Текст книги "Зелёная земля"
Автор книги: Евгений Клюев
Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Евгений Клюев
Зеленая земля
АНКЕТА ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Имя, отчество, фамилия
Имя – так сказать, бремя… или же вымя,
что до фамилии с отчеством – тут увы:
те, что имели место, заменены другими,
выдуманными однажды из головы,
под настроенье: и всё-то под настроенье -
без настроенья строенья не возвести.
В общем, всё – липа, туфта, щебёнка, каменья…
почему-то не выброшенные по пути.
Помню над колыбелью весёлую фею-с…
с именем, значит, в руках – говорит, возьми.
Впрочем, не отзывался и не отзываюсь -
просто с тех пор неправильно называюсь
всякими обстоятельными людьми.
В имени – вымени – нет никакого проку:
выменял как-то на склянку пустую и на
не подошедшую к ней красивую пробку -
вот таковы и есть они, имена!
Надо бы – на солдатика или монетку,
но ни того, ни другого никто не давал,
дали воздушный шарик, да не удержал за нитку -
полный облом получился, полный обвал.
Стало быть, кто ты, и чей ты, и прочие трали-вали -
стоят недорого, и ничего в них нет.
Может, и хорошо бы, если бы меня звали…
но не зовут – никуда, уже много лет.
Ну, а тогда – Бог с вами, а также с нами,
во вторсырье сдаётся наш гордый «Варяг».
За исключеньем, конечно, того, если имя – знамя…
только вот с этим тут как-то совсем напряг.
Возраст
Видимо, возраст преклонный – птичка в летах.
Или же непреклонный… но это я так,
это я так – из некоего пижонства:
на воду, значит, не дул, но и не обжёгся,
то есть не то чтобы там уж… совсем простак!
Но это я так.
Возраст, когда на картине «Вечный покой»
видишь не реку, а только что за рекой,
и когда, в сотый раз перечитывая «Одиссею»,
вдруг говоришь себе: кажется, я лысею,
и Пенелопина верность – такой пустяк!
Но это я так.
Возраст, когда на признанье тебе в любви
ты уличаешь в глупости визави
и, приходя на свидание, вместо астры
даришь вдруг том с монологами Заратустры,
в астре внезапно увидев намёк на брак.
Но это я так.
Возраст, когда на показ парада планет
ты отзываешься вдруг громогласным нет
и когда народному шествию ты, затворник,
предпочитаешь судоку и свежий творог
или творог… с удареньем на двух местах.
Но это я так.
Возраст, когда конфеткою из дерьма
не обмануть: ах, детка, скушай сама,
и когда в ответ на слова: «Я о Вас наслышан», -
выбегаешь в сени к своим навострённым лыжам,
пуще жизни и смерти боясь лобовых атак.
Но это я так.
Возраст, когда и возраст уже не возраст,
а только небо – небо в высоких звёздах,
а только море – море в тарелке супа,
где утонуть бы – только, наверно, глупо:
вытащат всё равно… ведь у них черпак!
Но это я так.
Пол
Ох, не смешите, пожалуйста: я с бородою,
а борода бывает вы знаете у кого.
Я от неё, конечно, не молодею,
но насчёт пола… выгляжу стилево.
Если же кроме шуток, то, кроме шуток,
нету у нас ничего – разве печка на колесе,
ибо весь мир наш весёлый безалаберно шаток,
и ужасно мы в нём разнополые все.
Пол на поле, значит, и полом же погоняет -
и полами размахивают пальто!
Так что, если пробки перегорают и огня нет,
очень трудно диагностировать, кто есть кто.
Говорят: мужчина, а он алкоголик,
или женщина, а она трезва… -
вместо крестика иногда приходится ставить нолик
или вписывать какие-нибудь слова:
скажем, пол – «растительный», или, напротив,
он «геометрический», как узор…
впрочем, можно жизнь прожить – вообще не увидев
половины полов в упор!
Но на всякий случай я с бородою,
а борода бывает вы знаете у кого -
и от этого выгляжу под стать чародею,
то есть бороду использую целево
и брожу по свету – бородатым, весёлым,
извлекая из воздуха за сюрпризом сюрприз,
и кичусь перед всеми своим редкостным полом,
хоть ты тут застрелись!
А когда вечерами возвращаюсь по шпалам,
то задумываюсь – правда, далеко не всегда,
для чего нам пол и что будет с полом
в тех краях, откуда светит звезда.
Национальная принадлежность
Тут всё захламлено и слишком много сложностей,
тут всё обломки и осколки, воют волки,
и магазин национальных принадлежностей,
и переполненные полки,
и непонятно, где у нас дневная выручка,
и сдача кончилась, и касса не фурычит,
и продавщица – хоть и западная выучка -
всё время врёт и только голову морочит.
Вчера татары прискакали на конях
и ускакали, увезя с собой коньяк,
а нынче утром два потомка Меровингов
сгрузили прямо магазина посреди
пятнадцать ящиков картонных бумерангов -
теперь их пруд пруди.
Да, персы некие уже давным-давно
свалили здесь не то сукно, не то рядно,
а греки – груду износившихся шезлонгов,
и слитки золота, и прочее руно.
Тут всё запущенно, пыль толщиною с палец,
и света нет, и на корню засох товар,
часы с кукушкою сто лет как надорвались,
кукушка сдохла, и кукует самовар.
Камин дымит, но до камина нету дела
ни продавщице, что внезапно охладела
тут ко всему, то есть ко всей этой фигне,
ни уж тем паче мне.
Я ненадолго тут: взглянуть, и удивиться,
и усмехнуться (дескать, вот ведь старый хлам),
и безмятежными очами очевидца
пошарить – в общем-то, лениво – по углам,
и, рассмеявшись, дать отсюда стрекача,
под роем стрел из басурманских луков горбясь.
Я кто… да тот, кто весь в бегах и чья
национальность неразборчива, как подпись.
Семейное положение
Такое вот положение, что как бы и… нет,
а было когда-то – да, но прошло без следа,
хотя, вероятно, где-то остался след.
Да некому больше по следу идти туда.
Такое вот положение: положили в чём был,
а был – в рубашке, не то б лежать нагишом!
Устроим поминки… нет, лучше устроим бал
тому, кто, живым уйдя, неживым ушёл.
Железные были кольца, но Генрих знал,
что кольца – они падут, как дадут сигнал:
и лопнули кольца все, кольцо за кольцом -
с хорошим концом.
Мы все тут одна, железная мы, семья,
мы все тут друг другу жёны или мужья,
но кольца нас держат, как Генриха, до поры…
до первой горы.
Повозку тряхнёт на горе – и падёт кольцо,
и больше друг друга уже не узнать в лицо,
и к нам подбежит прощаться наше вчера:
пора.
И солнце взойдёт, и уйдёт из-под ног земля,
мы все тут друг другу перекати-поля -
такое вот положение… нет корней,
и, в общем, неважно, кто кого мудреней.
Лошадка дорогу знает, лошадка ржёт,
а то, что когда-то жгло, уж давно не жжёт -
мы все тут друг другу забытые небеса
и старые адреса.
Хотя, вероятно, где-то остался след,
но я в этот след – ни-ни, ни одной ногой:
лежащий там клад оказался не мой клад -
такое вот положение, дорогой.
Образование
Образован из обычного пара и табачного дыма,
из старинной французской песенки, вроде frere Jacques,
из идеи о том, что не мы были изгнаны из Эдема, -
и на всё это сверху надет дорогой пиджак.
Длиннополость делает его похожим на саван,
но в карманах – всякая небесная благодать,
из которой я тоже, стало быть, образован -
как пить дать:
два стеклянных шарика, они влюблены друг в друга,
золотая тесёмка от подарка на Рождество,
непонятно чем и зачем исписанная бумага,
жестяной пропеллер – точнее, две лопасти от него,
маленький будда, найденный под ногами,
но улыбающийся во весь рот,
описание одного хитроумного оригами,
пустой блокнот,
телефонная карта от потерянного телефона,
лакричный кружок,
последнее предупреждение из Минфина,
пастуший рожок… -
и, как всегда, никаких документов,
подтверждающих, что я образован из этого всего,
но есть копенгагенский адрес двух уличных музыкантов,
готовых засвидетельствовать моё с ними родство,
то есть близость структур, то есть сотканность из материй,
хоть непрочных, но вечных – типа тщета, тоска.
Музыканты, кстати, считают меня аватарой
паровозного свистка.
Род занятий
Я занят тем, что я ничем не занят, -
так говорил один далёкий человек,
и тут, наверное, нужна теперь слеза – нет,
нужна улыбка и, быть может, взгляд навек -
наверх, имеется в виду…
А в общем, заводь,
укрытье, ниша и так далее-везде:
да чем же он там занимается, мерзавец,
в своём гнезде?
Небось, поёт, небось, живёт себе не тужит!
Так он и делает, позвольте доложить:
весь поднебесный капитал давно им нажит,
что до небесного – такого не нажить.
А больше что же доложить… да доложите -
до весу – скажем, вот хоть чайного листа:
а то, пожалуй что, беспечный небожитель
давным-давно поиздержался дочиста,
а то, пожалуй что, беспечный небожатель
сжал, что не сеял, и отныне уж не жать…
но жить-то надо – и печали умножитель
на ниву сжатую торопится опять.
А между тем все песни старые допеты -
притом что новым песням время не пришло,
и между тем в гнезде давно растут опята,
мхи и лишайники – и там нехорошо:
сидишь и думаешь, что надо бы отсюда
туда куда-нибудь… Да все твои туда
ещё опасней: там – измена, там – засада,
там – оголённые мерцают провода,
там – обезглавленные корчатся идеи,
там – обескровленная капает вода,
там – маски всё ещё меняют лицедеи,
а там… – там только никогда и никогда.
Вероисповедание
Разумеется, не о псюхе и не о соме,
хоть, конечно же, и не о хлебе или о щах, -
я беседую с моим Богом часами
о других вещах.
О цветах-маргаритках, о бабочках-капуцинах
и о прочих серьёзных штуках – числа им несть:
о доходах интеллигенции или, скажем, о ценах -
например, на нефть.
Он внимательно слушает, головою качает,
ибо все мои темы он знает наперечёт.
Иногда переспросит, что это означает,
иногда смолчит
или вдруг посмотрит на облака, на деревья
и вздохнёт: снова близится месяц нисан…
Ему много лет, он жалуется на здоровье
и плохой сон.
Он не нажил тут ничего и живёт где-то
на окраине мира – пять часов на такси,
он ругает транспорт и хмурится бородато
на свои небеси.
И о чём ни попросишь его, говорит, занят,
не сегодня, потом, говорит, и засим
исчезает… и бранится, прежде чем исчезает:
дескать, сделай сам!
Разбивает мои мечты – то одну, то другую,
превращая их все в какое-нибудь рагу.
Я и сам временами, конечно, ему помогаю
чем могу.
Так вот, собственно, и живу: от встречи до встречи,
ни на что не жалуясь и ничему не учась.
А его «всегда» часто даже короче,
чем мои «сейчас»:
даст сначала что-нибудь, но тут же и отнимает -
и при этом ведёт себя до ужаса делово.
Иногда мне кажется, что он меня не понимает.
Но я верю в него.
И Я БЫЛ МУЗЫКАНТ
1971–1975
И я был музыкант -
и пел стручок гороха
от выдоха и вдоха,
и я был музыкант -
и в золотых перстах
за хвостик искривлённый
держал мотив зелёный,
а это не пустяк!
И я был музыкант -
и слушал, как бессонно
звучат дождя канцоны,
и я был музыкант,
и у судьбы в руках
я успевал заметить
весёлый инструментик,
и я был музыкант.
Но, круглый идиот,
я растерял по свету
гороховую флейту
с горошинками нот.
* * *
Тут старинных строчек залежь
бес-тол-ко-ва-я…
ты прочти – и ты узнаешь,
что такое я:
карандаш, чернила, паста -
вот и весь состав,
а в других делах копаться -
ах, оставь, оставь.
Для чего, скажи на милость,
для чего, дитя,
ты хватаешься за малость
бытия-житья -
это из другого теста,
из другого дня!
Не ходи за кромку текста,
не ищи меня.
Там, дитя, ты не увидишь
золотого «там» -
там забытый хлам, да ветошь,
да забытый храм,
никакой земли и неба,
не горит звезда…
коль туда – так не ко мне бы,
не ко мне б туда!
По задворкам-то плутая,
долго ль до греха?
Скажем, эта запятая
чем тебе плоха -
плоше ли, чем день вчерашний -
выбитый из рук?
Спи, дитя, в высокой башне
за зубцами букв.
* * *
Какою музыкой плеснуло по губам!
Не всё бы сразу – по частям бы прозвучали:
отдельно – радости, отдельно бы – печали,
отдельно – скрипочки, отдельно – барабан…
Всё б в свой черёд: за тактом такт, за шагом шаг,
отдельно море, например, отдельно – горы,
отдельно то, отдельно многое другое,
чтобы друг другу не перечить, не мешать.
Сначала б арфа пошутила с ветерком,
потом бы горн вздохнул среди пространств застылых -
и всё на свете бы построилось в затылок,
и стало б в очередь, и побрело б гуськом.
Оркестр сразу б не сумел… он по частям,
он троекратно бы вступил – и дал нам в звуке
не то три радости, не то три смертных муки:
отдельно Бах – и Иоганн – и Себастьян.
* * *
А далеко ль поёт рожок?
Да далеко, мой свет.
На тот кисельный бережок
теперь дороги нет -
теперь, мой свет, хоть плачь, хоть вой,
а оставайся тут,
куда в ответ на голос твой
оттуда не придут.
А велика ль моя вина?
Да велика, поди,
раз та волшебная страна
осталась позади:
словарь – пустым твоим устам,
свирель – твоим мечтам,
они бывают только там,
да ты уже не там.
А я тогда пойду вперёд!
А ты иди вперёд…
Я покажу тебе, где брод,
а где наоборот:
нам всем не терпится прыжок
в куда-я-не-могу…
о том, дружок, и пел рожок
на дальнем берегу.
* * *
К серьёзности – каплю высокого вздора,
к печали – бессмертную детскую шалость:
и падала роза на лапу Азора,
и жизнь возвращалась, опять возвращалась,
и над переулочком – громким, булыжным,
морозное тихое небо вставало.
А Вы говорили: «Немножечко выждем,
мы прожили вечность, но это так мало!»
И точно: потом постепенно теплело,
в замёрзших руках появлялся багульник -
он был наш Вергилий, он вёл нас из плена
на волю, вперёд, в новый день, в понедельник!
И мы уже знали, что дальше всё просто:
каких-нибудь двадцать шагов – и, как прежде,
в малюсенькой лавочке у перекрёстка
опять продаются грехи и надежды.
* * *
Сидела в тиши субботы,
ткала своих строчек бязь,
за тоненький край свободы
свободной рукой держась,
пока – божества на страже
и цвета его чернил -
я жался в дверях, но даже
и в мыслях не позвонил.
Да благословенно соло
невежества, писчий раж!..
Какую ты чушь писала,
какую лелея блажь,
какие слетались осы
и пчелы на этот мёд,
бесстрашная поэтесса
в неполных осьмнадцать лет?
Вилось над тобою иго -
беспечнейшее из иг,
готовая за день книга
вымарывалась за миг.
В ней было всего немало -
поменьше б таких немал…
Ах, что бы ты понимала!
Ах, что бы я понимал…
* * *
У меня были стихи книжного мальчика
и остаются стихи книжного мальчика.
Иногда я даже читаю Мильчина -
правда, редко когда понимаю Мильчина.
У меня была любовь книжного мальчика
и остаётся любовь книжного мальчика -
цвета воздушного шарика или же мячика,
алого воздушного шарика, синего мячика.
У меня была жизнь книжного мальчика
и остаётся жизнь книжного мальчика:
она спрятана где-то на дне портфельчика,
а портфельчик заброшен на дно подвальчика.
У меня будет смерть книжного мальчика -
лёгкая смерть книжного мальчика:
вынул Боженька дудочку из чехольчика
и опять спрятал дудочку в глубь чехольчика.
Из комнат бросившись под дождь,
за хлеб не поклонившись дому -
что, птица божья, ты поёшь,
кто научил тебя такому?
Что, птица божья, ты поёшь!..
Таких стихов, таких мелодий,
летунья, не бывает в дождь
и вообще… при непогоде.
Но у тебя есть свой аршин -
на всю твою пустую участь:
такому не научит жизнь,
любовь и слава не научат -
и неприкаянная песнь
есть у тебя в кашне грошовом:
не хочет пить, не хочет есть,
а хочет быть – да вот хоть шёлком,
и, оторвавшись от земли,
скитаться, бедствовать, лучиться -
одна, без близких, без семьи,
сама себе своя отчизна.
* * *
Там такие молодые небеса,
там урок правописанья начался:
пишут перьями на небе кто почём -
стриж за ласточкой, журавлик за грачом.
И вымучивает бедный дилетант
нескончаемо диктуемый диктант
про сначала было слово, а за ним…
так и жили – ожиданием одним,
что за словом поторопится строка, -
да строка всё улетала в облака,
как пушинка, как бумажка, как листва, -
и, конечно, за строкой не шла глава,
за главой не шла поэма – тормозя
на каком-то то ли «рано», то ль «нельзя» -
и за сколько-то ужасно много лет
недописанным остался наш завет…
Ты продлись, продлись, божественный ликбез -
пусть старательные писари небес
затвердят правописанье назубок
и напишут без ошибок слово «Бог» -
а уж там мы разберёмся как-нибудь,
где смолчать, где улыбнуться, где вздохнуть -
где начало, середина и края
в нескончаемом диктанте бытия.
* * *
Приволье музыки просторной:
на заливных её лугах
трубят медлительные горны
и пропадают в облаках.
Потом вступают барабаны:
они идут издалека.
Выходит вечность полупьяной
из бездны медного рожка.
Махнув платком у поворота,
растает время за углом,
как сон, как псовая охота,
как некогда огромный гром…
И всем нам хватит, не печалься,
на нашем заливном лужке
и этой музыки, и счастья -
и хватит вечности в рожке.
* * *
Океаны чужие, чужие ветра… в общем, Киплинг:
в общем, Киплинг, прекрасная Африка, бусы и шаль.
Видишь, буря в стакане воды, а флотилия гибнет -
гибнет где-то в стакане воды, и флотилии жаль.
И последнюю узкую шлюпку спускают на воду,
и последний бросают на воду спасательный круг… -
всё предвиделось, вроде бы, кроме такого исхода,
но флотилия гибнет – и буря отбилась от рук.
А в стакане воды под летучей лиловою тучей
с толку сбит адмирал – и ломается трубка во рту.
Но последний гуляет по тонкому ободу случай
нам с тобою спастись – на нечаянном нашем плоту.
* * *
Я не знаю, куда меня нимфа,
безрассудная нимфа моя -
я не знаю, куда меня рифма
уведёт, за какие моря…
но уже и трава поредела,
и уже небосвод мутноват -
мне не нравятся эти пределы
и не хочется так рифмовать:
мне б поближе куда-нибудь с домом,
курс держа на отеческий дым!
Я не знаю, что делать с изломом
плавниковым и плавным твоим -
принимать ли его искривленье
за игру, за судьбу, за строку?
Вся ты видимость, вся ты явленье,
вся ты шёлковый бант на боку -
и смешна тебе свежая ветошь
нежных слов, и идеи скучны,
и не знаешь сама, что ответишь
ты из-за моря, с той стороны!
* * *
За пчёлами скрипок! Музыка – как мёд,
а тесные ноты похожи на соты.
Пчелиное пенье – ему невдомёк,
какие оно покоряет высоты:
всё круче взвиваясь, всё легче виясь,
всё дальше и дальше пчелиная тема,
всё меньше в ней яви… какая ж тут явь,
когда уже, в общем, она улетела!
Но что-то жужжит ещё, что-то жужжит
и тонкую истину выжужжит вскоре,
что время бежит… ах как время бежит -
по узенькой, узенькой улочке к морю,
и нет ничего, что от нас не уйдёт
навеки, но… серп, полумесяц, улыбка -
светится, и всё продолжает полёт
последняя пчёлка и скрипка.
* * *
Кто там на облаке присел?
И я хочу, как эта птица.
На небе много места всем,
да отчего-то не летится -
не улетается никак.
И я не знаю, что нежнее,
чем этот ласковый пустяк -
пустяк земного притяженья…
пустяк земли, пустяк семьи,
знакомых скверов и скамеек!
Вот почему слова мои
летать по небу не умеют,
вот почему, мой поздний гость,
нам (невзирая на умелость!)
весь вечер чаю не пилось
и песен никаких не пелось.
Ничего не поделаешь: значит, блеснём
по далёким пространствам коротеньким сном,
муравьиным скользнём золотым миражом
по смешным рубежам в мирозданья чужом.
Это мелкая память о тропке земной:
насекомое, искрой кольнувшее зной,
и слеза – через несколько сотен веков -
из янтарных очей рыбаков.
И на небе, где кто-нибудь бродит всегда,
вдруг заметят случайно: упала звезда,
и, дорогами неба беспечно пыля,
вспомнят: кажется, это Земля.
А один безымянный ночной человек
прямо в это мгновенье посмотрит наверх -
и, упавшему свету навстречу идя,
загадает полдня без дождя.
* * *
Вот вам лестничка скрипучая:
это просто, как букварь!
А за нею – Царство Случая,
царство, где никто не царь,
где заманивает улочка,
незнакомая впотьмах,
как серебряная уточка
на ленивый полувзмах.
За китайским за фонариком
есть китайская страна:
мы с фонариком-судариком
там гуляем допоздна -
и, с обычной бестолковостью,
путатель всех наших карт,
вдруг пахнёт забытой новостью
полоумный месяц март.
* * *
Ну что, бессмертная строка,
не то ты, так сказать, игрива -
не то пишу я слишком криво…
но ты взмываешь в облака!
А больше вдоль страницы всей
нет ни крючка – такая жалость…
Не ты ли стайкою гусей
на белом небе задержалась -
там ветра нет, там воздух чист, -
не навсегда ль ты там повисла?
М-да, мне уже не различить
далёкого чужого смысла,
и я уже не знаю сам,
кто в направлении востока
так путано и так высоко
на небе что-то написал…
ПРАВИЛА ХОРОШЕГО СТОНА
Хороший Стон, господа, -
это когда:
цветок улыбки зажат
в зубах, но губы дрожат.
И смысл такого цветка
не в том, что жизнь коротка,
а в том, что жизнь весела,
как мало бы ни цвела.
Хороший Стон, господа, -
это когда:
ты зонт на случай дождя
берёшь, на казнь уходя.
И смысл такого зонта
не в том, чтоб не намокать,
а в том, чтоб не намекать,
что жизнь почти прожита.
Хороший Стон, господа, -
это когда:
ты со своим палачом
заводишь речь ни о чём.
И смысл подобных речей
не в том, что жаль палачей,
а в том, что голову с плеч
и речь – нет смысла беречь.
* * *
День, играющий на флейте,
приманил игрою тьму -
мы давно живём на свете
и привыкли ко всему:
снова сыро и космато
станут сферы нависать,
только мы запанибрата
с облаками в небесах!
А с одной звездою ясной
мы знакомы целый век -
и такие уж друзья с ней,
что заходим к ней наверх,
ибо ей ли не увлечь нас -
той, кому всегда с руки
на лету болтать про вечность
и другие пустяки!
* * *
Если хочешь, считайся поэтом:
значит, вот тебе жизнь… Но, поэт,
почему ты опять не об этом,
почему ты о том, чего нет!
Вот деревья твои и дорога,
и в конце её узкий просвет:
это больше, чем есть, это много -
для чего тебе то, чего нет!
На, возьми себе домик с трубою
и возьми себе к домику след -
пусть они пребывают с тобою,
и забудем о том, чего нет!
Но оно золотое такое
это Точегонетникогда!
Как в густом вечереющем кофе
отражённая с неба звезда,
как пустое окно с поволокой,
как высоко зажжённый фонарь,
как далёкий, далёкий, далёкий
край – по имени Невспоминай.
* * *
А то, что совсем не приправлена
строка моя злобою-дня, -
прошу Вас понять меня правильно…
оно как-то не для меня:
я тень – и темны словеса мои,
и нет выраженья лица,
я прах, с тихих крыл отрясаемый,
я пыль или, скажем, пыльца.
И всё, что я навыборматывал, -
затем, чтобы так как-нибудь
намёком, налётом ли матовым
минувшее время вернуть -
убогое, грешное, сирое…
прекрасное, солнечный брег! -
легонечко так па-ти-ни-ру-я
наш новый с иголочки век.
Обуглено всё и оплавлено,
но мне ли за это пенять!
Прошу Вас понять меня правильно:
меня невозможно понять.
* * *
Немного листьев и скупого света -
и вот вам осень: больше не дано.
А в голове – понятье флажолета…
нет, только слово флажолет одно.
Есть всё-таки слова! Да все бездомны,
и все летают, над землёй виясь,
высоко воспарив, родства не помня,
с предметами утрачивая связь,
и сколько бы ни тщились тут поэты,
и сколько б ни клялись: азъ написах,
азъ улових понятье флажолета! -
ан… слово всё равно на небесах.
А здесь у нас сырые мостовые
и солнца не бывало много лет,
и как-то так случилось, что впервые
я встретил это слово – флажолет.
* * *
Ночь была как зона бедствия:
в развороченном дворе
слепо мыкались приветствия
всех на свете фонарей,
и бросались в окна бабочки
в распоследнем мятеже,
расшибаясь, погибаючи
и – не будучи уже.
Сад безумствовал – и далее
прямо в комнаты кидал
неживое мироздание
по кускам: за далью даль.
И не ощущалось разницы
между малым и большим:
ночь всю ночь впадала в крайности -
как искусство и как жизнь.
Но потом часов колесико
всех нас вывело из тьмы -
и высокое, как классика,
встало небо над людьми.
* * *
И это лето истекло -
и осень смотрится в стекло
холодных луж, холодный душ
дождя – тяжёл и неуклюж.
Уже раскручено на всю
катушку – лета колесо:
листва желтеет на лету -
и, вспомнив лета маету
я невпопад произнесу:
«И это – всё?»
И год помедлил – и истёк,
просыпался, словно песок
в часах песочных: старый сор
так грузен, что… что невесом.
Осталось несколько минут -
свить серпантинное лассо,
похлопать друга по плечу,
зажечь последнюю свечу -
и неожиданно вздохнуть:
«И это – всё?»
И жизнь, помедлив, истекла -
ещё немножечко тепла
витает облаком у рта,
и у носилок – суета:
по-деловому и без слёз
пока ещё глядят в лицо:
поправить шарф? подать пальто?
А на лице совсем не то -
там удивленье, там вопрос:
«И это – всё?»
* * *
Когда стоял сентябрь сентиментальный
без зонтика, на мокрой мостовой,
без слов и с непокрытой головой -
всё рушилось, но было жаль – деталей:
сырой листвы, которую сметали
без всякого смятенья с мостовой,
кривой метлы над этою листвой
и дворника при сей метле кривой -
когда стоял сентябрь сентиментальный
без зонтика на мокрой мостовой.
Уже прощались с неживой травой,
уже прощались с зарослями далий
и с ножницами возле самых талий
последних далий; вечность облик свой
утратила, но было жаль – деталей,
когда стоял сентябрь сентиментальный
без зонтика на мокрой мостовой.
* * *
Ты не то чтоб о древних рунах
и не то чтоб о дальних странах… -
добрый вечер, концерт для струнных,
для расстроенных и для странных.
Ты не знаешь, что значит вечность,
беспредельность и даже – дальность,
но ты знаешь, что значит личность,
одиночество и отдельность.
И ты знаешь, чего мы ищем
в тесном хаосе звукоряда
и что так и не стало общим -
ни для племени, ни для рода.
Значит, поговорим о бренных
или, лучше, о посторонних
о делах… о вещах нетленных -
не для всех, а только для струнных.
* * *
И я тогда пойду себе, пойду… -
уже я шёл за этим и за тем,
но множество осталось праздных тем,
мелькающих вдали – то тут, то там:
в раю, в аду или совсем в бреду.
Меня уводят, стало быть… крепись:
меня уводят разные слова,
и есть у них весёлые права
(хоть тут не обошлось без колдовства) -
на всю-то жизнь мою, на всю-то спесь!
Меня уводят – что это за путь? -
меня уводят: руки мне скрутив, -
один нежнейший уличный мотив,
и, руки заломив, – бездомный миф…
прости, я не успел тебе махнуть!
Меня уводят – по одной тропе
и по другой, по разным мостовым,
по всем дорогам – тёмным и кривым,
сквозь весь туман, весь морок и весь дым…
Возьми улыбку: это я тебе.
Всех благ, мой ангел!
На щелчок дверной,
на взмах сачка, на экивок сучка,
на ослепительный обман крючка -
меня уводит за собой строка
туда… куда ты не ходи за мной.
* * *
Значит, этого не было вовсе – не правда ли?
Небродили невмарте невпарке несвами,
несмотрели невнебо, незвёзды непадали,
неменялись немыслями и несловами.
Небежали недни, нечужая неженщина
небыла невблизи…
Тут одни небылицы.
Незвенел немороз, невиднелась нетрещина
неотсердца нексердцу – невдоль нестолицы.
Ненесли нетоску непустыми невёдрами,
непугались непрошлого – и, неконечно,
невдвоём невладели небесными недрами,
как недавно: нечаянно, немо и нежно…
* * *
А. Г.
…я за это заплачу
связкою морских ракушек,
парою разбитых чашек
я за это заплачу,
и матерчатым цветком,
и щепоткой свежей пыли,
и понятьем вольной воли
я за это заплачу,
нерешительным звонком,
и решительным отказом,
и немедленным конфузом
я за это заплачу,
и пустым черновиком,
и грядущим чёрным веком,
и вечерней птицы криком
я за это заплачу,
и белеющим флажком…
а когда уж будет нечем -
жизнью, смертью или прочим
задушевным пустяком.
* * *
Весёлый рой ночных букашек,
луны высокий абажур:
что ж, мой японский карандашик,
твой час теперь – иди, дежурь!
Паси крючки и закорючки,
чей лёгкий лаконичный строй
громоздкой и не снился ручке -
ни стержневой, ни перьевой;
блюди на узеньких дорогах,
пока верна тебе строка,
свой одинокий иероглиф -
прирученного паучка.
Но ты, не начиная вахты,
каким сомненьем обуян,
всё кружишь над страницей?
Ах, ты
опять выпестываешь план
произведения простого,
на языке своём сухом:
два полуночных полуслова,
зачёркнутых одним штрихом!
* * *
Дай Бог, чтоб не был твой отвергнут дар
тем или той, кого… – не в этом дело, -
тогда твой дар становится: удар -
лети назад, стрела… летите, стрелы!
Даритель глуп, а одарённый слеп,
и дар напрасен, ибо не к рукам он:
лежавший на твоей ладони хлеб
в одну секунду превратился в камень.
А радость постояла и ушла,
забыв сказать куда… такая малость:
всего-то лишь что вздрогнула душа,
но вздрогнула – и только: не сломалась.
ГИЙОМ АПОЛЛИНЕР
А Париж начинался за словом «Париж»:
чуть пройдёшь – и направо, всего-то и дела!
И тогда открывалась бескрайность предела -
так бывает… но, видимо, всё-таки лишь
в этом самом Париже, где прямо с угла
начинаются крохотных улочек вальсы:
там-то и открывалась… подвал открывался -
«Closerie de Lilas»!
Это кончилось всё – это было уже
много жизни назад или много искусства,
от которых – беспутное наше лоскутство
и паскудный испуг на крутом вираже.
А мелодия – что ж ей? Осталась цела,
и цвела, и цвела – чтобы мы не грустили, -
лиловатым цветком уцелевшего стиля
closerie-de-lilas, closerie-de-lilas.
По подвалу металась мечта без хвоста -
подвизаться на поприще импровизаций,
и предметы умели не быть, но казаться -
ни себе не чета, ни другим не чета…
ни черта не понять очертаний крыла!
И у Бога была своя свита – богема,
и светилась над нею высокая тема -
closeriedelilascloseriedelilascloseriedelilas…
СТИХИ ОБ УЖАСНОЙ ДАМЕ
(1)
Опять не те у Вас в гостях:
опять какой-нибудь Пустяк
присел на краешек дивана,
имея вид кота-баюна;
опять какая-то Причуда -
откуда-то, но не отсюда -
безостановочно трещит
и открывает суть вещиц…
Ах, Вы всегда то с тем, то с тем:
у Вас на всех достанет тем,
а в Вашем кофе – вечный пепел,
и, будь я Вами, я бы не пил!
Но Вы твердите: хватит маний -
и кажетесь мне ненормальной -
всех обвинив и всех простив,
забью на полуслове стих
и – понимая, что некстати, -
лепя случайный хвост к цитате!
Потом у вас в гостях Озноб -
с обычным ворохом обнов,
потом Мигрень, потом Пардон,
потом – открыв тетрадь с трудом
и спичкою рисуя жжёной -
Вы кажетесь мне раздражённой,
и злой, и полной мелочей,
и милой… свет моих очей!
(2)
Покатаемся на дрожках
по столице пустоты -
у истерики на рожках
молчаливые цветы,
руки тряски, плечи зябки,
молниями отмерцав -
гнева знойные голубки
разлетаются в сердцах!
Поворачивайте влево,
нет, направо… нет, пешком -
куролесит королева,
королесит куролева,
правя правым сапожком:
это гости, это нервы,
разговоры до утра… -
ах, маневры, ах, минервы,
ах, военная пора!
Сбросив шапку, сбросив шубку -
в бой за право быть ничьей,
прямо в уличную пробку,
в бездну, в пекло, в мясорубку -
не бывает горячей.
Выскользнула из одёжки -
и пропали все следы…
И везут пустые дрожки
страшной нежности издержки,
горькой прелести плоды.
(3)
Завтрак отложен на завтра – беспечной рукою,
книжку листающей, – и золотые слова:
«Если б смогла, то оставила Вас бы в покое -
или, скорее, подсыпала яду в Ваш кофе», -
завтрак отложен на завтра, и дремлет Москва.
А разговор состоит из вчерашних обрезков,
древних обломков, осколков случайных пород,
отблесков, отзвуков и подозрительных всплесков,
из отклонённых и вновь предъявляемых исков…
всё отслужившее – снова пускается в ход.
Ан – не заводится день: барахлит зажиганье,
перетрудилась и больше не хочет свеча,
звёзды с рассветного неба украли цыгане…
Шмыганье носа и узеньких плеч содроганье,
кошки лукавство и честные трели грача!
Но до чего же мне всё-таки по сердцу каюсь,
эта напрасная жизнь… до чего ж дорога!
Ну, не милы ли – и весь Ваш задумчивый хаос
(день не завёлся – и вышел пешком, спотыкаясь),
и неполадки при взятьи быка за рога…
Тряпка состарилась красная, вялых движений
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?