Текст книги "Письма сыну"
Автор книги: Евгений Леонов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)
Однажды, это было очень давно (я только начал заниматься в театральном училище, все мне нравилось, я тогда был счастлив), произошла такая встреча. Я думаю, что это был новогодний праздник: мы посидели, и смеялись, и веселились – так было прекрасно, – и стихи читали, и выпили немножко. А потом мы шли по улице, Лева Горелик и я, мы с ним дружили тогда. Идем, разговариваем. И возле Большого театра – какие-то парни, не очень трезвые… Один подошел, попросил закурить, посмотрел на меня пьяными глазами и сказал: «Пиджачок на тебе перевернутый». Это действительно был пиджак, перешитый с брата на меня. Потом он размахнулся и ударил меня по щеке. Я хотел его тоже ударить, и вдруг меня остановила мысль… Я даже сам не знаю, это называется страхом, бессилием или беспомощностью. Этот случай я вспоминал всю свою сознательную жизнь и думал: почему я его не ударил? У меня была бутылка вина в кармане. Я все подробно помню и сейчас немножко краснею, вспоминая это… И мне хотелось ударить бутылкой, но меня остановила мысль, что я его убью сейчас, потому что бутылка-то расколется… Мы это долго обсуждали с Гореликом, мы пошли к нему, он жил на Сретенке, и никак не могли успокоиться.
Сердце замирает не только тогда, когда тебя ударят, а ты не ответишь, сердце замирает, когда вдруг чувствуешь, что ты можешь что-то сделать. Часто в моей жизни бывает и сейчас, хотя я взрослый человек, когда заходится сердце от страха, что не сумеешь этого сделать, сыграть…
Как-то поехали мы отдыхать после гастролей – несколько актеров Театра имени Станиславского. Как раз в Вильнюсе это было, не помню точно, в каком году. Но помню мост, метров десять высотой, и как все взялись надо мной подшучивать: «А ты не прыгнешь с этого моста». Я говорю: «Может, и прыгну».
Тут они и вовсе развеселились: «Хвастун, хвастун». Я залез на перила – это было невообразимо как страшно, – но я прыгнул вниз. Я себе отбил что-то и никому не показывал синяк. И в «Полосатом рейсе», когда меня уговорили сниматься с этим тигром, – страх тоже.
Страх – это еще не слабость. Вот если страх заставляет тебя отступить, если ты бережешь свои силы и в результате уменьшаешься сам – это слабость.
Прыгай же! Синяк до свадьбы заживет.
Отец
Днепропетровск. 7.IV.76
Привет тебе, Андрюшка, из прекрасного города на Днепре! Второй день в Днепропетровске, но город вижу только из окна автомобиля. Сегодня вот удалось одному побродить по набережной (ночью, конечно). Тишина такая и красота, дух захватывает. Вернулся в номер – и не спится. И знаешь, о чем подумал? Иногда необходимо человеку побыть одному, в тишине, собраться, подтянуться, вглядеться в себя. Мне это редко удается. А вот ты слышал когда-нибудь тишину? Знаешь, что это такое – тишина? Впервые я испытал необыкновенное ощущение тишины на берегу океана, тишины как какой-то величественной тайны. И почему-то, когда я впервые услышал тишину, она для меня была связана с необъяснимой тревогой. И на сцене тоже у меня тишина всегда связана с чем-то нервным. Правда, сценическая тишина вообще драматична. А в жизни тишина совсем другое дело. Был у друзей, в Москве, они живут в переулке, в квартире тихо; у нас под окнами, сам знаешь, вечно шум, грузят, чинят машины, восемь черных кошек, галки, вороны с утра… Бытовая тишина – это так приятно, она ни к чему не обязывает, сиди себе посиживай. Дома не хочется ее нарушать. Конечно, у мальчишек нет этого чувства благоговения перед тишиной, мальчишки слишком любят веселые шумные игры. И это прекрасно. Я сам тоже люблю побеситься, как тебе известно, ведь на даче мальчишки и теперь еще принимают меня в футбол, на воротах постоять… Я не о том, конечно, что лучше, сложив ручки, тихо сидеть у плетня, чем кричать и бегать, гонять мяч или танцевать до упаду. Пусть это все будет, это совсем не плохо, но надо и бережно к тишине относиться, должен быть такт по отношению к людям и к природе, к красоте тихой минуты. Такое грустное впечатление производят люди без понятия о тишине, покое, уважении к человеку. Согласись, какое чудо – тихая дружеская беседа или чуткий сон малыша… Иногда наблюдаешь такую картину с умилением – и вдруг какой-то вопль бесовский, грохот магнитофона, ужасно… Не надо быть варварами, надо ценить и беречь тишину.
Но я хочу сказать тебе о другом: есть еще какая-то тишина… Тишина, которая возникает во мне, в тебе, в нас, когда не слышишь шума, сидишь, думаешь, погружаешься в себя – это внутренняя тишина, она не связана с шумом на улице, она в самом себе. Только очень редкие, очень развитые люди способны организовать такую свою тишину. Но для этого тоже надо сначала научиться слышать, видеть тишину, чувствовать.
Когда Юрий Гагарин вернулся на Землю и его показывали идущим по дорожке… я был тогда в Ленинграде на съемках, в гостинице в своем номере, один, я смотрел на экран телевизора, как и все, и мне казалось, что весь мир погрузился в тишину, замер и теперь вот, как и я, слушает его шаги. Я смотрел и плакал, от этой тишины разрывалось сердце – я даже не знаю, а были тогда какие-то звуки по телевизору? По-моему, нет, это действительно был миг тишины – изумленная планета смотрела на сына Земли, впервые разорвавшего путы земного притяжения. Я потом все время думал о нем, он мне снился, и, честно тебе скажу, во сне меня иногда охватывал страх: а вдруг он будет все время там крутиться и никогда не вернется?… И вот он идет по дорожке и улыбается…
Тишина – это какое-то особое состояние мира и человеческой души. Мне кажется, мы себя чувствуем частичкой природы, каплей океана в тишине, и только. Вне тишины нельзя понять красоту.
Когда выйдешь в поле и ветер треплет колосья пшеницы, кажется, мир погрузился в тишину, все иные звуки пропали, а эта песнь ветра специально ласкает ухо, чтобы ты оглянулся и понял, какая кругом тишина. Или в лесу перелетит птичка с дерева на дерево, хрустнет лист под ногой, и ты слышишь, как тихо, как торжественно спокоен лес. И морская волна бьется мерно так, с музыкальным счетом, о берег, чтобы слышал человек тишину… Много удивительного придумала природа, чтобы помочь нам услышать и полюбить тишину. А когда одинокий лыжник пересекает снежное поле, какая кругом стоит тишина. Одетая снегом земля наша так красива, только руками разведешь…
Тишина – это жизнь, все великое совершается в тишине. Тишина – это уважение людей друг к другу, это нежность и любовь. Как я люблю дома, где говорят тихо, даже дети не кричат без причины…
Сохранить тишину, покой в своем доме – значит установить в нем климат уважения. А сохранить тишину на всей Земле, на всей планете – это тоже значит установить климат уважения, обязательный для всех народов и стран. Поэтому люди против грохота, пожаров и разрушений. Никто не хочет жить на вулкане, ни один человек. Но если Землю утыкать ракетами, если люди начнут размахивать кулаками, может случиться большая беда, страшная и непоправимая.
Как видишь, проблемы глобальные какими-то чудесными нитями связаны с конкретным человеческим чувством. Бродил сейчас по набережной и думал: был бы Андрей со мной, спустились бы мы к воде, сели рядом и так помолчали бы вместе. Днепр нежно так, бесшумно катил бы свои воды, на другом берегу редкими огоньками подмигивал бы нам уснувший город, а мы сидели бы молча и думали бы о чем-то важном… Хорошо! Правда ведь, хорошо?
Обнимаю тебя.
Отец
Днепропетровск. 10.IV.76
С добрым утром, сынок!
Слушаю радио и пишу тебе. Сен-Санс, «Этюд в форме вальса» – такой нежный и юный голос скрипки Виктора Третьякова… Редчайший случай, свободен до четырех часов дня, решил: не выйду из номера. Музыка красивая-красивая, какая-то радость в ней плещется… Трудно вообразить, что кто-то не хочет слушать такую музыку. Я никак не пойму этих споров: современная рок-поп-музыка или музыка классическая – что молодежи нужно? Одна помогает жить веселее, другая – чувствовать сильнее. Как между ними выбирать? Надо, чтобы настоящее искусство встречалось каждому на его жизненном пути, чтобы в действительности получалось: все лучшее принадлежит народу.
Представь, я здесь уже получаю письма от зрителей. Один раз выступал во Дворце культуры, и весь город извещен. Ты ведь никогда не читаешь этих писем, а среди них есть такие смешные и трогательные. Одна девочка спрашивает: «Как вы стали талантливым артистом?» – и слово «талантливым» подчеркивает волнистой чертой. А мальчик (школьник, конечно) интересуется, как мое «актерское здоровье». Может быть, он догадывается, что актеру нужно особенное здоровье – и физическое, и нравственное?…
Я вот все хочу тебе объяснить, что искусство потому-то и волшебство, что каким-то чудесным образом превращает человеческие качества в художественные категории. Конечно, я не имею в виду примитивные разговоры: «В этом образе автор изобразил самого себя, свой дом, свою улицу». Естественно, каждый пользуется своими впечатлениями, своим опытом, но я не о материале творчества, а о самом механизме его, перерабатывающем и претворяющем «материал» в «искусство». Цветаева говорила, что невозможно «знать из чего – что». Ахматова писала: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи…» и т. п. Растут, цветут, благоухают… Благодаря автору, конкретной человеческой личности.
Как ты думаешь, почему сказано, что «поэт в России больше, чем поэт»? Или вот все школьники знают некрасовское: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Во все времена люди ждали от художника помощи – в познании мира, познании себя, своих возможностей. Художник может стать для большинства духовным лидером, если он служит Отечеству, помогает жизни, если он друг всех людей.
Допустим, твой одноклассник, недобрый, замкнутый, не желающий понимать и принимать во внимание никого, кроме себя, – может он стать математиком? Я думаю, может, даже такую формулу изобразит, что будем десятилетия пользоваться. Но вот художником он стать не может, потому что тут нужно отдать часть души своей, нужно постоянно раздавать свое сердце людям, болеть, страдать, любить в полную грудь. Если решил работать в искусстве, думай о себе строже – всегда ли ты щедр душой, отважен, бескорыстен. И эта работа над собой пусть всегда идет впереди мастерства. Актерскую методологию, опыт можно постичь, а делать из себя человека – это работа не на годы учебы в училище, это на всю твою жизнь.
Я, Андрюша, верю, что у тебя добрый взгляд, доброе отношение к людям, – береги это. С артиста много спросится. Он и в истории представительствует от имени народа. Помнишь, у Шекспира в «Гамлете», мы с тобой отрывок учили: «Почтеннейший, посмотрите, чтоб об актерах хорошо позаботились. Вы слышите, пообходительнее с ними, потому что они обзор и короткая повесть времени». Чтобы быть повестью времени, надо быть достойным своего времени. А как же иначе?
Отец
Тбилиси. 10.VII.76
Андрюша, Тбилиси – город, куда я должен тебя привезти. Я здесь не первый раз, но и впервые, помню, приехал сюда готовый любить: не потому, что мои друзья – Гия и Буба, Данелия и Кикабидзе – много рассказывали мне о Тбилиси, просто мне кажется, свою нежность к ним я перенес и на их родину. Одним словом, этот город не должен был меня завоевывать, я был заранее пленен его музыкой, высотой, талантом, согрет его товариществом. В самолете, когда стюардесса сообщила, что летим над Малым Кавказским хребтом и что справа его высшая точка – Казбек, я с гордостью подумал: Кавказ подо мною…
Есть города, в которых не чувствуешь себя чужим, хотя впервые ступил на их площадь. И чем это объясняется, не знаю. На улице слышу грузинскую речь, из репродуктора доносится чуть грустная грузинская мелодия, в метро не сразу нахожу надписи на русском, но не чувствую себя отдельно, отстраненным, одиноким. Все вокруг особенное, новое, красивое, но принадлежит всем, кто видит и понимает эту красоту. Впрочем, странно, сейчас подумал, это ведь общая истина: и в искусстве, и в жизни все прекрасное принадлежит тому, кто способен видеть и чувствовать.
Тбилиси я воспринимаю как один большой дом – хороший дом держится на уважении к дому каждого, кто в нем находится, не так ли? – здесь это есть, я очень ощущаю это. Грузины знают свою историю, корни, традиции, это очень проявлено в искусстве, в культуре музицирования, я имею в виду не академическое пение или с эстрады, а в быту, многие поют, и так красиво, музыкально, просто.
Конечно, ты сейчас думаешь, еще бы – плохо в Тбилиси, небось за тобой ухаживали, принимали… Так, да, Гия даже повел меня в гости к Верико Анджапаридзе, я был польщен, как мальчик, что она меня знает, видела мои фильмы и ей многое нравится.
В этом городе очень остро чувствую и любовь к жизни, и нежность к людям, и, как всегда, меня охватывает желание разделить все это с тобой, сынок.
Тбилиси, окруженный горами, закрыт от недобрых ветров, как женщина за спиной верного мужчины чувствует себя неуязвимой для злой силы. Я не замечаю здесь московской суетности: если люди поют за столом, никто не смотрит на часы; если беседуешь с грузином, видишь, что он готов беседовать с тобой вечно. Может, это вообще смешно все – просто я устал торопиться. Но в самом деле каждый миг жизни уходит. Вот и пишу тебе письмо на балконе гостиницы «Иверия». Внизу – Кура, сплошной светящейся лентой по набережной бегут машины, кажется, не река быстро несет свои воды, а каменные берега уносят ее. И никогда уже не буду я смотреть с этого балкона на величественный город в огнях и думать о твоих экзаменах. Когда ты получишь это письмо, один экзамен уже будет позади, и ты сразу мне позвонишь, и я, конечно, буду звонить и днем и вечером. Хочу сказать тебе вот что: от случайностей многое зависит в нашей жизни, и все же то, что зависит от случайностей, – не главное.
Сегодня мы были в старом городе Мцхета. На высоком крутом склоне над слиянием Куры и Арагви стоит церковь Джвари – древнейшее строение Грузии. Церковь эта в виде креста построена в честь принятия грузинами христианства. Грандиозен храм. Пушкин не мог здесь не написать стихов. Это место поэтов! Обязательно побываем здесь вместе.
Отец
Письма студенту
10. Х.76
Вот ты и студент, Андрюша!
Щукинцы имеют обыкновение задирать нос с первого курса. К тому, правда, есть основание: училище, освещенное гением Вахтангова, согретое темпераментом Рубена Симонова, действительно уникальная школа.
Судьбы многих талантов связаны с этим училищем. Я бы мог позавидовать тебе.
Трудно даже вспомнить, как все это начиналось у меня. Как-то само собой, постепенно.
Когда-то давно, это было в пятом классе школы, у нас существовал драматический кружок, и я там однажды сыграл водевиль, который, кажется, мы сами сочинили. Мне трудно о себе что-то сказать, я помню только свои ощущения: во время прогона этого представления я с радостью бросился в обстоятельства, нами придуманные. То ли денщика я играл, то ли еще кого-то. Но премьера не состоялась: что-то мне показалось обидным, и я так и не сыграл свою роль. Но те, кто видел репетиции, – и учительница, и мои товарищи, – говорили, что я был смешон, вроде бы ничего не делаю, а смешной, физиономия, гримасы смешные. Может, это во мне зародило что-то, что потом теребило мою душу. Может, сыграли роль разговоры с дядей, он ведь был интеллигентным человеком, очень образованным, написал диссертацию о Есенине. Может быть, разговоры с ним привели к тому, что однажды – это было во время войны, и мне было четырнадцать-пятнадцать лет, я работал на заводе учеником токаря, – я пошел разыскивать театральную студию. Не знаю, как получилось, – я стеснялся спросить, разыскивал сам и в конце концов на Самотечной площади нашел вывеску: «Управление искусств», но оказалось, что я попал в отдел книгоиздательств. Я сказал, что хочу стать актером, они расспросили, где я работаю. Представь: война, заснеженная немноголюдная Москва, голодное время, эвакуированные заводы. И все-таки я не оставил свою затею. Однажды я пришел в студию при Театре революции. Помню, топили печку, я потолкался, на меня поглядывали (я был в полушубке, в лыжных штанах, в башмаках с загнутыми носами, в мохнатой шапке, наползающей на глаза). Потом так получилось, что я пошел проводить педагога, кажется, он читал марксизм-ленинизм. Мы шли по улице, и я ему рассказывал о себе, у него был простуженный голос, он прикрывался воротником; и он посоветовал мне поступать, поскольку у меня не было среднего образования, в Студию Станиславского на Красной Пресне: может быть, стоит поступить туда рабочим, а потом и сыграть что-то.
Вот была такая беседа, которая ничем не кончилась. Продолжалась война, продолжалась моя работа, но наступил сорок третий год, и, хоть мне было шестнадцать лет, я выполнял план, и нескольких молодых рабочих, в том числе и меня, послали в техникум. Я сдал экзамены и поступил учиться в Авиационный техникум имени С. Орджоникидзе. Свои театральные интересы я не оставил. Я помню, что именно там я подготовил «В купальне» Чехова, выучил и рассказывал «Монтера» Зощенко, очень любил Блока, Есенина, читал их наизусть на вечерах, и меня называли, как когда-то в школе, «наш артист». Я рассказывал об этом дяде, заходя к нему в Комитет по делам искусств, но чем он мог особенно помочь мне, мальчишке? Выслушивая меня, он говорил: «Ты артист у нас, Женька». А однажды он попросил меня почитать, и я стал читать «Стихи о советском паспорте». Когда я сказал: «Я волком бы выгрыз бюрократизм», – дядя чуть не упал со стула. Я мужественно дочитал до конца. Он хохотал и сказал: «Женя, это очень плохо, очень». Я прочитал стихотворение Блока, ему тоже не понравилось. Он сказал: «Женя, у тебя культуры маловато, надо учиться, по театрам ходить». Но тем не менее меня это не остановило, и я на третьем курсе техникума пошел в Московскую театральную студию. Эта студия была очень интересная, она была организована в сорок третьем или в сорок втором, руководил ею Р. Захаров, известный балетмейстер Большого театра; преподавала Екатерина Михайловна Шереметьева, ученица В.Н. Давыдова, она вела драматический класс. Студия имела музыкальное отделение – оттуда вышли прекрасные певицы; было сильное балетное отделение; на драматическое отделение был большой конкурс. Во всяком случае, мне об этой студии кто-то рассказал, и я пошел туда. Я попросил у брата пиджак и решил, что готов к экзамену. Я безумно нервничал – я понимал свою несостоятельность, но не думал, что так получится. Сидело человек двадцать пять народу, я вышел (они, видно, добирали, студия существовала уже второй год) и прочитал все, что с таким успехом читал в техникуме: Чехова, Зощенко. У меня спросили: «Еще что-нибудь есть?» Я сказал: «Есть, но это еще хуже». Почему-то все стали просить, чтобы я почитал еще. Я прочитал Блока «В ресторане». Я любил это стихотворение – мне казалось, что сидит одинокий, седой, красивый-красивый мужчина где-то в ресторане и говорит:
Никогда не забуду (он был или не был,
Этот вечер): пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на желтой заре фонари.
Я сидел у окна в переполненном зале,
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, аи.
Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко
Взор надменный и отдал поклон.
Обратясь к кавалеру, намеренно резко
Ты сказала: «И этот влюблен».
И сейчас же в ответ что-то грянули струны… —
и т. д. Была тишина, я был белого цвета. Я читал серьезно, мне сказали «спасибо». И это стихотворение Блока спасло меня, примирило и с моим пиджаком, и с моей курносой физиономией, и с недостатком культуры. Потом, говорят, развернулось целое собрание, стали просить Екатерину Михайловну Шереметьеву, она сказала, что я, мол, очень серый, неотесанный, но ее стали снова просить: «Мы поможем», – и меня приняли в студию. Я пошел в Главное управление учебных заведений, и меня официально перевели из одного учебного заведения в другое, хотя этот перевод был очень сложен. Началась учеба, я пропадал в студии с восьми утра до часу ночи. Я был увлечен учебой в студии, делал какие-то успехи, особенно в этюдах, что-то придумывал, ломал голову. Я мечтал стать артистом.
Шли годы учебы в студии. Потом к нам пришел Андрей Александрович Гончаров, молодой, красивый, талантливый ученик известного режиссера Горчакова. Гончаров сразу после ГИТИСа добровольцем ушел на фронт, был ранен, руководил фронтовым театром, а тогда – только что пришел в Театр сатиры. Он стал вести наш курс. Занятия с Гончаровым были такие напряженные, насыщенные, мне все сразу стало казаться очень серьезным и безумно трудным. Так и вошло в мою жизнь искусство как вечный экзамен…
До завтра.
Отец
11. Х.76
Я думаю, Андрей, что, рассказывая тебе о том, как это все у меня получилось, надо вернуться к моей маме. У мамы было нечто такое, что меня, мальчишку, удивляло, – мама умела рассказывать так, что все смеялись, в квартиру набивалось много-много людей. У нас вечно в доме кто-то жил, ночевал, стелили на полу в наших маленьких двух комнатках… И вот мама рассказывала, а все говорили: «Нюра, господи, ты просто артистка». Она была простая русская женщина и не очень грамотная, но у нее был талант рассказчика. Я вообще похож на маму, и многие потом говорили: «Он в Нюру».
Я так любил искусство, что мне казалось, как ни парадоксально, что я все делаю хорошо, потому что я все делаю со страстью. И оттого что я любил, я верил в то, что происходит, и если бы сказали, что в конце концов надо умереть, я бы умер по-настоящему.
Конечно, судьба у меня, как и у каждого, была непростой. Когда стал старше, я понял, что Яншин действительно был прав: простота – это очень сложное дело. Ты молодец, что сказал мне о телевидении, и я посмотрел свой старый фильм «Произведение искусства», роль у меня хорошая – Саша Смирнов. Раньше, когда смотрел, не замечал – а сейчас увидел, что я играю, немножко играю. Хотя это кому-то и незаметно и кто-то даже теперь сказал мне: «Вы такой интересный, милый в этой роли». А я ведь, Андрюша, к тому времени уже сыграл «Дни Турбиных», значит, и в «Днях Турбиных» это немножко было – какая-то театральность. Но может быть, еще время было другое, другая эстетика, потом уже появился «Современник», стали требовать, чтобы органично и просто, и каким органичным и простым был Олег Ефремов! Эти мысли приходят не сразу, часть тогда, часть потом, часть сейчас. Конечно, был он прав – Михаил Михайлович Яншин; конечно, и время меняется, и наши представления. Недавно я посмотрел в Свердловске старую картину «Окраина» режиссера Барнета. Я не знаю, были ли они великие актеры, но их картина снята чуть не шестьдесят лет назад, а они играют, как играли бы сейчас. Когда смотришь на Николая Баталова, такое впечатление, что он играет сейчас, а не когда-то. Конечно, легко рассуждать, когда дело к концу жизни идет, когда и падения, и ушибы, и поиски – все пройдено. У меня было не так просто, хотя внешне складывалось хорошо: в кино я снимался первое время, скажу тебе честно, из любопытства, всё эпизоды, эпизоды, маленький кусочек мелькнет, и на экране всего-то четыре секунды: пожарник, официант, массовка или какие-то маленькие эпизодики. И в театре – массовки, и в кино. Но какие-то пробы были. И к ролям я уже подходил, пугаясь, откидывая их от себя, чтобы создать барьер пространства, чтобы это пространство освоить, – все сложно, непросто, тем более что Яншин репетировал длинно, мучительно и сложно. Школа Яншина – Лариосик в «Днях Турбиных».
Когда я смотрю сейчас «Полосатый рейс», то вижу, что в некоторых сценах правдив, а в некоторых подыгрываю. Рядом с Яншиным был, а не ухватил. Не знаю. Каждый из нас, актеров, имеет право на трудное становление, не быстрое.
Не знаю, Андрюша, могу ли я сказать, что у меня была счастливая жизнь, – и работал трудно, постепенно, хотя внешне выглядело вроде бы удачно: Лариосик! А потом ведь опять неудачи, вообще безрепертуарное время, спектакли слабые.
Но у меня была роль, на которой я учился почти всю жизнь, – Лариосик.
И про кино я тоже не могу сказать, что вдруг сразу все сложилось. Уж я, наверное, в эпизодах примелькался, запомнился зрителю. Потом только «Полосатый рейс» – и вдруг я стал популярный, и научился рассказывать про тигров, и появлялся на эстраде с отрывком из «Раскрытого окна» с Олей Бган. И все-таки такой роли, по которой можно было бы сказать, что это интересный актер, не было. Продолжались какие-то эпизоды и роли, хотя и не маленькие, но незначительные. В театре меня отпускали с трудом, иной раз и не знали, снимаюсь я или нет, я очень здорово лавировал, используя отпуск, выходные дни.
Первой крупной работой, когда обо мне стали говорить серьезно, была «Донская повесть».
В тот момент хоть и Лариосик сыгран, и что-то еще, но все равно неясно было, каким я стану актером, а поскольку в «Раскрытом окне» и в других спектаклях были роли «а-ля Лариосик», критика меня упрекала, что однообразный актер. Честно говоря, в этом тоже была правда, хотя правда однобокая – ведь актер зависит от литературы, в которой работает, а я в тот момент все играл мальчиков, очень похожих по характеристике на Лариосика, и я с радостью вставлял в эти роли то, что было найдено в Лариосике, в той прекрасной литературе. Когда у самого себя воруешь и вставляешь в другое – плохо, но когда вовсе не было литературы, я подставлял Лариосика. Поэтому повторяю тебе: в театре и вовсе все происходило постепенно, и в кино постепенно, понемножку. И когда мне представилась возможность сняться в шолоховской литературе, я уже считался крепким комиком.
В «Донской повести» мне работалось нетрудно, мы к этому подготовились, искали грим – щетину, челку, искали костюм. Я как-то верил, что могу передать любовь к ребятеночку этому (у меня уже был ты, мой Андрюшка). Фетин, по-моему, и дал мне эту роль потому, что я ему про тебя рассказывал, а иногда, когда рассказывал, слезы появлялись.
В «Морском охотнике» – первая картина-эпизод, там песенку надо было петь, для меня это тоже было стеснительно – и оркестр, и все на меня вытаращились, я так запел, что пюпитры закачались, но все-таки каким-то образом я пел песню – с моим-то слухом. Потом он стал получше, и я даже в «Трехгрошовой опере» пел, из семи нот в четыре, если не в пять, научился попадать.
«Дело Румянцева» вроде бы легко работалось, режиссер Хейфиц – мастер. Но я вообще не могу сказать, что мне, молодому актеру, дали роль, я сыграл – все ахнули, я проснулся на другой день знаменитым актером. У меня в моей жизни так не было; все труд, труд, все с этим словом у меня было связано.
Евг. Леонов
8. XII.76
Андрюша,
спасибо за поздравление, за то, что был на премьере «Старшего сына» и все рассказал. Ты говоришь, у всех ощущение полной победы. Это здорово, конечно. Но если говорить честно, я никогда не знал ощущения полной победы. Я верил иногда похвальным отзывам, но не до конца. Жизнь меня научила остерегаться. Бывало, испытывал я восторг, но не могу о нем рассказать, он спрятался куда-то далеко, этот бес сам в меня уже не впускается. Жизнь меня била довольно часто… Однажды в журнале «Театр» (я тогда работал в Театре имени Станиславского) поместили мои фотографии – в том числе какую-то плохую фотографию из «Де Преторе Винченцо», и в статье было написано, что, мол, мы так много от Леонова ждали, а он – не получившийся Яншин. Я, помню, мысленно беседовал с автором, не мог успокоиться. «А почему я должен быть Яншиным? Пусть маленькая дорога, но пусть она будет моей. Почему я не получившийся Яншин, а не страшнее – не получившийся Леонов?» Статья была резкая, обидная. А были люди, которым нравился спектакль «Де Преторе Винченцо».
Поэтому я никогда не был убежден в том, что вот, мол, у меня получилось. Рядом с похвалой я мог услышать и что-то другое. Помню, на «Днях Турбиных» публика хлопала, кричала, а Яншин приходит и говорит: «Вы что из Лариосика оперетту сделали?» А как-то шли по фойе театра после спектакля, Яншин говорит: «Это ужасно, ужасно»; а впереди идет Павел Александрович Марков. Знаешь, кто это? Знаменитый завлит Станиславского, который привел во МХАТ и Булгакова, и Олешу, и Катаева, обаятельнейший человек, скромный и вместе с тем строгий, – одним словом, величайший театральный авторитет. И Яншин спрашивает у него: «Ну что, Паша, Леонов? Как он?» А Марков отвечает: «Миша, он уже лучше тебя играет». И вижу, Яншин, довольный, улыбается, а мне свое: «И не подумай, что правда». Это Яншин – кумир мой… Он меня никогда не хвалил, а за Лариосика всегда ругал. Он ведь даже перед смертью, выступая по радио, ругал меня. Хотя мне передавали соседи по дому (они были знакомы с Яншиным), что он сказал: «Леонов мой лучший ученик». Конечно, хочется верить, что он меня любил. Михаил Михайлович считал меня своим учеником, а я его – своим учителем.
В какие-то моменты, я помню, испытывал счастье от работы – хотелось жить. И не всегда, между прочим, это было связано с объективной ценностью работы.
Я только поступил в театральную студию, только-только начал заниматься, и педагог Воронов (он сценическую речь преподавал) просил нас читать стихи – нас сидело тридцать-сорок человек. Один читал, а остальные должны были разговаривать, улюлюкать – такое условие. Я был стеснительный и понимал, что эта ситуация мне не по силам. И я стал читать Блока. Мне рассказывали, что я был белого цвета, как полотно; я прочитал – и они замолчали. Пошумели, поулюлюкали и замолчали. Воронов похвалил меня, и я тогда подумал, что, может быть, я смогу стать актером, я гордился, что сумел их подчинить.
А стеснительным я был всю жизнь. До сих пор, когда меня приглашают на радио, я сомневаюсь, надо ли, имею ли я право. Вот приглашают читать «Кола Брюньона», я даже попробовал и понял, что могу прочитать, идя от характера, а вчистую – нет. Мне вообще кажется, что читать надо через характер. В твоей курсовой работе, на мой взгляд, удалось только то, что было в характере. Определилась ли новая работа? Кто будет ставить?
Отец
15. III.77
Когда ты готовил мальчишку из «Святая святых» Друцэ, ты с неверием принимал все мои мелочи, детали, которые я тебе подсказывал, считая их штучками. А между тем ты был не прав. Ты думаешь, штучки – штамп, а Станиславский (Яншин рассказывал) считал, что в этих маленьких, незаметных штучках и есть искусство. На репетициях «Мольера» булгаковского (Михаил Михайлович играл Бутона, а Мольера – Станицын) Станиславский ему говорил, что он ищет большую правду, а надо искать маленькую, а она приведет к большой. А маленькую правду надо найти и полюбить. Эта маленькая правда, по-моему, была конкретность чувства, жеста, мысли, поступка. Не концепция образа, что да как, чем сейчас больше всего увлекаются, а именно сиюминутное переживание.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.