Текст книги "Хозяин Каменных гор"
Автор книги: Евгений Федоров
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
– Садись, садись, желанные! – сказал цыган и подбросил в огонь хворосту.
Пламя костра вспыхнуло ярче, красные отблески пробежали по лицам. Вдруг цыган вздрогнул, дрожащим голосом прошептал:
– Мати божия, вот где знакомого человека встретили!
– Данила! – узнал бродягу Демидов, и все сразу вспомнилось ему. – Каким ветром занесло тебя сюда?
Молодая цыганка страдальчески прижала руки к груди, насторожила слух:
– Да кто же это? Скажи еще словечко, добрый человек!
«Неужели это она, Грушенька?» – со страхом подумал Николай Никитич и посмотрел на слепую. Лицо ее, озаренное пламенем, порозовело, и распустившиеся косы легкими прядями развевались на ветерке.
– Что же не скажешь словечко? – огорченно повторила слепая. – Чует мое сердце, что в давние годы знавала я тебя!
– Знавала! – решительно сказал Демидов и подошел к ней. – Грушенька, помнишь поручика Феденьку и его друга?..
– Батюшки! – обрадовано закричал цыган. – Ей-богу, это Демидов! Барин! Милый ты мой, золотой, вот где довелось встретиться! – засуетился он.
– Николенька! – протянула руку цыганка и стала шарить вокруг себя.
Демидов догадался и покорно приблизился к ней. Тонкими, легкими пальцами она, словно дуновение ветерка, прикоснулась к его лицу и руке.
– Все такой же красавец! – улыбаясь, сказала она. В уголках глаз блеснули слезинки. – Пролетело времечко, ушло золотое! Видишь, какая я… стала! Из ревности одна столичная краля очи цыганке выжгла… Ох и что я теперь! – Из груди ее вырвался болезненный стон.
– Да ты все такая же! – с жаром вымолвил Демидов и, оборотясь к Орелке, крикнул: – Тащи погребец да ковер сюда! Привел бог встретить в чистом поле свою молодость!
На душе Николая Никитича было и тоскливо за минувшую юность и радостно за поминку о ней. Светлые воспоминания молодости крылом жар-птицы коснулись сердца, и он мечтательно присел у костра. Старуха с ястребиным носом подобрела, отодвинулась подальше.
– Мати святая, и во чистом поле добрые люди встречаются! – Она алчно посмотрела на погребец, который выволок из телеги Орелка. – Вот и сыты будем… Эх, барин, барин, сколько горя, печали и страданий мы перенесли!
– Ну, ты помолчи, старая! – прикрикнул на нее Данила и подбросил в огонь новую охапку хвороста. Над костром взмыло пламя, золотым роем посыпались искры.
– Так ты помнишь меня, Грушенька? – сердечно спросил Николай Никитич.
– Помню и тебя и Феденьку. Нет его! С той поры, как выслали его из Санкт-Петербурга, и слух пропал. Умер, наверное, мой желанный!
Данила хмуро посмотрел на слепую.
– Будет тебе старое вспоминать! Все быльем-травой поросло и не воротится! – сердито сказал он. – Спой лучше барину, он тебе руку позолотит!
– Не надо мне золота! – недовольно отозвалась слепая. – Мне и без него сейчас хорошо… Спою и так!.. А Феденька, знать, умер! – обронила она, опустила голову и задумалась: – Что спеть-то, не знаю?
«Сказать или не сказать о Свистунове? – взволнованный воспоминаниями, подумал Демидов. – Впрочем, к чему травить зажившие раны».
Грушенька улыбнулась про себя. Данила подал ей гитару, она пробежала пальцами по струнам.
– Сейчас спою для тебя. Извини, что грустное!
Она встряхнула головой, густые пряди волос рассыпались по плечам, и чистый, чудесный голос огласил уснувшую степь:
Плачут все со мной деревья,
Горько слезы льют,
А по небу быстро тучи
Черные плывут.
Синие звезды низко склонились над табором. Старуха махнула рукой и отошла к ковру, который расстилал Орелка. Черепанов не сводил опечаленных глаз с цыганки. Она продолжала жаловаться:
Эх, тоска моя, кручина!
Горькая судьба!
Сердце ноет от печали,
Жизнь мне не люба́.
Демидов опустил голову, молчал. Неподалеку в овраге что-то лепетал ручей. Голос цыганки вплетался в тихое журчание струи:
Мне недолго жить осталось,
Смерть моя близка.
Не глядите же, цветики,
В очи вы мои.
Орелка стоял в тени с открытым ртом, боясь пропустить словечко из песни. Когда цыганка кончила петь, он громко вздохнул…
– До чего хороша песня!.. Николай Никитич, пожалуйте, кушать подано-с! – неожиданно закончил он. – Эй, эй, ты куда, ведьма, раньше господина нос суешь! – погнал он старую цыганку от ковра…
Стояла пора звездопада, то и дело золотинки срывались и катились к темному степному окоему. Ласковая теплая ночь, печальная песня цыганки растрогали Демидова.
– Садись все к моему хлебу-соли! Орелка, вскрой вино!
Легкий гомон поднялся над табором. В шатре закричал ребенок. Груша поднялась и принесла завернутое в пестрое тряпье дитя.
– Вот сынок мой! – с необычайной теплотой сказала она и, легко покачиваясь, стала его убаюкивать. На лице слепой блуждала светлая улыбка. Она руками скользила по лицу ребенка, который таращил веселые глаза на раскаленные угольки костра…
Хмель слегка туманил голову Николаю Никитичу. Он положил руку на плечо Данилы.
– А ну, цыган, скажи по совести, какими судьбами тебя забросило на Орловщину?
– Долю свою ищу, барин!
Молчавший Черепанов вдруг обронил:
– Пустым занимаешься, человек? Судьба сама найдет смерда. Что за доля у бедняка? Куда от нее уйдешь?
Демидов хотел прикрикнуть на холопа, но цыган усмехнулся и поддержал крепостного:
– Не обижайся, барин, на правду. Верно говорят люди: правда глаза режет. Но твой человек истину молвил. Слушай, барин, расскажу я тебе одну присказку, куда девалась цыганская доля…
– Рассказывай! – милостиво согласился Николай Никитич.
Цыган выпил чару, крякнул от удовольствия, утер бороду.
– Хорошее вино! Давно не пил такого… Слушайте, добрые люди! – обратился он ко всем и спокойным голосом повел сказ: – Однажды бедный цыган ловил в озере рыбу, а вместо рыбки вытащил сеткой каменючку. А она так золотом и горит.
Вернулся цыган с добычей в свой табор и говорит женке:
«Рыбы черт ма, одну каменючку вытянул!»
Баба и отвечает ему, не злобясь:
«Хвала Богу, и каменючка к счастью. Пусть нам будет свитлом в шатре!»
Так и сотворили. Днем ее рядном закрывали, а ночью она светила вместо огня. Горит каменючка, как светел месяц.
Случись такое: мимо цыганского шатра проезжал царь, и диву он дался:
«Откуда в бедном цыганском шатре да такой ясный свет?»
Вошел он в шатер, увидел золотую каменючку, и затрясло его от зависти:
«Гей, цыган, продай мне этот камень! Озолочу тебя!»
Женка в слезы:
«Ой, что ты! Ни за что не отдам! От этого нам на целый век светло!»
Царь вынул кошелек с золотыми и бросил цыгану:
«Бери!»
«Не возьму я грошей! – отказался цыган. – Каменючка – это мое счастье. Отдам я ее тебе, царь, только тогда, когда бумагу напишешь, а в ней, в той бумаге, укажешь всему царству-государству, чтобы цыган за людей признавали, чтобы их счастье, как эта каменючка, сияло…»
Обозлился царь:
«Ишь ты, чего захотел!»
И приказал сжечь шатер. Царевы прихвостни и рады стараться, – сожгли добро бедняка. Насилу цыган успел захватить своих детей да бежать куда очи глядят. Так золотая каменючка и досталась царю! – со вздохом закончил Данила и повел глазом на Демидова. – А это, скажу тебе, барин, самый драгоценный камень был во всем свете… С той поры, батюшка, все цыгане на царя в большой обиде за то, что украл царь у них цыганскую долю…
– Вот тебе и доля! – шумно вздохнул Ефим. – Не только у цыган ее украли, но и русского холопа обошли!..
– Ну, ты, уходи отсюда! – злобно прикрикнул Орелка на механика. – Тебя, как доброго, барин за один кусок посадил, а ты что понес! Иди, иди к своему месту!
Данила сердито покосился на Орелку, поднял голову и вдруг как ни в чем не бывало задумчиво вымолвил:
– Гляди, вон еще звездочка сорвалась и покатилась к оврагу. Знать, чья-то душенька уснула на земле…
Костер угасал. Из-за кургана поднимался запоздалый багряный месяц.
Демидов потянулся, зевнул:
– Спать пора!.. А неправда твоя, Данила. Никто долю у человека не отбирал. Всяк кузнец своего счастья!
– Не знаю, батюшка, – тихо отозвался цыган. – Каждый по-своему судит… Пошли бы в шатер, прилегли!..
Николай Никитич поморщился:
– Благодарствую! Я тут, под звездами, полежу, а в шатре у тебя, поди, блох много!..
Груша промолчала, тихо встала и с ребенком на руках пошла к пологу.
В небе катился месяц. Облака плыли под звездами, то и дело закрывали его. Набежал ветерок, вздул последние искорки костра, и над степью потянуло сизым дымком. Все постепенно разошлись и затихли на своих местах…
На холодной росистой заре проснулся Николай Никитин и приказал закладывать коней. Цыганки еще спали. Из шатра вышел Данила, поклонился Демидову:
– Счастливо, батюшка, в путь-дорогу!
Перекликнулись погремки-бубенчики, и тройка рванулась с места. За ней покатилась и тележка Черепанова. Все минувшее сразу отошло назад…
Разгорался погожий денек отходившей осени. Легко дышалось, но грустно было в степи и во встречных перелесках. Земля, покидаемая солнцем, казалось, тихо сгорала в золотисто-багряном пламени вечерних и утренних зорь.
Кони резво вынесли путников в придорожный лес. Торжественный и безмолвный, как сияющий храм, стоял он, залитый красными и золотыми огнями осени. В воздухе обильно разливался тонкий запах увядающей жизни. Копыта глухо били по мягким пуховикам опавших листьев, пестрых и роскошных, как драгоценный персидский ковер. Гулко и четко раздавались звуки в опустевшем лесу. Впереди заунывно зазвенел почтовый колокольчик. Навстречу медленно выкатилась повозка. Через минуту она поравнялась с тройкой Демидова. Николай Никитич успел заглянуть в повозку, запряженную тощими лошадьми. В глубине ее сидел, понурив голову, измученный человек, скованный кандалами. Справа и слева его оберегали солдаты. Скупое осеннее солнце блеснуло на синеватых лезвиях штыков.
Демидов приказал придержать лошадей.
– Кого везете? – окликнул он конвойных.
– По указу Его Императорского Величества государя Павла Петровича везем в Сибирь разжалованного полковника. Фрунт порушил…
Арестант поднял глаза, хотел что-то сказать, но Демидов закричал ямщику:
– Гони, холоп!
Навстречу из-за черных дубов выбежала толпа беленьких стройных березок, а за ними показалась крошечная избушка лесника. Сквозь золотые узоры листвы поднималась голубенькая струйка дыма…
«Прощай, Орловщина! Прощай, родимый край!» – горько подумал Черепанов и в последний раз поглядел туда, где в широкой просеке леса все еще желтела степь да высоко в синем небе поднимался древний курган.
Глава четвертая
1
Бесконечные, тяжелые дороги шли на Урал. Много рек пересекли путники, много бродов проехали, дремучих лесов миновали, городов позади себя оставили, а еще больше деревень и сел, – и все Русь, одни порядки в ней, и одна дума щемит сердце Черепанова.
Далека-далека путь-дорога на Каменный Пояс, а горе-беда рядом с Ефимом шагает: стоном стонет вся крепостная Россия от насилия и ярма барского.
В Казани Демидов задержался: проверял амбары с железной кладью. Черепанов однажды зашел в царский кабак и встретил там горемыку: за грязным тесовым столом сидел русоголовый парень и пил горькую. Перед детиной лежала старая скрипка. Ефим подсел к столу, перекусил и спросил парня:
– Откуда у тебя скрипица, милый человек?
В обращении Черепанова горемыка уловил, что тот любит инструменты, интересуется ими. Он доверчиво посмотрел на Ефима и, в свою очередь, спросил его:
– Дворовый?
– Крепостной мастеровой! – отозвался Черепанов и, бережно взяв скрипку, осмотрел и осторожно тронул струны. Чистые певучие звуки защемили сердце. Инструмент выглядел стареньким, затертым, а подал глубокий, волнующий голос. Орловец удивленно уставился на парня.
– Отколь у тебя такая звучная скрипка?
– Не продажная, а дареная, – любовным взглядом обласкал парень инструмент. – По тайности отдала одна крепостная женка. Скрипица эта наиграна одним умельцем. Нет его ноне на земле, истребили лиходеи наши! Талант великий Бог ему дал, да барам сей талант не по нутру пришелся. Говорила-пела под его рукой сия скрипица о злосчастном народном горе. Слышишь, мастеровой?
– Слышу! Но только скажи, кто сей талант был?
– Андрейка Воробышкин, демидовский крепостной! Вот кто! Слышал?
– Не довелось слышать о нем! – признался Ефим.
– Жаль! Замучили человека в остроге за нашу правду! – упавшим голосом сказал парень. – Его-то загубили, а песня вольная в сей скрипице осталась. Ее не посадишь за железные решетки, не скуешь кандальем, и топор палача бессилен перед ней! Великий талант, братец, был!
Черепанов грустно опустил голову.
– Да, не одного Демидовы сгубили, не один талант себе на потребу приспособили! – в раздумье сказал он. – Но верное слово сказал ты, парень: бессмертно человеческое слово о воле и доброй жизни! Гляди, что творится: нет Андрейки Воробышкина, а песня его поется, ее слушает народ! Выходит, жив сей талант в сердце простолюдина и будит его к лучшей доле!
– Истинно так! – согласился горемыка.
– Сыграй, мил друг, от сердца добрую песню! – попросил орловец.
Парень охотно послушался Черепанова. Он поднялся, стал посреди кабака, бережно приложил к подбородку скрипку, повел грустными глазами и заиграл. И так печально заиграл скрипач, что даже у толстого бородатого целовальника обмякло лицо, а у Ефима из хмурых глаз выкатилась непрошеная слеза.
Он вздохнул, утер украдкой соленую слезу и попросил парня:
– Погоди, не играй про горе! Сыграй-ка про радость, горя у нас и так разливанное море!
Скрипач уныло покачал головой, осторожно положил скрипку на стол и потянулся к штофу. Его серые глаза потемнели. Одним духом он осушил кружку хмельного и тяжело опустил голову. В кабаке стихло. Среди томящей тишины Черепанов заметил: у парня от беззвучных слез подергивались плечи.
– Хмель плачет! – подмигнул Ефиму хитроглазый целовальник.
– Врешь! – мгновенно вскочил музыкант, и глаза его вспыхнули гневом. – Врешь, супостат! Барин мою невесту на кобеля обменял! Так радоваться теперь прикажешь?
Орловец сердито посмотрел на кабатчика:
– Вот оно что робится: человека на собаку сменял! Ох, злыдень!
– А ты не горячись, мужик! – перебил орловца целовальник. – Кобель ведь не простой был, барский, благородных кровей! И запомни, милый: вскормила сего кобелька своей грудью былая барская полюбовница. Ох, и раскрасавица, скажу!..
– Молчи, нетопырь, не разжигай кровь! – возмущенно выкрикнул скрипач. – Молвишь еще слово, задушу!
– Ну-ну, ты! Мало, видать, барских плетей испробовал! – зло огрызнулся целовальник. – Пей да уходи отсель!
– Стой, леший! Пошто ты насмехаешься над человеческим горем? – поднялся из-за стола Ефим. Сердце его горело ненавистью к сытому самодовольному кабатчику. Он насупился и пригрозил ему: – Не трожь парня! Не то вступлюсь, худо будет!
Целовальник злобно взглянул на коренастого, сильного Черепанова и присмирел.
– Эх-х, горе-то какое у человека, а помочь и нечем! – тяжко вздохнул орловец. – Уходи отсюда, парень! Не хмельное зелье избытчик твоего злосчастья. Слушай, присоветую: бери скрипку, иди по селам да деревенькам, по путям-дорогам и расскажи песней, как горько живется русскому человеку на своей земле!
Он взял шапку и поскорее выбрался из кабака. Подальше от подлых и лютых глаз целовальника.
Сидя в тележке, которая катилась за барским экипажем, Черепанов старался уйти от лихой беды. Казань давно осталась позади, а горе-несчастье следом за Ефимом тащилось. В Заволжье подули холодные сибирские ветры, они поднимали палый золотой лист и гнали его над холмами, над зелеными еловыми понизями, над прозрачными стылыми озерами и забытыми деревеньками, которые притаились в укромных уголках. Не пролетали больше в небесной выси крикливые журавлиные стаи, тянулись с севера серые лохматые тучи, и оттого осенние дни стояли сумрачные и безмолвные.
– Ушло летечко, улетела золотая пора! – вздохнул Черепанов.
Из хмурой тучи просыпался снежок, замелькали белые перышки, и сквозь редкое нежное кружево показались дроги, а на них сосновый гроб. Позади понуро шли мужики и бабы. Черепанов придержал коня, снял шапку и перекрестился.
– От недуга или от старости работяга преставился? – спросил он у шедшего сторонкой старика.
Дедка уныло поглядел в лицо орловца, опасливо оглянулся на демидовский экипаж и пожаловался:
– Куда тут! И не от недуга и не от старости помер работничек, а свой барин засек!
Среди снежной мути проплыли мимо дроги с гробом, а за ним поплелись сутулые мужики.
Сердце Черепанова затосковало.
«Эх, горе большое повисло над родной землей!» – с тоской подумал он.
И снова пошли малым обозом на Урал-Камень. Потянулась сейчас старая Сибирская гулевая дорога. И выглядит-то она просто: прямая, кучки серых камней по обочинам и голые, с поникшими ветвями березки. А по сторонам – то дремучие боры, то чахлые осинники, то мочажины, болотины, то речушка, то лесистая горка и серые полуразрушенные нищие деревушки.
«Эх ты, дороженька, страшная, сибирская, сиротская, кандальная дороженька! – подумал Ефим. – Сколько на тебе слез пролито, сколько звона ты кандального слышала! Не оттого ли нахмурился и молчит кругом лес дремучий?»
И словно на думку, впереди послышался кандальный звон. Обозик нагнал каторжных. Измученные, оборванные люди, с голодными глазами, со впавшими щеками, обросшие, шли устало в ногу, в трудный шаг бряцали кандалами. С боков шли конвойные, а впереди на сытом коне ехал унтер с саблей наголо.
«В Сибирь гонят, в рудники упрячут!» – горько подумал Черепанов.
Молодой кандальник, завидя печального бородатого орловца, крикнул ему:
– Эй, милый, айда, шагай с нами! Не вешай носа! Россия – страна казенная, и мыслить в ней запрещено!
Ефим не отозвался, сжал вожжи, хлестнул ими по коню и обогнал ватажку каторжных. Навстречу из-за снежной завесы выбегали полосатые версты, за ними показывались деревеньки да изредка одинокие кресты на перепутьях. Черепанов снимал шапку и крестился: «Чья душенька успокоилась тут навек? Каторжного, крепостного или просто неугомонного человека? Ишь ты! “Шагай с нами!” А того не ведает, несчастный, что и я шагаю на демидовскую каторгу! Недалеко убежала моя доля от твоей, горький пересмешник!»
Так в тележке следом за барином и проехал Черепанов через всю Россию, пересек реки и леса, и в одно зимнее утро перед ним встали высокие темные Уральские горы.
Чем дальше и дальше на восток, тем ближе становились увалы, покрытые хмурым хвойным лесом. В глубоких снегах утопали встречные деревеньки. Злее становился порывистый ветер.
Ефим с удивлением разглядывал скалистые горы, вставшие на пути. До самого неба поднял главу хмурый шихан. Вершина его дымилась пургой. Медленно извиваясь, обоз втягивался в дремучие ущелья. Морозами и ветрами встречал пришельцев суровый край!
Глядя на величественную панораму оснеженных гор, мастерко снял шапку и повеселевшим голосом вымолвил:
– Ну, здравствуй, Урал-батюшка! Принимай работничка!
Из-за серых взлохмаченных туч неожиданно брызнуло зимнее солнце и засияло на поголубевших снегах. Старый Каменный Пояс одарил орловца скупой, но милостивой улыбкой.
2
Со щемящей тоской и любопытством оглядывался орловский мастерко на новом месте. На другой день его вызвали в заводскую контору, к управителю Александру Акинфиевичу Любимову. Тот внимательно оглядел купленного на Орловщине крепостного. Коренаст, крепок, зубы целы, курчавая бородка – не израсходован, в силе работяга.
– Пьешь хмельное? – деловито спросил управитель.
Ефим отрицательно покачал головой.
– И без хмельного от дум голова кружится, а горе и сивухой не зальешь! – ответил он степенно.
Голос у мастерка оказался сочный, грудной. Говорил он медленно, солидно, и эта степенность понравилась Любимову.
– Сказывал Николай Никитич, что золотые руки у тебя, да к делу не применишь свое умельство. Петушков да забавы, говорит, ладил! Tyт, заметь это, блажь сию из головы выкинь и займись делом! Хозяев и ближних слуг его уважай, чти, работай на полный размах! Понял?
– Как не понять! – отозвался Черепанов.
– Грамотен?
– Разумею! – тихо сказал Ефим.
Управитель удивился:
– Прост мужичонка, а грамоте учен. Диво! Кто обучал?
– Сам добился да дьячок помог.
– Разумно! – похвалил Любимов. – Садись вот сюда да расписочку подмахни! – показал он на бумагу.
Черепанов присел к столу, взял грамоту и зачитал. По ней значилось, что дает он клятву и, в обеспечение от потерь, сию роспись – от хозяина не бегать, работать рачительно, а буде кто выкупить пожелает, стоит ныне его холопья душа пять тысяч рублей!
– Да барин всего две тысячи ассигнациями уплатил за меня! – сказал мастерко.
Любимов положил на грамоту широкую ладонь, разгладил.
На руке управителя блеснул перстень-хризолит. Он поморщился и сказал Черепанову:
– Не груби! Стоил две тыщи, а ноне пять! Разумей: господин Свистунов не знает кошта крепостных; а попал к Демидову – возвысился в цене. Помни, у нас так: демидовское превыше всего! Вот как!
Ефим расписался в грамотке.
– Ну вот, умно поступил! – облегченно вздохнул управитель. – Теперь не побежишь! Утеклецов у нас на цепь сажают. Это помни! Но вижу, человек ты разумный, почтительный и сам разумеешь, что к чему! А теперь приказчик укажет тебе, где обретаться. Каждая душа должна знать свое место! Эй, Шептунов! – закричал он.
На зов появился толсторожий, черный, как жук, приказчик.
– Поди укажи, где мастерку жить! – кивнул он на Черепанова.
Шептунов отвел Ефима в избушку слепца-нищеброда Уралки и сказал:
– Тут и жить будешь! А умрет старик, владей xopoмами!
Уралко нисколько не обиделся на приказчика за такие речи. Жильца он принял приветливо; при Шептунове старик держался замкнуто, молчаливо, а когда тот ушел, забалагурил по старой привычке:
– Шептун-клеветун! Тихо да мягко стелет, а жестко спать! Не верь сему пролазе: в душу влезет, а за грош предаст. Мое дело – что? Отробился, пора и на погост. Людям становлюсь в тягость. Эх-ха-ха!..
Он улыбнулся орловцу, посетовал:
– Укатали сивку крутые горки! Молод бывал – на крыльях летал, с неба звезды хватал, а ноне с полки не достану! При старости две радости: гроб да кила!
Несмотря на жалобы, старик был сух, прям и подвижен. Слабый телом, слепой, он не сдавался, хорохорился. Прислушиваясь к словам Ефима, Уралко утешал:
– Поглядишь кругом, страхов много, а смерть одна! Ты, мил друг, помни: счастью не верь, слепо оно, беды не пугайся, на ласку барскую не сдавайся! Не робей, воробей, дерись с вороной!
В одних холщовых штанах и рубашке да в стареньком полушубке, старик, однако, держался опрятно. Он не тяготился своей нищетой.
– Я что! Разве беден? Один житель, одна забота! А вот рядом – вдова Кондратьевна: сама хвора, ребят трое, а кормильцу только что минуло двенадцать. Вот она бедна, ох и бедна!
Черепанов бросил на лавку кафтан, укладку поставил у стены. Тусклый свет проникал в мутное слюдяное окно.
– Тяжело мне, дедушка! – сдержанно признался он. – Места здесь гиблые, леса дремучие, горы неисхоженные. Небо да скалы!
– Ну, это ты напрасно, душа-человек! Я тут-ка родился, тут-ка изробился, горы эти да камень потом своим соленым промочил. Родимый край! Слов нет, суров, хмур, а вглядись в леса, в скалы, в небушко, непременно полюбишь! Гора Высокая, а люди кругом малые, и гляди, что творят!
Слепец надел шапку и поманил за собою мастерка. Распахнул дверь, вышли во двор.
– Гляди, что робится, зрячий человек. Все тут увидишь!
Перед Черепановым открылась невеликая горка. Никак нельзя было понять, почему люди назвали ее Высокой. У подошвы ее раскинулся обширный пруд, а кругом, как стадо, разбрелись избы, хатенки, амбарушки. Это рабочая стройка. И на каждом конце свои люди, свои обычаи. Тут и бобыли, и пришлые люди, и ссыльные с Гулящих гор, и опальные, и волжская вольница, и беглые староверы-поморы, и тульские оружейники, и пленные обрусевшие шведы, и «переведенцы» из российских губерний – кого только нет! Вот Ключи – самый старый конец, строен при закладке завода. Строили кержаки – сильные, выносливые, трезвые люди. Они первые ломали руду на горе, сжигали уголь в куренях, возили руду на двуколках, – глубоко эти людишки пустили корни. Срослись с краем!
Они срубили когда-то избы из смолистого крепкого леca, теперь толстые, в обхват бревна почернели от непогод и хмури.
На север от Ключей по речке Вые укоренились туляки – наипервейшие обитатели демидовских владений. Это заводские люди: под домной, у горна и молота они! Из них и мастера, и надзиратели, а некоторые и писчики.
А на полудень от Высокой – Тальянка, самая молодая и самая пестрая часть Тагила. В ней проживают переведенцы: и украинцы, и вятичи, и рязанцы. Демидовы скупали крепостных у российских помещиков и переводили на Урал. Эти на хозяйских промыслах маялись: золото мыли, от них и поговорка пошла: «Золото моем – голосом воем!»
Вот он, край-сторонушка! Надо всем хозяином – белоснежный господский дом с колоннами. Рядом – заводская контора, а под ней тюрьма. Решетки из толстого железа, кругом камень, попал в это жило – не скоро выберешься!
Ефим загляделся на Высокую. Вот она, рукой подать! На южном скате все разворошено, вспорота земная грудь, – тут и идет рудная добыча. Под открытым сизым небом в разрезах, как муравейник, копошился народ. Рудокопщики-горщики кайлами, ломами, железными клиньями выламывали руду из недр. Потные, грязные, под скупым сибирским солнышком, они на полный мах ударяли в породу, из-под кайла сыпались искры. Добрую руду – магнитный железняк – рудокопщики вынимали, а бедную, с пустой породой, валили в отвал…
По разрезам горы петлят узкие дорожки, а по ним вверх-вниз снуют тележки-двуколки: гонщики грузят добытое и отвозят к штабелям. А гонщики – бабы, девки, подростки.
Вся гора гудит, полна гомона, от темна до темна тут кипит работа. Поблизости возвышается окутанная дымом домна. От завода гул плывет, железо грохочет, лязг, а под плотиной вода ревет. Все кругом полно кипучей неизбывной жизнью.
Черепанов вздохнул.
«Тяжело здесь человеку жить; но это край, где можно померяться силой!» – подумал он и сказал деду:
– Горы, да камень, да лес кругом! А человек все переборет!
– Свое возьмет! – охотно согласился Уралко. – Скажу тебе по совести, сынок, что я? Слепец, отробился, пустая порода, в отвал бросай. Но, по душевности признаться, не зря век прожил!
Старик помолчал с минуту, улыбнулся своим тайным думам:
– Вот глядишь на меня и думаешь: век бился, из-за хлебушка работал. Но, по совести сказать, не из-за куска хлеба, не из-за этой порточной рвани я старался. Была такая думка, и она поднимала меня над землей: ведь не только на барина я робил! Это верно, он, как вошь, пристал к нашему телу и кровь сосет! Ох-х! – Уралко тяжко вздохнул и продолжал: – Да нет, чую, душа твоя чистая; такой человек не заушник, не шпынь, барским собакам на растерзание не даст старого человека! – вымолвил он с большой теплотой. – Так вот скажу: еще робим мы на всю нашу землю. Вот лил я пушки, знал, что из тех пушек били супостатов. Выходит, на родную землю робил! Край тут суровый, глухой, необжитый, чащи да зверье кругом, – это верно! Но помни, сынок, край этот наш, русский. Кто же его обогреет, взрастит, как не мы, работнички! Барина-то, захребетника, когда-нибудь сгонят. Были грозы и опять придут! Емельянушка жив в народе, жив!..
Они вернулись в избу. Черепанов уселся на скамью и внимательно слушал слепца. Слаб, хвор, а духом силен, могуч! Ноги в гробу, а верит в будущее. Словно угадывая мысли мастера, Уралко сказал:
– Вот ты по Орловщине затосковал. Родина! А то разумей, добрый и умный мой: родина наша велика, от края до края она размахнулась, как светлый солнечный день! И много лесов, озер, рек и гор землепроходцы добыли нашей державе, но то помни: везде земля становится родной и дорогой, где русский человек обильно пролил свой пот и великим упорным трудом возвеличил ее, матушку!
Черепанов схватил руку старика и благодарно пожал ее:
– Доброе слово молвил, дед! Где такое добыл?
– В душе! Долго думал, немало мыслей перебродило, много горя изведал, но как пустую породу откинул, а все ж таки добыл камушек-самоцвет! Нетленный самоцвет!
Они долго вели беседу. Давно Уралко не говорил всласть, а теперь все душевное выложил. Ефим сидел, не шелохнувшись, и слушал. Это полюбилось слепцу.
– Не обижайся, сынок, дай огляжу тебя! – сказал Уралко. Не успел Черепанов опомниться, как дед подошел к нему, и сухие тонкие пальцы быстро, неуловимо забегали по лицу Ефима.
– Вижу, приятен ты. Дай тебе Господь удачи в большом деле! Не гнись, но и не ломись впустую! Один у нас враг – бары. Они-то и сделали труд великим проклятьем, а думка народная – сробить его вольным и радостным. Надо так, чтобы работалось, как песня пелась!
Он поник головой и задумался.
3
Ефима Черепанова за его смышленость в механике назначили плотинным мастером. Многие переведенцы позавидовали ему, но сам орловец глубоко задумался. Плотинное дело – не простое, умное, и при нем всегда держись настороже! Вода – самая главная сила завода. Она вращает колеса, которые действуют через передачу на воздуходувные мехи и таким образом подают в домну воздух. А для плавки руды нужно много, ох как много воздуха! Немало воды требовалось и на молотовых фабриках.
Ефим много раз обошел плотину на заводе, приглядывался. Ему и на Орловщине доводилось самому строить на речушках плотины да меленки.
Стало быть, дело знакомое. Но в Нижнем Тагиле не тот размах.
«А вдруг не справлюсь? Засекут, окаянцы!» – с опасением подумал новый плотинный.
Подле горы Высокой реку Тагилку в давние годы перегородили плотиной. Быстрая вода, забранная в земляные насыпи, разлилась на десятки верст и образовала огромный пруд, воды которого поблескивали-переливались на солнце.
В плотине сделаны два прохода для воды: вешняк – через него пропускают в паводки излишнюю воду, и ларь из сосновых тесин – по нему бежит-торопится вода, падая на колеса воздуходувок.
На плотине все сделано прочно, навек! Плотина – в сотню сажен, ширина наверху восемнадцать сажен, а внизу с отсыпью вдвое больше. Дубовые плотинные затворы поднимаются ухватом, скованным из железа. Только двадцать работных могут поднять этот ухват! Мощна и крепка плотина, но за ней все время нужен. глаз: вода коварна и сильнее сооружения.
Черепанов должен был не только наблюдать за сохранностью плотины, но и следить за работой водяных колес, крепких, но уже позеленевших от ила и мха. Мастерко выходил на плотину, становился над ларем и долго прислушивался чутким ухом к реву воды. Сильная, неудержимая стихия, зажатая в дубовый ларь, билась, неистовствовала, ревела и, клубясь, в остервенении пенилась и дробилась на мириады сверкающих брызг, сотрясая деревянное устройство. Нужно было регулировать напор водяной струи. Еще тяжелее было обуздывать стихию в паводки. Во время осенних ливней и прохода талых вод пруд разливался до безбрежности, и нужно было тогда выпустить столько воды, чтобы не размыло плотину, не залило завод, построенный ниже плотины, и оставить столько, чтобы ее хватило на год!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.