Текст книги "Афродита у власти. Царствование Елизаветы Петровны"
Автор книги: Евгений Анисимов
Жанр: История, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
Одним из них был Иван Григорьевич Чернышев – образованный, до кончиков ногтей светский человек, истинный петиметр и повеса. Его бойкое письмо к Кириллу Разумовскому уже цитировалось выше. Такие же письма писал он и Шувалову, ставшему другом этого ловкого царедворца, который начинал письма Шувалову словами «Любезный и обожаемый Орест!», а кончал так: «Будьте здоровы, любите меня по-прежнему и верьте, что во мне имеете вернейшего друга и усердного слугу, одним словом на века Пилад». Орест и Пилад, как известно, – неразлучные древнегреческие друзья.
Иван Шувалов, как и его друзья, был изрядным галломаном, и, как писал Фавье, «с приятной наружностью он соединял чисто французскую манеру выражаться… Будучи щедрым и великодушным, он облагодетельствовал многих французов, нашедших себе приют в России, и надо признаться, что он не ищет случая этим хвастать… Он оплакивает свое положение, которое лишает его возможности путешествовать, особенно же он сожалеет, что никогда не бывал в Париже и еще сильнее канцлера (Воронцова. – Е.А.) вздыхает о свободе и нежном климате Франции. Впрочем, это пристрастие (чистосердечно оно или нет – это безразлично. – Е.А.) нисколько не влияет на политическую деятельность камергера».
На светских приятелей Шувалова с их легкомысленными нравами ворчали, как и во все времена, старики и завистники, вроде «Перфильича» – литератора и масона Ивана Елагина, который в своей знаменитой сатире «На петиметра и кокеток» целил как раз в Шувалова и людей его круга. Сатирик бил наверняка: все узнали в капризном петиметре, завивающем волосы и думающем только о красе ногтей и ленточках, Ивана Ивановича. И действительно, Шувалов принял сатиру на свой счет, но в отличие от Артемия Волынского, палкой избившего за подобное сочинение Василия Тредиаковского, пошел иным путем: он попросил Михаила Ломоносова ответить поэтическим ударом на выпад Елагина. После долгих колебаний Ломоносов выдавил из себя весьма слабое стихотворение, которое начиналось словами:
Златой младых людей и беспечальный век
Кто хочет огорчить, тот сам не человек…
На что в ответ, вполне заслуженно, получил стихотворное обвинение в холуйстве.
Шувалов с удовольствием жил той праздничной, нарядной и комфортной жизнью, которую устроила для себя сама императрица:
Чертоги светлые, блистание металлов
Оставив, на поля спешит Елизавет.
Ты следуешь за ней, любезный мой Шувалов
Туда, где ей Цейлон и в севере цветет.
Где хитрость мастерства, преодолев природу,
Осенним дням дает весны прекрасный вид…
Так, воспевая прогулки царицы и ее фаворита в Царскосельских оранжереях и зимних садах, писал Ломоносов. Но далее следуют другие строки:
Толь многи радости, толь разные утехи
Не могут от тебя парнасских гор закрыть,
Тебе приятны коль российских муз успехи,
То можно из твоей любви к ним заключить.
Эти строки, обращенные в 1750 году к совсем еще молодому любовнику Елизаветы, не были поэтическим преувеличением или одной лишь безусловной лестью. С ранних лет Шувалов был глубоко и искренне предан культуре, литературе, искусству. Но прежде чем остановиться на деяниях Шувалова, нужно сказать о тех причинах, факторах и обстоятельствах, которые создали этот феномен – незаурядного деятеля русской культуры, который, думая о «красе ногтей», оставался дельным человеком. Нужно помнить, что родившийся в 1727 году Шувалов представлял собой поколение детей реформаторов. Они уже не испытали, как их отцы, шока реформ, мучительного разрыва с прошлым. Они родились как бы уже в париках и фижмах и были по-настоящему первыми нашими европейцами. Немаловажно то, что Шувалов, подобно Пушкину, был, так сказать, туземным европейцем — в отличие от Ломоносова или Тредиаковского он не получил европейского образования, не жил в Европе, как Антиох Кантемир. Шувалов до 1763 года вообще не был за границей, но с младых ногтей нес на себе все признаки высокой европейской образованности. Источником ее были французские книги, которые оказывались в библиотеке Шувалова не позже, чем в библиотеке Фридриха II или других просвещенных людей Европы.
В отличие от поколения отцов, более всего ценивших точное, техническое, практическое знание, Шувалов вырос совершеннейшим гуманитарием. Его любовь к поэзии, искусству была искренней и глубокой, а чувство слова и художественный вкус, если судить по тем вещам и картинам, которые он покупал, – безупречными. Шувалов не был одарен талантами творца прекрасных произведений и это, кстати, понимал. Но у Шувалова было то, что довольно редко встречается у бесталанных людей, – он не завидовал гению других. Наоборот, он радовался проявлению таланта и помогал ему расцвести. У Шувалова было чутье на талантливых людей, он умел отыскать их среди толпы, он, внимательный и терпеливый, мог найти общий язык с гениями, характеры которых, как и во все времена, были тяжелы и даже невыносимы. Шувалов был истинным меценатом: внимательным и благодарным слушателем, тонким ценителем и знатоком изящного, страстным коллекционером, щедрым и не мелочным богачом, а в поощрении и развитии русского искусства и культуры он видел цель своей жизни. Отведенная природой и положением в обществе роль сопричастника творчества, мецената ему нравилась больше упорного и безнадежного труда высокопоставленных любителей и рифмоплетов, вроде Теплова или Хвостова.
Конечно, в меценатстве Шувалова была своя корысть – в ответ на моральную и материальную поддержку гения меценат был вправе рассчитывать на благодарность Мастера. А какой же может быть благодарность Мастера, как не желание увековечить мецената в произведении искусства, помочь ему, восторженному любителю, переступить порог вечности, на правах друга гения попасть в бессмертие? Но это простительная слабость, тем более что роль первого русского мецената вполне удалась Шувалову – поколения не забыли заслуг Ивана Ивановича.
Стоит обратить внимание на тон и стиль письма Шувалова к Ломоносову от 1757 года, в котором меценат призывает поэта заняться составлением русской грамматики: «Усердие больше мне молчать не позволило и принудило вас просить, дабы, для пользы и славы Отечества в сем похвальном деле обще потрудиться соизволили и чтоб по сердечной моей любви и охоте к российскому слову был рассуждениям вашим сопричастен, не столько вспоможением в труде вашем, сколько прилежным вниманием и искренним доброжелательством. Благодарствую за вашу ко мне склонность, что не отреклись для произведения сего дела ко мне собраться… Ваше известное искусство и согласное радение, также и мое доброжелательное усердие принесет довольную пользу, ежели в сем нашем предприятии удовольствие любителей Российского языка всегда пред очами иметь будем».
В насквозь военно-чиновной России Шувалов, благодаря исключительности своего положения и чертам характера, остался неслужилым и даже невоенным человеком. Разумеется, у него был камергерский ключ, чин генерал-лейтенанта, но он не выделялся из блестящей толпы придворных ни ростом, ни статью, ни бриллиантовым панцирем из орденов и украшений. Он не был воинственен, лих и мужественен. Когда после смерти Елизаветы Петр III назначил Шувалова начальником Кадетского корпуса, его друзья покатывались со смеху. Граф Иван Чернышев писал Шувалову: «Простите, любезный друг, я все смеюсь, лишь только представлю себе вас в штиблетах (в смысле, гетрах. – Е.А.), как ходите командовать всем корпусом и громче всех кричите: “На караул!”». Сам Шувалов с грустью писал своему другу Вольтеру 19 марта 1762 года: «Мне потребовалось собрать все силы моей удрученной души, чтобы исполнять обязанности по должности, превышающей мое честолюбие и мои силы» – и далее зачеркнуто: «…и входить в подробности, отнюдь не соответствующие той философии, которую мне бы хотелось иметь единственным предметом занятий».
Культура, искусство – вот что было для Шувалова важнее и превыше всего. Скажу так: не будь в России Ивана Шувалова, фаворита императрицы Елизаветы, долго бы еще не открылся первый русский университет, не было бы Академии художеств, угасло бы много талантливых художников, скульпторов, беднее была бы русская литература, иным, менее плодотворным был бы творческий путь Михаила Ломоносова.
С Ломоносовым Шувалова связывала дружба, основанная на просвещенном патриотизме, на казавшихся им вечными и неизменными ценностях: вере в знания, талант, науку, просвещение, в неограниченные возможности просвещенного русского ума, способного на благо себе изменить все вокруг. Оба они были истинными сынами Отечества — так называли тогда патриотов. Для Шувалова Ломоносов являлся живым воплощением успеха просвещенного знаниями русского народа. Благодаря настояниям Шувалова, за спиной которого стояла императрица, Ломоносов занялся русской историей, писал много стихов. Но, как часто бывает в жизни, отношения их не были простыми и ровными – слишком разными были эти люди. Ломоносова и Шувалова разделяли пропасть лет, различие в происхождении, социальном положении, диаметральное несходство характеров. Один – человек интеллигентный, мягкий, уклончивый и одновременно беззаботный, избалованный, другой – человек тяжелого характера, необузданный в гневе и под влиянием винных паров, подозрительный и честолюбивый, вечно страдающий от укусов, как ему казалось, ничтожеств и бездарностей. Ломоносов хотел, чтобы Шувалов не только восхищался его гением, но и помогал осуществлять его грандиозные планы, продвигал его весьма амбициозные идеи при дворе, у императрицы.
Но у Шувалова-царедворца были свой счет, свои проблемы, с которыми великий крестьянский сын не считался и которых даже не понимал. Так, после открытия Московского университета в 1755 году Ломоносов хотел добиться с помощью Шувалова образования нового университета в Петербурге, причем себя видел его ректором. Шувалова же пугали деспотические замашки властного Михаила Васильевича, который мог поступить круто, своевольно и неразумно. Поэтому Шувалов тянул с реализацией планов, которые они так горячо и заинтересованно обсуждали с Ломоносовым. И всё это страшно огорчало нетерпеливого и подозрительного помора.
Возвращаясь из Петергофа после очередного бесполезного визита ко двору, Ломоносов остановился на отдых на поляне и тут же написал горькие стихи, обращенные к кузнечику, который скачет и поет, свободен, беззаботен:
Что видишь, все твое; везде в своем дому,
Не просишь ни о чем, не должен никому.
Шувалов подчас не щадил обостренного самолюбия Ломоносова, никогда не забывавшего о своем низком происхождении, и от души смеялся, глядя, как происходит за его столом подстроенная им же самим неожиданная встреча Сумарокова и Ломоносова – соперников в поэзии и заклятых врагов в жизни. Это стравливание за столом двух поэтов было не чем иным, как смягченной формой традиционной барской утехи с шутами во время сытного и скучного обеда: «Того же времени соперником Ломоносова был Сумароков. Шувалов часто сводил их у себя… Сумароков злился, тем более Ломоносов язвил его, и если оба не совсем трезвы, то оканчивали ссору запальчивою бранью, так что он высылал или обоих, или чаще Сумарокова… Если же Ломоносов занесется в своих жалобах, – говорил он, – то я посылаю за Сумароковым, а с тем, ожидая, заведу речь об нем. Сумароков, услышав у дверей, что Ломоносов здесь, или уходит, или, подслушав, вбегает с криком: “Ваше превосходительство, он все лжет, удивляюсь, как вы даете у себя место такому пьянице, негодяю!” – “Сам ты подлец, пьяница, неуч, под школой учился, сцены твои краденые”. Но иногда мне удавалось примирять их, и тогда оба были очень приятны».
Один из гостей Ивана Ивановича, вернувшись домой, записал в свой дневник: «Бешеная выходка бригадира Сумарокова за столом у камергера Ивана Ивановича. Смешная сцена между ним и господином Ломоносовым». Ломоносов же увидел в этом совсем другое: его унизили, пытались превратить в Тредиаковского – шута-рифмоплета. Вернувшись домой, он написал своему покровителю полное гнева и оскорбленного достоинства письмо: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл (разум. – Е.А.), пока разве отнимет». За такие слова при Бироне наш великий самородок отправился бы в Сибирь, а Иван Иванович не обиделся и, скорее всего, как-то нашел возможность сгладить неловкость, ведь он дружил с Ломоносовым и, не кривя душой, восхищался его гением. В одном из писем Ломоносову Шувалов писал: «Удивляюсь в разных сочинениях и переводах ваших… богатству и красоте российского языка, простирающегося от часу лучшими успехами еще (даже. – Е.А.) без предписанных правил и утвержденных общим согласием».
Дружба была потребностью Шувалова. В 1763 году, оказавшись за границей, он писал сестре: «Если Бог изволит, буду жив и, возвратясь в мое отечество, ни о чем ином помышлять не буду, как весть тихую и беспечную жизнь; удалюсь от большого света, который довольно знаю; конечно, не в нем совершенное благополучие почитать надобно, но, собственно, все б и в малом числе людей, родством или дружбою со мной соединенных. Прошу Бога только о том, верьте, что ни чести, ни богатства веселить меня не могут». Несомненно, Шуваловым владели популярные тогда идеи так называемого философского поведения, предполагавшего жизнь в некой бочке Диогена, построенной, однако, в виде комфортабельного эрмитажа или вольтеровского Фернея – искусственно созданного уединенного уголка. Здесь можно было бы вместе с единомышленниками, такими же умными, образованными, несуетными друзьями, предаваться высоким идеям, интеллектуальным наслаждениям, заниматься самосовершенствованием. Но кроме моды здесь было и извечное стремление человека выскочить из беличьего колеса суетной, быстротекущей жизни, исчезнуть в живописном имении или уютной гостиной. Можно верить Шувалову, что пустая светская жизнь ему приелась, придворные интриги и ложь на дипломатических переговорах утомляли его, довольно уже вкусившего власти. Шувалов действительно стремился к другой жизни, в мир гармонии и тишины, спокойного чтения, нелицемерных бесед с друзьями о прекрасном.
Как и у большинства людей, эта мечта осталась бы мечтой, если бы в Рождество 1761 года вся жизнь Шувалова круто и безвозвратно не переменилась – со смертью Елизаветы он потерял власть, утратил влияние, но обрел такие желанные покой и волю. Произошло это не сразу. Еще до смерти императрицы он пытался сблизиться с «молодым двором», но, встретив непонимание у Петра Федоровича и Екатерины Алексеевны, интриговал и даже пытался изменить завещание в пользу семилетнего цесаревича Павла Петровича. В день смерти Елизаветы его видели с щекой, разодранной ногтями. По-видимому, Шувалов сильно переживал смерть императрицы и свое крушение. Иван Чернышев в начале 1762 года писал из-за границы: «Любезный и обожаемый друг! Я разделяю все ваши горести, клянусь вам, и очень сожалею, что в эту минуту я не в России. Я был бы с вами, может быть, и нашел бы средство развеселить вас. Пожалуйста, не предавайтесь горести. Знаете, что первый мой курьер, возвратясь ко мне, сказал мне, что вы очень постарели и что, глядя на вас, можно подумать, что вы пятью годами старше меня, это мало меня радует». Чернышев родился в 1728 году и был на год старше Шувалова, которому в год смерти государыни исполнилось тридцать четыре года. Тогда он не знал, что это еще не конец жизни, а ее зенит, и судьбою ему отпущено еще тридцать шесть лет.
Со смертью Елизаветы началась вторая половина жизни Шувалова. Ему можно позавидовать: он был знаком с гениями, гостил в Фернее у своего друга Вольтера, посещал салоны в Париже, пользуясь там всеобщим почетом и уважением и являя собой, как писали позже, «русского посла при европейской литературной державе». Он долго жил в благословенной Италии, коллекционируя шедевры живописи и скульптуры. Он познал власть, увидел еще при жизни свою славу. Необременительные обязанности попечителя Московского университета и камергера не мешали ему жить в свое удовольствие. Шувалов создал свой литературный салон. Это был первый литературный салон в России. «Светлая угловая комната… там налево в больших креслах у столика, окруженный лицами, сидел маститый, белый старик, сухощавый, средне-большого росту в светло-сером кафтане и белом камзоле… В разговорах и рассказах он имел речь светлую, быструю, без всяких приголосков. Русский язык его с красивою обделкою в тонкостях и тонах. Французский он употреблял где его вводили и когда, по предмету, хотел что сильнее выразить. Лицо его всегда было спокойно поднятое, обращение со всеми упредительное, веселовидное, добродушное». Таким увидел Шувалова на склоне лет мемуарист Тимковский. В тот день за обеденный стол Шувалова сели поэты Гаврила Державин, Иван Дмитриев, Дмитрий Хвостов, Осип Козодавлев, адмирал и филолог Александр Шишков, выдающийся педагог Федор Янкович, будущий директор Публичной библиотеки Александр Оленин. В салоне Шувалова бывали княгиня Дашкова, переводчик Гомера Ермил Костров, Ипполит Богданович, автор «Душеньки» – знаменитой при Екатерине II поэмы о русских Психее и Купидоне, и другие литераторы.
Шувалов не слыл мизантропом, вроде Ивана Бецкого или князя Михаила Щербатова, и всегда нуждался в человеческом сочувствии и в друзьях. В 1757 году – в эпоху своего могущества – он писал о своих горестях и плохом настроении Михаилу Воронцову и добавлял: «Простите, милостивый государь, в оном меня, когда откроешь мысли к кому поверенность есть, то кажется, будто полегче». Однако он не был наивен и простодушен и понимал, что многие ищут его дружбы и подчас дружат с ним как с «сильным человеком». Как показало время, такой и была его дружба с Воронцовым. За месяц до смерти Елизаветы, 29 ноября 1761 года, он писал Воронцову: «Вижу хитрости, которые не понимаю, и вред от людей, преисполненных моими благодеяниями. Невозможность их продолжать прекратила их ко мне уважение, чего, конечно, всегда ожидать был должен и не был столь прост, чтоб думать, что меня, а не пользу свою во мне любят». Это был прямой упрек «верному другу» Михаилу Илларионовичу, который, подобно всем другим царедворцам, предвидя скорую смерть императрицы, уже начал вертеться возле ее наследника – великого князя Петра Федоровича. С тех же пор, как фаворит утратил власть, он приобрел настоящих друзей и мог с полным основанием писать сестре, что, наконец, сумел «приобресть знакомство достойных людей – утешение мне до сего времени неизвестное, все друзья мои, или большею частию, были [друзьями] только моего благополучия, теперь – собственно мои». По-видимому, так и было.
К концу жизни Шувалов все больше сидел дома – у него болели ноги, он редко появлялся на людях, еще реже посещал двор. Осенью 1797 года после долгого перерыва он выехал в свет – его хотела видеть императрица Мария Федоровна. Дорога в Павловск и обратно оказалась тяжелой для старика, он заболел и вскоре умер. «При всем неистовстве северной осени, петербургской погоды, холода и грязи, – писал Тимковский, – умилительно было видеть на похоронах, кроме великого церемониала, съезда и многолюдства, стечение всего, что было тогда в Петербурге из Московского университета, всех времен, чинов и возрастов, и все то были, как он почитал, его дети. Все его проводили. Памятник Ломоносова видел провозимый гроб Мецената. Его похоронили в Александро-Невском монастыре, в Малой Благовещенской церкви. Служил митрополит Гавриил, надгробное слово сказал известный тогда вития архимандрит Анастасий: «Жизнь Шувалова достойна пера Плутархова». Шувалов был счастливым человеком и сподобился того, о чем мечтает каждый Меценат: имя его, вплетя в свои стихи, обессмертил Поэт, который сам будет жить, пока живет русское слово:
Начало моего великого труда
Прими, Предстатель муз, как принимал всегда
Сложения мои, любя Российско слово,
И тем стремление к стихам давал мне ново.
Тобою поощрен в сей путь пустился я:
Ты будешь оного споспешник и судья.
Глава 9
Тяжкая жизнь в земном раю
Правление Елизаветы Петровны – время расцвета русского барокко в его самом нарядном, эффектном итальянском варианте. Этот популярный в те времена во многих странах художественный стиль с капризными завитками, причудливыми изгибами, чувственностью и пышной роскошью был как будто специально создан для императрицы Елизаветы Петровны. Барокко для нее – как драгоценная оправа для редкостного бриллианта. И на эту оправу Елизавета не жалела денег. Торгуясь с купцом за каждую мушку или брошь, императрица почти не глядя подписывала гигантские сметы, которые ей приносил Мастер – архитектор Франческо Бартоломео Растрелли. Именно его веселому гению мы обязаны шедеврами архитектуры школы итальянского барокко в России и особенно – в Петербурге.
Растрелли появился в России шестнадцатилетним юношей. Его привез в 1716 году приглашенный Петром I отец, итальянский скульптор и архитектор Бартоломео Карло Растрелли. Довольно быстро сын опередил отца – талант архитектора у Варфоломея Варфоломеевича (так его звали в России) оказался блистательным, да и на повелителей-заказчиков ему везло. Бирон заказывал ему роскошные дворцы в Курляндии, но больше всего нравился Растрелли-младший императрице Елизавете Петровне. Так случилось, что архитектурные амбиции молодой императрицы оказались грандиозны, а возможности государственной казны – практически неограниченны, и Растрелли вошел в историю как один из редчайших зодчих, чьи самые смелые идеи и дорогостоящие замыслы оказались воплощенными в камень. Благодаря расточительности веселой Елизаветы они сияют на радость потомкам своей небесной голубизной и изумрудной зеленью уже третье столетие.
Вообще, у Елизаветы Петровны было множество дворцов – летних, зимних, путевых. В 1730-х годах в Петербурге цесаревна Елизавета жила в каменном доме, построенном для ее зятя, герцога Голштинского Карла-Фридриха, и ее сестры, герцогини Голштинской Анны Петровны. Пожили молодожены в нем совсем немного – два года, и потом дворец отошел к Елизавете, которая здесь и поселилась после возвращения двора в Петербург в 1731 году. В этом дворце цесаревна провела десять лет своей жизни. Отсюда в ночь на 25 октября 1741 года она отправилась испытывать судьбу в гвардейские казармы. Летом Елизавета жила либо в небольшом дворце, унаследованном от матери, в Царском Селе, либо в летнем доме у Смольного двора. В 1748 году на месте этого летнего дома императрица заложила мраморный камень в основание Воскресенской церкви, ставшей впоследствии знаменитым Смольным собором – сердцем Смольного монастыря.
В 1742 году в Императрицыном саду было завершено строительство дворца, который находился на том самом месте, где сейчас возвышается Михайловский замок. Дворец стоял в огромном саду, протянувшемся от Фонтанки до Екатерининского канала и от Невского проспекта до современного Летнего сада. Это был типичный регулярный французский парк с фигурно подстриженными деревьями, прудами, обширными цветниками, лабиринтом из искусно подстриженных кустов. Неподалеку находился и Слоновый двор, обитатели которого с удовольствием купались в Фонтанке. Дворец этот Елизавета очень любила и часто в нем жила. Здесь 20 сентября 1754 года родился сын Екатерины Алексеевны и Петра Федоровича Павел Петрович. Судьбе было угодно, чтобы на том же месте, только уже в Михайловском замке, или, как тогда его называли, во Дворце Святого Михаила, в 1801 году жизнь Павла трагически оборвалась.
На месте современного Зимнего дворца до 1754 года стояло старое здание Зимнего дворца, законченного постройкой к 1737 году. Цесаревна Елизавета приезжала сюда на торжества и балы при дворе императрицы Анны Иоанновны. Здесь же, в дворцовом театре, называемом «Театр-комедия», она смотрела спектакли. Именно этот дворец Елизавета во главе отряда своих кумовьев и захватила ночью 25 ноября 1741 года. Это здание, построенное архитектором Трезини, имело два главных подъезда: один на Неву, другой – во двор, то есть со стороны Луга – современной Дворцовой площади. Думаю, что именно через этот подъезд мятежники и проникли во дворец. Он имел четыре этажа, три балкона, выходившие на Неву, Адмиралтейство и на Луг. Дворец был довольно обширный, и кроме театра там располагались большой и богато украшенный тронный зал, картинная галерея и множество жилых и служебных комнат. При Елизавете именно здесь проходили все торжества, среди которых пышностью выделялись празднование мира со Швецией в 1743 году и свадьба великого князя и наследника престола Петра Федоровича с Екатериной Алексеевной в 1745 году. Но к середине 1750-х годов этот дворец показался императрице тесным, и она приказала Растрелли строить новый Зимний – уже знакомый нам. Сама же Елизавета переселилась в поспешно построенный для нее деревянный дворец у Зеленого моста через Мойку на Невском. Здесь она и умерла 25 декабря 1761 года.
Любила Елизавета и построенный еще ее отцом Екатерингофский дворец, стоявший в том месте, где Нева впадала в Финский залив. В этом уютном, уединенном месте многое напоминало императрице о ее детстве. Дворец был возведен в 1711 году, и во времена Елизаветы в нем хранилось еще немало личных вещей Петра Великого, его книги, картины, множество китайских диковин – вазы, фонари, ширмы. Сама Елизавета перестроила этот дворец, и для нее сделали несколько богато украшенных комнат, стены одной из которых украшал белый с цветами бархат, а другой – атласный штоф. В других комнатах висели первые русские гобелены, живописные и тканые картины. Возможно, что звон старинных английских часов напоминал императрице ее детство – эти часы привезли из Англии для Петра, и с тех пор они отбивали быстротекущее время.
Все дворцы, как каменные, так и деревянные, строились в стиле барокко – вначале в его более скромном голландском варианте, а потом – в пышном итальянском. Именно из Италии с XVI века пришло в мир барокко. Но в Италии, Франции, Голландии, и без того заполненных творениями разных эпох, эти сооружения барокко не стали тем, чем они стали в России. Здесь были целина, простор, немереная страна и бездонная казна, здесь не было предела фантазии, и Растрелли сумел заново осмыслить концепцию барокко, он придал светским по преимуществу постройкам в этом стиле не виданный для других стран размах, создавал в России не просто здания в стиле барокко, но целостные ансамбли, поражавшие наблюдателей богатством внешней отделки зданий и фантастической роскошью внутреннего убранства в модном тогда стиле рококо. Этот пышный, вычурный, прихотливый стиль оформления внутренних интерьеров отвечал представлениям Елизаветы Петровны о том, как нужно жить среди красивого, легкого, изящного, веселого, удобного и благозвучного. Растрелли сумел угодить вкусам императрицы, гениально сочетать желания и прихоти заказчицы с традициями и правилами архитектуры и даже национальными традициями России.
Знаменитый собор Смольного монастыря, который начал строиться в 1748 году, чем-то напоминал Успенский собор Московского Кремля, а колокольню собора предполагалось сделать с оглядкой на колокольню Ивана Великого. Кроме Смольного собора до нас дошли еще несколько бессмертных шедевров Растрелли. На крутой горе в Петергофе прямо над фонтанами «висит» Большой дворец – еще одно феноменальное творение Растрелли. Мастер начал строить его с 1745 года. Строительство продолжалось десять лет. Растрелли сумел гениально вписать дворец в природную среду, учесть близость моря, простор небес и лесов вокруг. Архитектор первой половины XIX века В.П.Стасов писал о Растрелли: «Характер зданий, произведенных графом Растрелли, всегда величественен, в общности и частях часто смел, щеголеват, всегда согласен с местоположением и выражающий точно свое назначение, потому что внутреннее устройство превосходно удобно…» Шедевром же шедевров Растрелли стал даже не Зимний, Строгановский или иные дворцы, а роскошный Екатерининский дворец в Царском Селе. Архитектору потребовалось одиннадцать лет, чтобы построить в пригороде столицы волшебный Царскосельский дворец.
Удивительное зрелище открывалось перед теми, кто ехал в Царское Село из Петербурга. Перед ними среди лесов и полей, на фоне голубого неба, сверкал огромный золотой чертог. Как писал сам Растрелли, «весь фасад Дворца был выполнен в современной архитектуре итальянского вкуса; капители колонн, фронтоны и наличники окон, равно как и столпы, поддерживающие балконы, а также статуи, поставленные на пьедесталах вдоль верхней балюстрады Дворца – все было позолочено». Вызолочены были даже будки часовых вокруг дворца. А над всем этим великолепием блистали золотые купола придворной церкви. Идет уже третье столетие, как построен этот дворец, которому, как некогда пошутил иностранный дипломат, гость императрицы, не хватает только одного – футляра, чтобы сохранить эту жемчужину.
Еще в 30-е годы XVIII века здесь было довольно глухое место. На поляне возле финской деревни стоял небольшой дворец Екатерины I (вначале деревянный, а с 1718 года – каменный), некогда подаренный Петром своей жене. По наследству он перешел к цесаревне Елизавете, она приезжала сюда, чтобы поохотиться, весело провести время вдали от двора Анны Иоанновны и глаз ее соглядатаев. Жить же постоянно во дворце матери было небезопасно – вокруг стояли нетронутые, дремучие леса, шалили разбойники. Сохранилось письмо Елизаветы 1735 года из Царского Села к управляющему петербургским дворцом. «Степан Петрович! – писала цесаревна. – Как получите сие письмо, в тот час вели купить два пуда пороху, 30 фунтов пуль, дроби 20 фунтов и, купивши, сей же день прислать к нам сего ж дня немедленно, понеже около нас разбойники ходят и (г)розились меня расбить». Дело было, по-видимому, серьезное – в те времена разбойники извещали свою жертву о намерении напасть на нее.
С Царским Селом у Елизаветы были связаны теплые, детские воспоминания – она всю жизнь так любила это место! Царское Село было для нее таким же отчим домом, как для Петра – Преображенское, а для Анны Иоанновны – Измайлово. Сюда ее тянуло всегда, здесь она провела детство и беспечную юность, здесь она укрывалась от безобразной старости. С приходом цесаревны к власти местность вокруг этого глухого урочища разительным образом переменилась. Растрелли получил задание построить новый дворец и приказ ради возводимого шедевра не жалеть ни материалов, ни денег, но, несмотря на весь свой талант, он никак не мог угодить вкусам императрицы, раз за разом заставлявшей переделывать дворец; подчас архитектору было непонятно, что же она от него хочет. Как писала в конце XVIII века императрица Екатерина II, «это была работа Пенелопы: завтра ломали то, что было сделано сегодня. Дом этот был шесть раз разрушен до основания, и вновь выстроен прежде, чем доведен был до состояния, в котором находится теперь. Целы счета на миллион шестьсот тысяч рублей, которых он стоил, но кроме того, императрица тратила на него много денег из своего кармана, и счетов на них нет». И все же, когда, наконец, Растрелли закончил свой шедевр, восторгам не было конца.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.