Текст книги "Корень Мандрагоры"
Автор книги: Евгений Немец
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Юноша, можешь взять себе билеты туда и обратно. Мы же с Гвоздем возьмем билет только в одну сторону.
– Почему? – удивился Кислый.
– Потому, что еще не известно, когда мы будем возвращаться, да и вообще, получится ли у нас вернуться. – Мара перевел взгляд на меня, добавил: – Кстати, хороший тост, с удовольствием выпью за это.
Он звякнул бокалом о стакан озадаченного Кислого, чокнулся со мной и неторопливо, смакуя каждый глоток, выпил. Я смотрел на него и думал, что Мара – он и есть тот самый ветер, который надувает паруса моей яхты и гонит ее прочь – в сторону от основного маршрута, по которому движется флотилия цивилизации. Второй раз за вечер я вспомнил отца и подумал, что пожелания родителя сбываются: моя жизнь обретала предназначение.
По эту сторону человечности
Мама сидела у окна, чуть склонив голову, так, чтобы видеть, что происходит снаружи, но все равно ничего не видела – ее взгляд был неподвижен, а по щекам неторопливо стекали, словно капли дождя по стеклу, немые слезы. Не было ни всхлипов, ни прерывистого дыхания, мама вообще не издавала никаких звуков. Казалось, слезы текли сами по себе.
– Мама…
Она оглянулась и долго смотрела на меня, словно не сразу узнала. Ее лицо оставалось недвижимым, но вокруг губ появились морщинки. И в этих морщинах, в этих немых слезах, в застывшем лице, в окаменевшей позе – боль. Ни рыданий, ни заламываний рук, ни патетичных речей, только тишина, неподвижность и беззвучные слезы. В этом было что-то неправильное и… жуткое. Я подумал, что вот сейчас, в эту самую минуту, она навеки распрощалась с иллюзией, что жизнь театр, в котором она – великая актриса.
– Ему будут делать операцию… – едва слышно выдохнула она.
– Все обойдется, – попытался я ее утешить.
– Обойдется… – как эхо повторила мама, и я понял, что она в это не верит.
Я подошел и обнял ее за плечи.
– Ты накручиваешь себя, – сказал я ей. – Не надо. Операция может помочь.
– Ему вырежут желудок. Как человек… мужчина может жить без желудка?…
Даже если все обойдется, если операция поможет и отец поправится, жизнь уже никогда не будет такой, как прежде, все необратимо и безнадежно изменится – уже изменилось. Так чувствовала мама, и так понимал я. К тому же операция не помогла. Я осознал это, когда на мой вопрос «Как его состояние?» врач отвел взгляд. Отец понял это, просто посмотрев мне в глаза. Он сказал:
– Вези меня домой.
Смерть – это интимный акт, и отец хотел, чтобы он случился с ним в узком кругу близких ему людей. И потом, какой прок от больницы, когда медицина помочь не в состоянии? Мы забрали его.
За время болезни отец похудел килограммов на двадцать, и мне не составило труда взять его на руки и перенести из машины в квартиру. Но для самого отца это был сильный удар. Как только я уложил его на кровать, он сказал:
– Однажды я подумал, что если в старости одряхлею до того, что не смогу сам ходить, присмотришь ли ты за мной? Глупости, правда?… Но старость пришла раньше срока, а ты не подвел.
Я сжал его пальцы, они были сухие и тонкие и на ощупь напоминали дерево, он в ответ попытался сжать мою ладонь, но я почувствовал только импульс этого желания – сил у отца больше не было. Я перевел взгляд на его лицо и успел заметить одинокую слезу, выкатившуюся из края глаза и юркнувшую за ухо.
Когда старость и немощность приходят постепенно, к ним успеваешь привыкнуть и смириться. Но если сильный телом и духом мужчина вдруг превращается в старика, это становится для него колоссальным потрясением. Мама была права: даже если бы операция дала положительный результат и отец поправился, он был бы уже другим человеком. Потому что он уже стал другим человеком.
Время превратилось в затянувшуюся казнь. Каждый день, каждый час приходили лишь затем, чтобы отцу стало хуже. Все мы – я, мама, отец – жили в ожидании его смерти, и сама по себе смерть уже не казалось чем-то нелепым, чудовищным и несправедливым. В ней появилось что-то от… избавления.
Я сидел у кровати отца часами. Читал книгу, пока он спал, или беседовал с ним, если он просыпался. В основном отец вспоминал прошлое:
– Помнишь?… Тебе было лет шесть, наверное… Ты спросил: почему мы люди? Почему не собаки, почему не птицы? Ты задавал столько вопросов, на которые я и сейчас не найдусь что ответить…
Но эти беседы происходили все реже и реже, а их продолжительность все сокращалась и в конце концов свелась к нескольким словам. Большую часть времени он тихо лежал на кровати и даже не шевелился. Желтые впалые щеки, замутненные провалившиеся глаза под полуприкрытыми веками, и только едва заметное порывистое вздымание грудной клетки свидетельствовало, что где-то под ребрами еще бьется усталое сердце. Бьется и вместе с кровью разносит, словно десант головорезов, выжигающий все на своем пути, метастазы рака. Потому что однажды где-то в складках желудка одна-единственная клетка отгородилась от организма и сошла с ума. И чего ей не жилось спокойно, в мире и гармонии с сородичами? – вертелся в моей голове невеселый вопрос. Вопрос, на который я уже давно знал ответ. Отец слишком долго вбирал в себя переживания посторонних, как те циркачи, что глотают огонь, и тушил эти пожары усилием воли. Тем самым он продлевал жизнь другим, и в первую очередь маме, но укорачивал свою. Чужие эмоции – это демоны, беспощадные и жестокие. Нужно иметь волю Прометея и силу Геракла, чтобы с ними управиться, а после держать в узде. Но сколько бы сил природа ни отпустила человеку, рано или поздно они заканчиваются, и озлобленные демоны вырываются на свободу. Вот и разладились связи, вот и сошли с ума клетки… Отец был прикован к кровати, а рак, этот каннибал, спокойно и методично пожирал его внутренности. Жизнь вытекала из отца, словно вода из дырявой кастрюли, и сам Господь Бог был не в силах этому помешать.
Дни и ночи склеились в единую ленту. Утром я ходил на учебу, вечером сидел у постели отца. Даты и дни недели перестали иметь значение. Я невпопад отвечал на вопросы преподавателей, не узнавал голоса друзей в телефонной трубке, забывал поесть, засыпал, сидя в кресле. Мама и вовсе превратилась в тень. Я не замечал, когда она успевала всучить мне в руки бутерброд или сменить отцу белье. Если она ко мне обращалась, я не сразу понимал, о чем она говорит. Жизнь обезличилась. Вернее, ее обезличила смерть, в ожидании которой мы пребывали.
Я думал, что происходящему не хватает логики, не хватает смысла. У меня было ощущение, что я проснулся в какую-то другую жизнь – не мою. Словно внезапно, ни с того ни с сего я очутился на крошечном острове посреди бескрайнего океана, посреди бесконечной мутной и холодной воды. Я оглядывался по сторонам, и везде была… пустота. И отец – во всем этом нелепом и жутком действе он оставался единственным якорем. Я вдруг понял, что его смерть оборвет последний канат, которым я был привязан к этому миру.
В один из таких вечеров я, как обычно, сидел у постели отца. Наверное, я задремал, потому что, открыв глаза, встретился с ним взглядом. Черные, влажные и огромные на высохшем лице зрачки смотрели прямо мне в сердце и, казалось, видели ту беспросветную толщу мутной воды, которая меня окружала. Он долго смотрел не отрываясь, может, минуту, а может, и больше, потом тихо сказал:
– Ты должен найти смысл… у твоей жизни должно быть предназначение. И… ты должен успеть. Второго шанса не будет… Найди ответ: почему мы – люди…
Это не походило на наши обычные беседы, я не нашелся, что ответить, да и требовалось ли что-то говорить? Я продолжал смотреть отцу в глаза и находил там одно-единственное слово… даже не слово – наставление: спасись!.. Я с трудом проглотил застрявший в пересохшем горле ком.
Отец умер на следующий день. В сосуде его жизни иссякла последняя капля. Гостья в черных одеждах оказалась такой же тихой, как и наше ожидание, – отец покинул этот мир, не издав ни звука.
Деньги на похороны пришлось занимать. Венки, место на кладбище, надгробный камень, оградка, транспорт, рабочие, еда-выпивка… Я раньше и не представлял, что похороны состоят из такого количества проблем. На два дня я зарылся в эту суету и, должен сознаться, шел на это охотно. Я чувствовал себя автоматом – роботом, который выполняет задания, не вникая в их суть. И это было хорошо, это помогало забыть, что я зачем-то очнулся в чужой жизни.
Но потом, когда гости вполголоса поминали «преждевременно ушедшего» и все проблемы были улажены, а стало быть, занять себя больше было нечем, пустота вернулась.
Пахло солеными огурцами, водкой и воском. Я стоял посреди комнаты, смотрел вокруг, смотрел внутрь себя и… не видел ничего. Отец ушел, последний канат оборвался, и моя яхта медленно дрейфовала в открытое Ничто… И в эту минуту какая-то мамина знакомая – дама с надменным лицом старой девы, холеными пальцами с идеальным маникюром и запахом нафталина под облаком дорогого парфюма – склонилась к моему уху и сказала негромко, но так, чтобы ее услышали окружающие:
– Хоть бы слезу пустил для приличия.
Человечность – это когда больно оттого, что больно другому. То есть так должно быть. На деле человечность – это когда ты только показываешь, что тебе больно оттого, что больно другому. При этом вовсе не обязательно испытывать боль.
Я повернулся к женщине и внимательно посмотрел ей в лицо. Поджатые губы человека, который со всех сторон прав; на носу горбинка нетерпимости; тщательно выщипанные брови, так что от них остались два тоненьких чернильных росчерка, напоминающие расправленные крылья грифа; слой пудры просел в морщинах вокруг губ; сияющие каштановые волосы намекали на недавнее посещение салона красоты, но они так туго были стянуты в хвост на затылке, что линия волос на висках съехала к ушам – такая себе косметическая хитрость в борьбе с дряблой кожей лица; в глазах стальной блеск выброшенной на берег рыбы – в этой маске не было и намека на сострадание. Я не нуждался в ее сострадании, но если бы оно присутствовало, я бы ее простил.
Сквозь сотни километров прожитой жизни я вдруг увидел себя семилетнего, сидящего за партой и внимающего глупому рассказу о девочке, у которой выздоровел отец. «Правильный» мальчик собирался нарвать для чужого папы цветы. Тогда я столкнулся со своим первым учителем жизни, наставником морали и… первым червяком в яблоке этики. С тех пор много кто пытался набиться ко мне в сэн-сэи, и вот очередная жрица праведности, раскинув широкие черные крылья, прилетела поучаствовать в моей судьбе – растолковать мне, заблудшему, про человечность и любовь к ближнему. Но с человечностью есть одна проблема: она заканчивается там, где начинается праведность, потому что праведность – это падальщик, который прилетает выклевать глаза в разлагающемся трупе гуманизма.
Я очень ровно ответил:
– Если вы еще раз со мной заговорите, я вышвырну вас отсюда, как вокзальную шлюху.
И подумал, что ее праведность я вышвырну следом.
Женщина задохнулась от негодования, оглянулась по сторонам, ища поддержки у окружающих, но никто не спешил прийти ей на помощь – гости отворачивались и делали вид, что ничего не произошло. Женщина прошипела: «Какой хам», – и демонстративно задрав подбородок, направилась к выходу. Она переступила порог, оглянулась, сверкнув глазами-рыбами, и с грохотом захлопнула за собой дверь, словно опустила железный занавес на границе между двумя государствами. И она была права: мне нечего было делать на ее территории, мое место было и оставалось здесь – по эту сторону человечности.
Осень цивилизации
Вечером пятнадцатого сентября мы сели в поезд, следовавший в Актюбинск. Кислый выглядел ошалелым, в его взгляде застыло удивление и легкий испуг, словно он не мог поверить, что наше путешествие все-таки состоится. Мара был спокоен, но на дне его небесных глаз прыгали солнечные зайчики лукавства и озорства. Я знал этот взгляд, он говорил, что его обладатель полон сил и веры довести начатое до конца.
Я посмотрел в окно. По крышам вечернего города скользили лучи заходящего солнца. Насыщенно рыжие и как будто махровые, они все еще распыляли тепло на открытых пространствах, но в затененных ущельях и трещинах скального массива города – в подворотнях и тесных улочках старых районов – ночная прохлада уже теснила лето, пахла стылыми дождями и пронизывающим ветром, и люди, ощущая ее дыхание, надевали плащи и куртки, прихватывали с собой зонты. Осень стояла за дверью и в любой момент могла переступить порог.
Поезд тронулся. Бейсболки, шляпы, кепки провожающих, лотки газет и журналов на соседних перронах, серый и мрачный монолит вокзала и за ним весь город откололись от нашего вагона и начали медленно отдаляться. Я подумал, что отныне нас будет разделять не только расстояние, но и время – этот мир безнадежно уплывал в прошлое. Я перевел взгляд на Кислого, сказал:
– Добро пожаловать в историю.
Мара извлек из внутреннего кармана плоскую бутылочку коньяка, отвинтил крышку, протянул мне.
– Да будет так, – сказал он. – За будущее.
Коньяк закончился быстро, потому что Кислый присасывался к бутылочке, словно капитан Блад к бочонку рома. Мне приходилось буквально выдирать бутылочку из его рук, но Кислый все равно успевал сделать три-четыре глотка. Проводница – женщина лет сорока, с обиженным лицом и с волосами, отбеленными до полного отсутствия цвета, – принесла нам три стакана бледного чая. Мы достали бутерброды и принялись за ужин. Мара, к которому вместе с коньяком вернулась словоохотливость, наставлял:
– Понимаешь, предназначение человека – весьма туманный предмет для обсуждения. Если на страну обрушивается тотальная война, людям не приходится свое предназначение искать. Это предназначение вколачивают в гражданина обстоятельства – люди кладут свои жизни на борьбу с захватчиками или во имя идеи, а после войны восстанавливают из руин города в полной уверенности, что других целей у них и быть не может. В такой ситуации мораль запрещает человеку искать свое предназначение в чем-то другом. Война, без сомнений, ужасная трагедия, но если смотреть бесстрастно, она дает людям то, чего они сами, скорее всего, найти в своей жизни не в состоянии – смысл существования. Примерно то же самое люди получают от революций, религий и утопических идей. В странах, где давно не было войны, расцветает преступность, потребление алкоголя и наркотиков превращается в манию, процент самоубийств растет, на лечение психических заболеваний тратится все больше и больше средств.
– Что тут скажешь, мирная жизнь – она всегда веселая, – заметил я.
Мара меня не слышал, он декламировал дальше: – В конкурсе на максимальное количество серийных маньяков-убийц Соединенные Штаты лидируют с огромным отрывом. Европа помнит только Жиля де Ре во Франции да Джека-потрошителя в Англии. У нас их было немного больше просто потому, что у нас народу значительно больше. Зато в Штатах маньяков пруд пруди – это одно из следствий того, что на территории США давно не было масштабных войн. Из бездн истории до нас доходят апокалипсические тексты, которые в нашей жизни и вовсе стали частью культуры. Начиная с апокалипсических апокрифов и заканчивая фильмами-катастрофами. О чем они говорят? Зачем человечество снимает картины своего собственного тотального краха, а потом с удовольствием их смотрит, да еще и восхищается? Потому что в апокалипсисе присутствует волнующее начало нового, которое мы ощущаем на уровне инстинкта. Инстинкта не человека – цивилизации. Понимаешь? Если нет войн, нет катастроф, человечество начинает их изобретать. Потому что подсознательно человечество стремится к апокалипсису, чувствуя, что этот рагнарёк станет всего лишь новой ступенью эволюции, а вовсе не тотальным уничтожением разумной жизни на планете.
– Не думаю, что каждый отдельный житель планеты именно так воспринимает тотальный трындец и тем более свою жизнь как подвижку к этому трындецу, – заметил я.
– Точно, – согласился Мара. – Мало того, человек, рядовой представитель этой цивилизации, вообще ничего особенного о своей жизни не думает, он не готов искать свое предназначение самостоятельно, а потому с готовностью принимает любую чушь, которую ему скармливают сильные мира сего. Потому что если смысл существования не вколачивается в индивида извне, его сознание и психика начинают коллапсировать.
– Мара, тормози, – попытался я смягчить агрессию нашего воинствующего монаха. – То, о чем ты толкуешь, напоминает всеобщий заговор. Типа какие-нибудь иллюминаты или масоны управляют всем человечеством. Я в эту паранойю никогда не поверю.
– Заговор, Гвоздь, он не на уровне людей, не на уровне каждого отдельного человека, а потому в принципе никто не может за этим заговором стоять. Он – на уровне социальной структуры нашей цивилизации, он – прогнившие корни дерева, которое по привычке все еще приносит плоды. У этого заговора нет лица, а потому оно многолико. И в этом как раз проблема всех революций: они борются с людьми, в то время как надо бороться с сутью.
Мне нечего было возразить, я молча внимал.
– А эту суть нужно еще найти, но человечество никогда особо не стремилось ее искать. Основная масса населения планеты труслива и ленива. Поэтому историю и делают единицы – те, кто нашел в себе силы, и физические и духовные, чтобы отважиться на одиночество и… поиск. Рядового же представителя этой цивилизации вполне устраивает то, что у него уже есть: возможность вернуться вечером после работы в иллюзорную защищенность дома – стереотип поведения, отлаженный тысячелетиями. Года идут, и мысли о том, что надо что-то успеть, что жизнь превращается в болото, в трясину, а стало быть, во всем этом что-то не так… – эти мысли притупляются, а то и вовсе беспощадно топятся в алкоголе или наркотиках. Потому что гедонизм – это демон, требующий беспрекословного подчинения. И вот был человек, в котором можно было любить и ценить то, что он переход и гибель…
Мара сделал паузу, грустно вздохнул.
– Ибо он – стрела тоски по сверхчеловеку, – шепнул мне на ухо седой старик Фридрих продолжение, которое я и озвучил.
– Точно… Был Человек, а осталась дряблая оболочка – кукла, сознание и душу которой выпотрошили демоны наслаждения.
Кислый чихнул и смутился. Я возразил:
– Мара, войны или глобальные катастрофы – они приносят горе. Люди помнят время, когда этой беды не было, и тоскуют по тому времени и по близким, которых потеряли. Естественно, смысл их существования сведется к желанию обычной и спокойной жизни. После того ужаса, который они пережили, разве может им хотеться чего-то еще?
– Правильно, – согласился Мара. – Для наших дедов и прадедов, прошедших Вторую мировую, было счастьем вернуться на поля и за станки. Я и не собираюсь их в чем-то винить, совсем наоборот – это были сильные люди, благодаря которым мы вообще сейчас существуем. Но это поколение ушло в прошлое и унесло с собой тот уровень счастья, на который мог претендовать гражданин того времени. А их внуки и тем более правнуки – для них обычная жизнь и стабильная работа, то есть то, что для наших дедов было пределом мечтаний, стало нормой. Даже не нормой, а серой и пресной повседневностью. Понимаешь, в чем тут дело? Горя, тотального горя, нет, а тоска по счастью осталась. Чего же не хватает обычному человеку? Отчего он мается, когда надо жить и радоваться жизни? Может быть, эта тоска – следствие работы программы, записанной в ДНК, которая подталкивает индивида к поиску путей в эсхатологическую эру человечества? Но к этому пониманию нужно прийти, это понимание нужно выстрадать, до него нужно созреть. Редко кто достигает этого рубежа, еще меньше людей отваживаются его переступить… Ну, а прочие – они остаются в своей серой повседневности и топят тоску в алкоголе. Наши деды и прадеды знали, что для них счастье. Современный человек не имеет об этом никакого понятия. Представитель нашего поколения не способен преобразовать слово «счастье» в конкретный образ, разложить его на составляющие, которые бы обрели физическую оболочку и стали доступны. Это понятие остается для него этакой абстрактной субстанцией, сущностью без формы и содержания – фантомом. И вот тут появляются сильные мира сего и говорят, что знают, чего не хватает человеку. Они говорят: тебе нужен автомобиль – купи его. Тебе не хватает ужина в крутом ресторане – тащи свою задницу и зарплату туда. Они говорят: тебе необходим стиль и шик – бегом за шмотьем от ведущих модельеров!
Они убеждают: все, что тебе необходимо, можно и нужно купить. Больше денег, больше наркотиков, больше секса. Счастье в удовольствии! – вот что они внушают. Делай так, и ты получишь свой кусочек вселенской радости. Но ведь это – мерзкая ложь. Потому что глаголы «приобретать» и «обретать» хоть и имеют общий корень, но в действительности противоположны по смыслу.
Я перевел на Кислого взгляд, спросил:
– Кислый, ты ищешь в своей жизни предназначение?
Тот нервно передернул плечами, ответил осторожно:
– Ну, это… денег заработать… человеком стать, – и заглянул в глаза сначала мне, потом Маре, ища подтверждение того, что не ляпнул глупость. Было очевидно, что Кислый мало что понял из монолога нашего уважаемого лектора.
– Вот-вот… – печально подытожил Мара. – Это ведь далеко не уникальный пример, напротив – это суть мировоззрения современного человека. Весь смысл сводится к тому, чтобы как можно больше заработать. А спросишь, зачем им деньги, куда они собираются их тратить, так и не находят, что ответить. Будут сидеть у ящика и смотреть, что им предложат… Поколение челяди в обуви от Prada и в немецких авто – вырождающаяся цивилизация.
Последние слова Мара произнес без злобы, но с такой нескрываемой грустью, с такой безысходностью, словно то были думы самого Господа Бога, вдруг осознавшего, что дети его уже никогда к нему не придут.
До Кислого дошло, что его ответ не пришелся ко двору, он смутился, но все же попытался выстроить хоть какую-то оборону:
– Ну как же… это… без денег?
Мара повернулся к нему всем телом и в одну секунду разрушил хлипкие его укрепления:
– А я и не говорил, что деньги – бесполезный мусор. Такую иллюзию я не питаю. Я о том, что деньги не должны быть главным. Вот что я скажу, юноша: тебе никогда не хватит денег, чтобы стать Человеком. Ты думаешь, что, стоит тебе надеть дорогой костюм и зайти в крутой ресторан, чтобы окружающие увидели твой достаток и как следствие сделали вывод о социальном статусе, и тогда ты получишь право с гордостью прицепить на лацкан своего пиджака бейджик с величественным именем «Человек», да?
Кислый понурил голову, словно десятилетний школьник, которого отчитывает директор школы.
– Нет, – добивал его Мара. – Этого не произойдет. То есть ты, конечно, может, и заработаешь на костюм, машину, на дорогих проституток, но от этого ты не станешь человечнее. Я скажу даже больше – ты, наоборот, отдалишься от того главного, что отличает животное от человека. Потому что ты идешь дорогой, утрамбованной до твердости гранита ботинками человечества – человечества, которое уже много тысячелетий отдаляется от своей сути, а стало быть, прокладывает дорогу не туда – не в том направлении!
– И что? Что делать-то?! – почти в отчаянии выкрикнул Кислый.
Мара улыбнулся, перевел взгляд на меня, ответил:
– Закончить начатое. Дать возможность родиться homo extranaturalis.
И слова эти прозвучали так логично и естественно, словно открылась дверь купе и сама Гармония вошла к нам в гости и одарила каждого благословением. Я улыбнулся, но пауза длилась недолго. Кислый снова подал голос:
– И… это… что потом? Что будет, если… все получится?
Вот так вот. Кислый обозначил вопрос, который должен был задать себе в первую очередь любой здравомыслящий человек. До меня вдруг дошло, что об этом аспекте предстоящего мероприятия Мара не обмолвился ни словом, а мне такой вопрос попросту не приходил в голову. Я засмеялся, а Мара, глядя с лукавой улыбкой на Кислого, вдруг запел:
– А что же за всем этим будет? Будет весна. Будет весна, вы уверены? Да-а-а, я уве-е-ре-ен. Я уже слышал капель, и слух мой прове-е-ре-ен, будет, и будет, и будет, и будет весна!
Мне показалось, что со словами песни Мара чего-то напутал, но это было неважно. Если с тембром голоса у него дела обстояли середина на половину, то о музыкальном слухе и вовсе речи быть не могло – песня в его исполнении напоминала работу газонокосилки на низких оборотах. Но выражение лица Мары – озорство и усердие – вкупе с самим исполнением… в общем, я смеялся от души, и даже на физиономии Кислого растерянность сменила осторожная улыбка.
– Будет весна, парень, – подытожил Мара. – Будет весна.
И в этих словах была легкость и свежесть, словно слепили их из росы на лепестках ромашек, терпкого утреннего пара над густыми травами, щебета птиц и озабоченного жужжания шмеля; словно были они связаны из бликов утреннего солнца на изумрудных листьях березы, запаха свежескошенного сена и скольжения водомерок по глади ручья – ручья, источающего дух невинности и прохлады. В них было что-то от улыбки лесной нимфы и от смеха ребенка – они намекали на существование мира, в котором не было ничего, что печалило Мару…
Дверь резко ушла в сторону, представив нашему вниманию обиженное лицо проводницы. Бледно-желтый локон, каким-то чудом избежавший участи полного обесцвечивания, сполз ей на левый глаз. Флюиды женской неудовлетворенности мгновенно заполнили все пространство. В купе сразу стало тесно.
– Шуметь прекратите! – потребовала проводница, уперев взгляд в солиста нашего антимузыкального трио.
Я подумал, что, если бы лесная нимфа была сейчас с нами, от ужаса она бы спряталась под стол. Но Мару смутить было куда сложнее, он невозмутимо улыбался раздосадованной гостье.
– Мы и не шумим. Песня – это ведь хорошо. Она о весне, о любви. А любовь – она как воздух, вдыхаешь и не заметно, а потом раз – и накрыло, – мягко объяснил Мара проводнице, насытив свой взгляд таким зарядом обольщения, что на пару секунд обида на лице женщины сменилась испугом и надеждой, вернее испуганной надеждой, а я подумал, что сейчас ее волосы наэлектризуются и станут дыбом. Проводница нервно тряхнула головой, возвращая прядь волос на место, часто заморгала и даже провела ладонью по бедру, словно расправляла складки на юбке. Но в следующую секунду локон опять свалился на глаз, в губах появилась жесткость, она проворчала: «О любви… совсем обнаглели…» – сдала задом в коридор и захлопнула дверь.
Мы переглянулись с Марой и захохотали. Кислый таращился на нас, улыбался и совершенно не понимал, что произошло.
– Мара, ты редкая и утонченная сволочь, – похвалил я. – Не удивлюсь, если она сейчас приводит в порядок прическу и красит губы.
– Я дал ей искру надежды, а как ею воспользоваться, она уж должна решать сама.
К концу этой фразы улыбка сошла с губ Мары, так что последние слова он произнес совершенно серьезно. И я подумал, что свое предназначение он в этом и нашел: зажечь искру в предтече homo extranaturalis, бросить факел в пересушенный сухостой цивилизации. Мне в голову пришла мысль, что в этом пожаре может сгореть и сам поджигатель. Думал ли он, что такое возможно? Я внимательно посмотрел на Мару, спросил:
– Ты не боишься сгореть в пожаре, который собираешься устроить?
– Боюсь, – тут же ответил он твердо, – но это ничего не меняет.
Все, что мне оставалось, это просто кивнуть. Что тут можно еще обсуждать? Мара – железный рыцарь ордена эзотерики, любая стена рассыпалась под натиском его веры. Я вдруг понял, почему он сам не мог быть красной глиной, материалом для homo extra: он был слишком причастен к своей идее, он с головой ушел в свою религию, тогда как мне его философия хоть и была интересна, но по большому счету я оставался к ней беспристрастен. Мара смотрел на меня и видел психически неактивный элемент в периодической таблице цивилизации. Я, как стекло, не боялся кислот и щелочей, не вступал в реакцию с окислителями, не влиял на биохимию живых организмов, а потому, как он считал, мог выдержать то, что обычному человеку выдержать не дано – смерть и перерождение.
Но следом я подумал, что, прежде чем отважиться на такой шаг, надо сжечь за собой мосты, оборвать все связи, нужно стать одиноким. Привязанность к чему-либо не даст кинуться в это предприятие с головой, все равно останется нить, которая будет тянуть назад – в обычную, нормальную жизнь. Я спросил себя, избавился ли Мара от своих привязанностей? Я думал над этим целую минуту, потом не выдержал, спросил:
– Мара, ты… кого-нибудь оставил?
– Нет, – ответил он спокойно.
– А твоя бабушка?
– Она умерла полгода назад.
Я не удивился. Мара был так же свободен, как и я. Иначе и быть не могло. Я избавился от моральных долгов перед семьей, когда Белка взяла на себя опеку над матерью. У Мары их не было вовсе. Нам обоим было нечего терять.
– А… это… проводница? – Кислый, хоть и с запозданием, но все же решился прояснить для себя ситуацию.
– Не бери в голову, – посоветовал Мара.
– Слушай, Мара, у меня великолепная идея. – Я оглянулся на Кислого, продолжил: – У тебя, Кислый, есть отличный шанс провести ночь достойно. Поднимайся и дуй к проводнице.
– Зачем? – испугался Кислый.
– Что значит зачем? Мужчины к женщинам по ночам для чего, по-твоему, ходят? Тебе и это надо объяснить? Женщина вполне симпатичная, не то что твоя последняя подруга.
– Но… это… мы же не знакомы!
– Вот и познакомишься. Иди, скажешь, что пришел извиниться за бестактность друзей и готов загладить вину и зализать душевные раны. Она растает, упадет тебе в объятия, ну а дальше сам догадаешься.
– Не, пацаны… – запротестовал Кислый. – Не!..
– Эх… А жаль. Вот так и не складываются жизни. – Я перевел взгляд на окно, продолжая строить картину вероятного будущего нашего «кислого» товарища. – А могли бы полюбить друг друга и жить долго и счастливо. Наплодили бы детей в полной уверенности, что дальше этого смысл существования человека не распространяется. Купили бы себе телевизор, чтобы смотреть, на какую ерунду потратить деньги. Вечерами она бы штопала тебе носки, а ты бы сосал дешевое пиво, почесывая уверенно растущее пузо.
Но Кислый не польстился на такое чудесное будущее, никуда не пошел и, чтобы закрыть вопрос, сбросил ботинки и с ногами забрался на сиденье. Я же подумал о том, что у нас проявилась тема, ранее не обсуждавшаяся. Я повернулся к Маре, спросил:
– Ну а как же любовь? Как же «красота спасет мир» и все такое?
– Я что-то не припомню ни одной ситуации, когда любовь и тем более красота спасали бы мир, – невозмутимо ответил он. – То есть спасать они, может быть, и пытаются, только за тысячелетия истории ничего еще не спасли. Хотя отдельным людям от любви, несомненно, польза есть. Но в глобальном понимании – никогда. А вот пакости от нее цивилизация выгребла на всю катушку. Сколько безумия, насилия и глупости порождала и порождает любовь! Взять хотя бы Троянскую войну, которая, по словам Гомера, началась из-за женщины – Елены. Любовь – это кровавая богиня, на алтарь которой постоянно приносятся человеческие жертвы. И в своей кровожадности и эгоизме она ненасытна. Потому что она – всего лишь дочь этой цивилизации.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.