются очки и прочие оптические приборы, и это сильно встревожило бабушку, так что она поспешила с отъездом в Эскориал в надежде на то, что там внимание мужа будет отвлечено многими другими вещами. Так оно и случилось.
Но случилось и кое-что еще – кое-что весьма странное. Деда по непонятной причине буквально заворожила крохотная, похожая на склеп каморка, откуда король Фелипе II через маленькое, размером с человеческий глаз, отверстие в стене, отделявшей каморку от королевской молельни, следил за ходом мессы и тешил свое надменное тщеславие таким вот, для него одного устроенным, спектаклем; иначе говоря, в одиночестве этой самой каморки он шпионил за таинством евхаристии. И вот мой дед решил не отставать от короля и соорудить у себя в летнем доме – в том самом доме в Премиа, где сегодня я пишу эти строки, – нечто подобное, иначе говоря, он решил, что станет так же, из тайной каморки, шпионить за обрядом причащения, точнее, за поведением облатки, или гостии.
Идея, разумеется, была экстравагантной, тем не менее бабушка подумала, что лучше смириться с любой причудой деда, лишь бы она отвлекла его и помешала взяться за старое, лишь бы он снова не начал самозабвенно шпионить за городскими оптиками. Поэтому была отменена поездка в Севилью, и они спешно возвратились в Барселону, откуда немедленно двинулись в Премиа. Деду не терпелось осуществить свой план. Бабушка помогала ему чем могла. Она полагала, что лучше это, чем какие-нибудь другие и куда более опасные затеи. Но не случайно ведь говорят: порой от лекарства бывает больше вреда, чем от болезни. Деду соорудили каморку, которая невольно получилась мрачнее склепа, и проделали в стене отверстие размером с человеческий глаз. Теперь дед, отгородившись от суетного шума, производимого родственниками, мог сколько душе угодно шпионить за тем, как ведет себя Господь Бог в смежной молельне. Близкие надеялись, что он перестанет докучать им, увлекшись новой выдумкой, которая была хоть и экстравагантной, но совершенно безобидной и безвредной.
Но опять случилось нечто непредвиденное: вскоре после открытия летнего сезона дед обнаружил, что, когда воскресенье выпадает на нечетное число, вокруг облатки вроде бы появляется сиреневое сияние, которое каким-то образом – самым непредсказуемым и, можно даже сказать, радикально анархистским – воздействует на алтарь: оттуда ритмичными волнами начинает исходить световое излучение, потом излучение постепенно тает – совсем как отблески мрачных сумерек на серебряной подставке кубка.
Больше вреда от лекарства, чем от болезни. Потому что самое худшее заключалось не в том, что в воскресенье по нечетным числам он все это своими глазами наблюдал, а в том, что по понедельникам, вторникам, средам и в остальные дни недели после мессы, когда он наблюдал отчаянный анархизм сиреневого ореола, дед с особым пылом и в мельчайших деталях описывал увиденное.
К концу лета наша семья совсем изнемогла, все думали только об одном – как бы дотянуть до последнего нечетного воскресенья в сезоне и избавиться от этого кошмара, вернувшись в Барселону. Но последнее нечетное воскресенье лета стало последним днем жизни моего деда, прежде шпионившего за оптиками, а потом начавшего подглядывать за поведением облатки. В то воскресенье после мессы и скромного обеда дед без умолку твердил – с чудовищным и уже совершенно безумным напором, – что ему удалось проникнуть в пространство, уготованное Божественным Провидением для избранных, ведь мало кто, как он, в непосредственной близости изучил танцевальные па Господа; и теперь дед считал себя обязанным известить всех, что дырка в заднице Пресвятой Троицы глубоко его разочаровала: вопреки его убеждениям, в ней не было ничего скромного и потаенного.
Моя мать, которая позднее обо всем этом мне рассказывала, всегда повторяла: в поведении деда в последние дни его жизни на самом деле – и вопреки первому впечатлению – не было даже намека на безумие, скорее некая странная, очень своеобразная мудрость. По ее словам, дед, подсматривая за таинством евхаристии, и не думал выслеживать присутствие Господа Бога. Он искал секрет хорошей смерти.
Что он понимал под хорошей смертью? А вот то и понимал, что последние месяцы жизни должен безжалостно изводить дорогих ему людей. Короче говоря, должен вроде бы ни с того ни с сего превратиться в настоящего дьявола, в несносного старика, и тогда близкие даже с некоторым облегчением встретят его смерть, во всяком случае горевать будут куда меньше.
Смерть настигла деда утром в последнее нечетное воскресенье лета, он был один в своей спальне и готовился выйти на традиционную воскресную прогулку по поселку Премиа.
Что произошло с ним в это последнее воскресенье его жизни? Может, он почувствовал приближение часа смерти, а может, вдруг превратился в самого неустойчивого человека на свете и потерял равновесие, отчетливо ощутив движение, но теперь уже не Господа, а земного шара, – кто знает? С точностью можно утверждать следующее: в последнее воскресенье своей жизни он, уже одеваясь для прогулки, но еще до того как утратил чувство равновесия на этой земле и перестал ощущать собственное присутствие на этой самой земле, успел написать жестокую и странную прощальную записку, из которой явствовало, что на самом деле он старался единственно ради того, чтобы они с облегчением встретили его смерть и не очень по нему горевали.
Он написал: «Что касается Черной Бороды и сеньора Перельо, то никто больше их уже не видел. Они оба ушли на рассвете – ушли украдкой, унося в руках весь свой нехитрый скарб и проклиная тех идиотов, которые надеялись унаследовать их деньги. Они ушли, вознося хвалы униженным, сирым, обиженным жизнью. Эта причуда была последней причудой минувшего лета. Они ушли, потому что больше не желали наблюдать отблески сиреневого круга».
Его кончина и вправду принесла всей семье облегчение, и постепенно в дом вернулось хорошее настроение; мало того, однажды, следующим летом, когда они все вместе сидели в тени вековой шелковицы, где теперь я пишу эти строки, на них напал беспричинный и безудержный смех, словно они, исполнив запоздалый ритуал отмщения, окончательно утешились, стряхнули остатки печали, окрестив деда новым прозвищем – Черная Борода, которое дошло и до наших дней. Кажется, они даже принялись передразнивать дедову манеру подглядывать за облаткой: один из моих кузенов изображал деда и отлично пародировал его жесты и голос. Остальные члены семьи в этом импровизированном спектакле между взрывами хохота изображали себя самих и задавали вопросы Черной Бороде:
– Значит, тебя предупредила повелительница?
– Я размером с то, что я вижу.
– Что ты имеешь в виду, дедушка?
– Я гляжу на тебя и не знаю, вижу тебя или нет.
(Новые взрывы смеха.)
Итак, поздоровавшись с нашим хромым и молчаливым консьержем, я вышел на улицу Дурбан. И первый человек, которого я обычно там встречал, тоже был хромым. Он продавал лотерейные билеты, но ко мне понапрасну не приставал. И у меня ни разу не возникло желания включить его в мою трилогию, потому что я терпеть его не мог. Правда, вот уже месяца два, как этот тип пропал, и – странное дело, хотя и такое в нашей жизни бывает, – мне его стало недоставать. Он пропал как-то вдруг, и я поначалу решил, что он заболел, но потом догадался – и хромой консьерж это подтвердил, почему-то криво ухмыльнувшись, – что случилась очень простая вещь: продавец лотерейных билетов, несчастный недотепа и увалень, взял да и умер.
Нет, я не засмеялся, чужая смерть никогда не радовала меня. Мне вообще никогда не нравились чьи-то исчезновения. И всякий раз, когда какая-нибудь физиономия, которую я привык видеть на улице Дурбан, вдруг выпадала из поля моего зрения, мне делалось грустно. Я столько раз видел все эти лица и добавлю: многих людей даже включил в свою реалистическую трилогию, что они стали частью моей персональной географии. Я глядел на них так, словно они в какой-то степени принадлежат мне. Поэтому, когда кто-нибудь вдруг ускользал со страниц, образующих книгу моей жизни, я досадовал, ведь я так прилежно шпионил за ними, потихоньку вытягивая из них какие-то сведения; например, уяснил для себя: они не читают романов и поэтому до них никогда не дойдет, что они превратились в героев реалистической трилогии; мало того, даже заподозрить такое они не способны, хотя бы потому, что улицу Дурбан я переименовал в Манасес, а район Грасиа – в Каэйро; зато во мне росла уверенность, что эти лица – лица тех, кто внизу, – успели перенять черты и моего лица. Поэтому, если один из них вдруг исчезал, мне делалось грустно, хотя, подозреваю, в глубине души я печалился только о самом себе, думая, что ведь наступит такой день, когда и я перестану ходить по нашей улице, а другие люди, смутно припоминая мое лицо, вдруг зададутся вопросом: а что с ним, интересно, случилось? Да, именно такое будущее ожидало меня, подающего большие надежды прозаика, или, как говорится, писателя с будущим: да, однажды и я тоже стану всего лишь одним из невесть куда исчезнувших обитателей улицы Дурбан.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.