Текст книги "Игра в мечты"
Автор книги: Евгений Титов
Жанр: Рассказы, Малая форма
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Короче, ни этот журналист, ни следующий сценарист, ни другой художник так и смогли мне растолковать, где сейчас мой писатель работает или живёт. Стали друг друга перебивать, всю пьющую творческую интеллигенцию мне перебрали, пока я сначала за одной бутылкой послал, потом за другой, потом мы в рюмочную спустились, а то на улице похолодало, да и мильтоны пару раз со смыслом проезжали мимо. В общем, точно не знал никто, на кладбище ли Серёга работает каменотёсом, или где в журнале его видали, а один вообще ляпнул, что вроде собрался Серёга уезжать. Семья его, мол, уехала за бугор, и он тоже за ними решил. «Эх, чертяка, – думаю, – неужто и ты туда же, в лапы к этим гадам полез? Нет, ты не такой».
– Я бы тоже уехал, – ноет художник-электрик, – но, увы, вызова никто не присылает, и национальность меня подвела.
– А что у тебя с национальностью-то не так? Еврей, что ли?
Мы втроём за грибком в рюмочной стояли. Художника своего я в угол пристроил и столешницей припёр, чтоб на ногах в сознании держать, а остальных искусствоведов разогнал.
Говорю им:
– Чушки́ позорные, ваш кореш, может, в помощи нуждается, а вы даже не знаете, как его найти.
– Мы тоже, – кричат, – нуждаемся. Мы – не алкаши тебе какие-то, мы от безысходности выпиваем. Душит в нас свободу режим, вот мы и уходим в подполье, чтобы хоть здесь ею надышаться.
– Да тут от курева не то что свободу, а и белочку у себя на рукаве не разглядишь. Сюда и черти-то заходить боятся.
Короче, повздорили мы с ними на почве свободы личности в тотальном государстве. Оставил при себе я только журналиста, которого художник первым притащил. Тот хотя бы помнил, что с ним вчера и неделю назад было, и сказал, что писатель мой может запросто сам сюда заскочить. Мы и решили его немного обождать.
Так вот художник и ноет дальше, как по нотам:
– Ах, если б я иудеем был, то гулял бы уж по Нью-Йорку и в Париже выставлялся!
– Аккуратней, – говорю ему, – стой, и ширинку застегни после клозета, в общественном месте находишься, а то сейчас милиция тебя выставит и покажет в вытрезвиловке, где твой ненаглядный Израиль находится. И чего вас туда всех тянет? Чего вам здесь не живётся? Пьёте, гуляете за счёт рабочего класса. У станка токарного, небось, ни разу не стоял и кайла с лопатой в руках не держал.
– Я художником родился… – начал он причитать, но я его столешницей слегка придавил и продолжаю.
– А если художником родился, то и рисуй понятно, тогда и жить будешь, как все нормальные люди. По праздникам и выходным коньячок под сервелат, а на Новый год – «Советским шампанским» в потолок стрелять.
– В том-то и дело, Николай, – это журналист на горбатом носу своём очки поправил и в разговор встрял, – что мы и есть нормальные люди, только вокруг нас безумие, дикая комедия абсурда.
– Вот переведи сейчас последнее слово, а то я недослышал, – говорю ему.
– Это когда с ног на голову или шиворот-навыворот происходит, если упрощённо.
Тут я обозлился вконец. Кричу:
– Ах ты, вашу-наташу, тогда вот вам загадка, художники слова. Одна, значится, сволочь. Или скажем более культурно – один работник кистей и эмали, которому родина дала образование, медицину бесплатную, работу, культурные мероприятия в клубе, где бабу он себе нашёл красивую, певицу джаза к примеру, жил себе припеваючи и малюючи в хоромах с пятиметровыми потолками. Да вдруг ни с того ни с сего оказался уж с другою фамилией, именем, паскуда, отчеством и в очереди за билетом на Израиль, лишая при этом: айн, новорожденную дочь родины, и цвайн, отрывая с мясом жену свою от костей престарелой матери. Это как тебе? Не с головы навыворот? А? Давай ответ, телескопый, а то я тебе линзы сейчас выдавлю.
Ух, и страшен я был. Страшен и ужасен. Бывает со мною такое. Изредка, но случается. А что интересно и, особо подчёркиваю, удивительно, очкарик даже не пошевелился и не испугался меня, а только стакан свой на сухое место переставил. Я бутылку с лимонадом опрокинул. И говорит, но, правда не в глаза мне глядит, а на кончик своего горбатого носа:
– Николай, я ваши эмоции понимаю, но в этой стране абсурд и кровавая клоунада длятся уже шестьдесят лет. Только вы пока этого не поняли. А разрушение семьи, без сомнения, трагедия. И, увы, порой, ничего уже нельзя исправить. Кстати, если вы имели в виду в своей загадке, как выразились, судьбу и отъезд художника Гуревича, то он как раз едет один. Жена с ребёнком остаются. На развод бумаги подали. Я вчера у Яши был на Васильевском.
И вот тут, ребята, меня срезало. Помутнение в голове и срочная потеря сознания на две секунды. Меня об этом врач в госпитале предупреждал перед выпиской. А как начал голоса разбирать, очнулся. Журналист и ещё пара каких-то интеллигентов из-за соседнего грибка от столика фигуру мою отодвигают, художник в углу визжит, как подрезанный кабанчик. Оказывается, я его наглухо придавил к стене, когда на стол в помутнении навалился. Выправили мы маленько здоровье инвалиду и себе настроение.
– Ожил, – спрашиваю, – убогий? Тогда давай прощаться. Пора мне. Вспомнил я про задание важное.
У очкарика спрашиваю:
– Нина там же на Васильевском с художником своим живёт? Мне до неё письмецо от сродственников имеется. Ты, я смотрю, парень отчаянный, может, сгоняешь со мною? Вызовешь её в коридор, а то мы последний раз не попрощались. Думаю, обиделась на меня?
Журналист снова на нос свой посмотрел:
– Хорошо, – говорит, – поехали. Только всё-таки вы неправы в самом главном…
– Не начинай, – говорю, – снова эту карусель, а то я художника нашего точно тогда раздавлю. Погнали лучше, а то уж темнеет.
– А как же он? Один останется?
Поглядел я на художника, что по стенке расплылся навроде картины своей, на нём даже и пальто коричневое. Прямо живой космонавт с приветом сельскому хозяйству.
– Да, – говорю, – без нас он никак, придётся в нагрузку с собою брать, как кильку к конфетам «Мишки на советском севере».
Такой компанией мы на Васильевский и покатили. Такси пришлось ловить, а то б загремели на раз-два запросто.
Дальше уж очкарик моей командировкой руководил. Художника он у Нинкиного еврея уложил на диванчике, пару раз выходил ко мне на площадку, говорит, выйдет, выйдет, только дочку уложит. А я хожу взад-вперёд, как тигр в зоосаде, не знаю как мне – радоваться или горевать. У меня ж, что в пивной очкарику говорил, от сердца шло. Не хочу, чтоб Нинка уезжала. Но как представлю, что дома-то будет, если… начнётся. Слышу: дверь за спиной скрипнула и Нинка выглянула в просвете. Худая, бледная, халат под-под-подбородком схватила за ворот, чтоб не застудиться. Кудри со лба другой рукой смахнула на бок.
Я ей:
– Привет! Давно не видались. Как дела-то? Цветы вот тебе привёз с рождением дочери поздравить.
Гвоздики мы у грузин на улице перехватили, пока ехали. Взяла.
– Спасибо. Ты что опять в командировке или приехал гвоздики подарить?
– Ага, – говорю, – в командировку, ну и цветы тоже. И мать твоя просила заехать.
– Зачем?
– Сказать, чтоб вы, это, не уезжали.
– Ясно. А чего тебя прислала?
– Вроде как, говорит, дитё… моё.
– Можешь возвращаться. Дочь не твоя.
– Так она, тёть Зоя говорит, белая, светлая как бы.
– И что?
– Как что? Ты тёмная, еврей твой седой, но тоже чёрный. Только я светлый, русый.
– Ты думаешь, в Питере одни евреи живут? Кроме тебя, русых не осталось? Тут и финны бывают, и шведы. С чего ты решил, что ты отец?
– Ну как? Тёть Зоя сказала – я. Вылитый в детстве.
– Тёть Зое твоей поменьше в чужие дела нужно соваться, и без неё советчиков достаточно. Передай… пусть лучше корвалольчику выпьет да поспит как следует. Глядишь – и отпустит. Ладно, Коля, мне пора. Всё нормально. Этот ребёнок не твой, успокойся!
– А чей тогда?
– Шведа. Да какая тебе разница? И всем какая разница?
– Ну, ты, Нинка, даёшь! Как же дитё без отца расти будет?
– Хорошо. Это твоя дочь.
– Как моя? Ты только что говорила, что чужая. Ну, не моя.
– Мне пора, Лиза может проснуться. Поезжай домой. Устала я ужасно ото всего этого.
– Так, это, я что ещё спросить хотел… Вы как? Остаётесь?
– Да. Остаёмся. Не готова я никуда ехать.
Хотел я ещё спросить, уж раскрыл рот, да Нинка меня опередила, подошла, на носочки поднялась и в щёку поцеловала.
– Поезжай, поезжай, я матери на днях позвоню. Скажи, что мы с Лизой остаёмся.
Так вот. Такая вот карусель. Готовился я, готовился, расписывал на листочке вопросы, да так они без ответа у меня и остались.
Домой приехал. Сначала к тёть Зое заглянул. Встряхнул старушку, говорю:
– Что ж ты меня, хрычёвка, взбаламутила: уезжают, дитё твоё. Никуда они не едут. Еврей едет. Нинке с дочкой квартиру оставляет. А у Нинки шашни со шведом каким-то были. Певцом знаменитым. Лизка от него. (Про певца-то я ей того – загнул по ходу пьесы). Так что, если распустишь паутину свою ещё раз, – говорю строго и с нажимом, – я сам тебя в Израиль отправлю, со всеми потрохами.
Домой пришёл. Рано ещё, часов пять. Тихонько разделся. А как хотел на кровать с краешку к Светке прилечь, разбудил её ненароком.
– Приехал? – спрашивает сквозь сон. – А я тебя и не ждала сегодня.
– У меня, – говорю, – скоро всё вышло. Только не успел Людмилке обнову купить. В следующий раз, ладно?
– Ага, – отвечает, – тебе вчера Гурьев звонил, Нинин муж. Ты у них портфель свой оставил.
У меня внутри так и заледенело: «Сейчас всё и начнётся!»
Я портфель-то на подоконнике в подъезде прислонил, и только на улице хватился да не стал возвращаться. Хрен с ним, с портфелем. Думаю: «Как домой приеду, попрошу бандеролью его мне выслать. До востребования».
А Светка и продолжает:
– Ты, Соколов… молодец, настоящий мужик! Правильно, что Нину навестил. Ей помочь сейчас надо. Нельзя своих бросать в трудную минуту. Я Людмилкины вещи кое-какие отобрала для дочки её. Если пошлют ещё раз в Ленинград, отвези. Ой, посмотри, Людмилка не раскрылась?
– Нет, – говорю. – Я проверял уже. Всё нормально. Спи, а то скоро вставать.
Гляжу, а Светка уж сны глядит.
Вот, скажи ты мне как умный и образованный человек, может ли мужик сразу двух баб … ну, любить, что ли? А? Вот вопрос, так вопрос. И главное, она мне так и не сказала по правде, чья Лизка – моя или шведа…
А недавно мне писатель явился. Серёга. Во сне. Будто встрел я его и снова на квартире Нинкиной. Захожу, а он за столом сидит, пишет. Я говорю:
– Здорово! Давно не видались! Я тебя прям обыскался! Пишешь?
А он улыбается:
– Пишу, – говорит.
– Халтура или что по-серьёзному?
– Думаю, «по-серьёзному». Поживём – увидим, – отвечает.
– Ты-то хоть никуда не уезжаешь? А то мы с тобою тогда и не договорили. Вопросы у меня к тебе накопились по поводу производства слова, хочу прояснить некоторые детали.
А он:
– Не думаю, что смогу тебе что-нибудь прояснить. Каждый должен сам дойти, докопаться до сути. Хочешь быть писателем – пиши каждый день, шлифуй каждую строчку, ищи свой стиль, работай над каждым словом, пока не поймёшь сам – писатель ты или нет. Помни только, неизвестно куда это может тебя завести…
– Не, – говорю, – я так не смогу. Я лучше обратно в карусельщики вернусь. А что? Зарплата у карусельщиков сдельная. Сколько наработал, столько и получил, а мне теперь и Нинке пособлять надо. Правда, в Ленинград через командировку уже не сорвёшься, но зато с мастером за литр беленькой завсегда по отгулам договориться можно, это тебе не Петрович. И нервы опять же на месте – руками ведь работаешь, а голова отдыхает. Зарплата завсегда стабильная. А вечером можно в клуб иль в кино всей сéмьёй иль в библиотеку заглянуть, книжку прихватить какую для кругозора и культурного дóсуга. А? Как думаешь, Серёг?
Посёлок городского типа Советск – Ленинград1975 – 2016
Не ловись, рыбка!
Иван Петрович Иванов был потомственным рыбаком-любителем. Прадед его на Волге слыл знаменитым добытчиком. Вытаскивал из дремучих омутов, которые, баяли окрест, проходят сквозь чрево земное прямиком до преисподней, десятипудовых сомов в одиночку.
Дед на Оке в любую погоду мог поймать любую рыбу по своему желанию или на спор. Иной раз и на деньги. Долгое время тем и жил. Стал бы знаменит на весь свет, если б не поспорил с начальником местного НКВД. Вытащил, как и забились, сазана, а чекист твердит – карась. Понятное дело, кто проспорил и поехал на пять лет в совершенно безрыбные места.
Отец Ивана Пётр Иванович тоже кое-что умел по рыбной части. По нескольку дней не уходил с берега загаженной химкомбинатом Упы и всегда приносил себя в трезвом виде и светлой памяти домой с огромной челюстястой горбушей, упругим хариусом или на худой конец со связкой форелей. Злые языки поговаривали, что живёт Петр Иванович на стороне с русалкой и рыбу попросту с ней приживает.
Сам же Иван Петрович знаменит и славен не был, но династию свою не посрамлял. Выходные, отпуск и несколько раз в оформленные фиктивным больничным листом дни (сил не было терпеть) он посвящал рыбной охоте. Зимой он предпочитал зимнюю рыбалку, а летом – обычную летнюю. Ловил рыбу удочкой, кидал спиннинги, ставил мерёжи, иной раз и сети, ходил с бреднем, бил рыбу острогой, ловил руками в нерест на мелководье, а когда уж совсем поклёвок не было, вытаскивал из тёмных подводных нор протестующих клешнястых раков. Поэтому по завершении своей земной жизни он попал на распределение в ад, а вернее, в один из его подотделов, как объяснил ему молоденький херувимчик.
На претензии нового постояльца (ждал Иван Петрович, то есть душа Ивана Петровича, окончательного решения в небольшом, но светлом пространстве вроде кабинетика) божий помощник махнул то ли рукой, то ли крылышком, мол, не мешайте, гражданин. На стол к нему беззвучно опускались белые листы каких-то, по-видимому, важных документов. Казалось, что херувимчик сидит в осеннем парке под невидимыми клёнами. Он успевал складывать бумажки в стопочку, выдёргивая из неё что-то нужное, шустро обводя отдельные места указательным перстом, на что-то одобрительно кивая посверкивающей кудрявой головой, а некоторые даже хватал прямо на лету.
Иван Петрович, то есть душа Ивана Петровича, истомилась, ожидаючи. Было страшно и досадно. Нет, было страшно досадно. За всем этим проглядывалась явная ошибка. Он не вор, не убийца какой, не бузотёр и не пьяница забулдыжный, а простой тихий бухгалтер! Вот почти как херувимчик этот – канцелярский заштатный трудяга. Иван Петрович, то есть его душа, в очередной раз попытался(лась) растолковать товарищу ошибку, объяснить сей промах, недоразумение, но каждый раз, предвидя действия бессмертной его души, златокудрый стрелял строгими глазами, и она неслышно отлетала на место, за другой край стола, на который опускался новый готовый документик.
«Что там у него может быть? – подумала обеспокоенная душа. – Не грехи же. Я столько и захотел бы – не сотворил. Приписок не делал, с женой была честен, мусор всегда выносил (выносила, то есть), даже тёще помогал (в смысле помогала), лекарства ей доставал, в больнице проведовал, на службе – на хорошем счету, грамоты две и транзисторный приёмник за успехи, в автобусе место – беременным и старушкам…»
– Не о том, не о том, – перебил мысли души Ивана Петровича всевидящий и всеслышащий, не отрываясь от работы. – Ерундой занимаетесь, а тут, – он кивнул на криво поднимавшуюся над столом стопку бумаг, – посерьёзней дела будут!
«Госпо…» – не успела подумать в суматохе душа, как херувим строго посмотрел и покачал головой.
– Не всуе, не всуе, – снова уткнулся он в документы.
Душа Ивана Петровича металась, прямо-таки разрывалась от несправедливости на части. Сколько раз вот так же там, на земле, приходило её тело на своё законное прикормленное место, а место было занято наглецом, который вчера за кустами сидел без единой поклёвки, а теперь утверждал, глядя прямо в глаза иван-петровичева тела, что вообще не в курсе, и что место он сам прикармливал, и что ловит здесь уже третий год. Вот кого в ад надо. За враньё, за наглость, за бесчестность. А Иванто Петрович, когда ещё телом был, ведь он и опарышем почти всегда делился, и мотыля за пазухой не прятал, и на вопрос «на что ловишь?» отвечал обстоятельно, полно и достоверно.
На этой мысли трепещущей души херувимчик глянул из-под сияющего своего лба и как-то нехорошо улыбнулся. Прямо как участковый лейтенант Быстроглазов, расследовавший однажды в их небольшом уютном дворике старого дома пропажу двух живых карпов, вывешенных за окошко нерасторопной соседкой тела Ивана Петровича («Таки я ж на хвылыночку узвесила, чтоб воны как следвует подохли!»). И тут как тут посреди дознания Иван Петрович в своём собственном теле появляется с двумя только что пойманными карпами.
– Откуда рыбка? – весело спросил синеглазый лейтенант.
– Из воды… то есть из речки, – ответил, замешкавшись, рыбачок.
– Ну-ну, – протянул Быстроглазов, улыбнулся и посмотрел, вот как сейчас божий представитель, не поверив ни единому слову тела Ивана Петровича, ни его душевным переживаниям.
Оправдался Иван Петрович только в отделении и только опираясь на факты: вес рыбин, выловленных на зорьке телом Ивана Петровича, был значительно больше купленных соседкой у бочки «Живая рыба» на углу улиц Челюскинцев и Папанинцев, что и подтверждал найденный в кошельке соседки чек.
– Ну что? – не отрываясь от вороха бумаг, спросил уже еле видимый за ним херувимчик.
Душа напряглась, вопросительно и подобострастно попыталась заглянуть в опущенные глаза начальства. Ей даже привиделись на переносице небожителя круглые очочки в тончайшей золотой оправе.
– Что? Я извините, не дослышала, что вы сказали? – душа Ивана Петровича попыталась подлететь поближе к столу.
– Оставайтесь на месте, не нужно лишней суеты, – так же беспристрастно ответили за столом. – Что, спрашиваю, делать-то будем?
– А что нужно делать? – испугалась душа. – Я… я… извините, я что-то вас, извините, не совсем понимаю. Что… что нужно делать?
Ответа не последовало. Пауза затягивалась. За столом молчали. Душе сказать было совершенно нечего. Ей бы сейчас нырнуть в тёплые круглые пятки, но они остались далеко на земле да и давно перестали быть тёплыми. Негде было спрятаться. Вокруг одна сплошная пустота.
Душа Ивана Петровича вдруг вспомнила далёкий 76-й год и следствие по растрате главного бухгалтера их фабрики Десяткина Григория Васильевича, выловившего себе на старости лет на курсах повышения квалификации в Москве такую «рыбку», доведшую бедного пожилого ловеласа до совершенно не сходящегося годового баланса и жёсткой скамьи подсудимых.
Ивана Петровича тоже вызывали. Также угнетала тишина кабинета следователя, и тяжёлыми свинцовыми грузилами, какие Иван Петрович самолично отливал в обычной столовой ложке на закидушки, по голове долбили свинцовые литеры пишущей машинки за стеной. Тишина, стук, молчание и ожидание хоть какого-нибудь маленького, еле слышного слова, чтобы растопить этот ужасный страх и груз несовершённого им преступления…
Следователь сидел угнувшись, не замечая напуганной тени допрашиваемого, всё хмурился про себя, деловито шуршал бумагами, сверяя серые листики изъятых накладных с большими белоснежными хрупкими полями, где каракули показаний представляли из себя местность холмистую, ухабистую, скатывались в отчаянии с горизонтали на диагональ, чистосердечно описывая место, время и обстоятельства преступления. Вдобавок он время от времени начинал сильно сопеть (за окном на карауле стояли вторую неделю мартовские слякоти и промозглости), доставал платок, пытаясь высморкаться, но продыху в носу не было. Он убирал измятый клубок платка в нагрудный кармашек коричневого кримпленового пиджака, снова сопел и переворачивал следующий лист, не взглянув ни разу на Ивана Петровича.
– Вы меня слышите? Эй, очнитесь! Что же вы так за последнее столетие распустились? Мало того, что веры в вас никакой не осталось, так ещё и на Божием суде засыпаете. Здесь вам не там! Внимание! Слушается дело «Рыбы против человека». Вам вменяется в вину уничтожение тварей земных в недопустимом количестве из-за страсти, похоти, для собственного развлечения. Свидетельские показания.
Херувимчик кивнул на стопу документов, превратившуюся в целую колонну Казанского собора в Ленинграде, и для подтверждения, что доказательства вины на месте, дотронулся до колонны рукой-крылышком. Душа обомлела.
– Ознакомьтесь. Семейство окуней в количестве двадцати двух штук, все близкие родственники, были извлечены вашим телом на вечерней зорьке из своей водной среды в камышах у левого берега реки Супонь. Орудие преступления – джиг с острым крючком. Так? – небесный судья мельком глянул прямо в душу Ивана Петровича. – Так, – сам подтвердив показания потерпевших.
– А вот у нас щучьи заявления. Большой списочек будет. Сейчас посмотрим. Так, ага, вот, итого триста восемьдесят три заявления на вас. Все утверждают в один голос, что вы радостно приговаривали, даже пели, вытаскивая потерпевших, «а пятнистых щук поймали сорок штук», тем самым глумясь над бедственным положением несчастных. Так? Так! Вот плотвичные заявления. Здесь вообще только в чистилище и смогут разобраться! Это ведь целая эпопея! Несколько раз считали, и всегда выходило по-разному, но всё одно – за три миллиона переваливало. А вот ещё уклея, вот подлещик пошёл, судак, лещ, сазан присутствует, сом, голавль, карась в большом количестве, осётр, ай-ай-ай, запрещена же ловля, вобла. От воблы за миллион заявлений, между прочим. Вот интересное заявление от линя. Описывает, несчастный, как сидел он божьи сутки в ловушке, ждал своей участи. Описывает страдания свои. Хотите почитать? Вы представляете себе?! Сутки смерти своей дожидался! А ещё… – херувимчик не успел договорить.
– Как же, как же так? Меня за рыбу? – возопила душа. – За рыбу? – недоумевала и ярилась она.
Херувимчик поднял на душу пылающие глаза и строго, спокойно спросил:
– Вы же были из рыбачков, а не из охотничков? Я ничего не путаю?
– Да, то есть нет. Да, я рыбачил, рыбачила я, – подтверждала и противилась душа.
– Значится, всё верно, а то охотники в другом подотделе у нас. А здесь рыбный подотдел. Так что, вы правы – вас, душа моя, сюда за рыбу.
– Но как за рыбу? Как? – удивлялась душа.
– Как-как? А не убий! Слыхали? – херувимчик улыбнулся и чуть отлетел от стола, вроде бы на стуле с колёсиками отъехал (у нового бухгалтера был такой).
– Так это ж про людей! – оторопела душа.
– Да-а? – издевательски удивились за столом. – Прямо так и написано? А я и не знал! Спасибо, что подсказали! Всех остальных, значит, пожалуйста? Да? Сколько хочешь? Да? Занятные у вас на земле заповеди. Надо срочно доложить по инстанции, чтоб приняли меры.
– Не-е-т! Так нельзя! Давайте разберёмся! – заистерила душа. – Давайте логически, спокойно рассудим! Я же должна чем-то питаться, кушать что-то, тело то есть. Тело пропитания требует. Не я, заметьте, придумала всё таким образом. Всю эту, как бишь её, пищевую цепочку: мясо, рыбу, овощи-фрукты разные. Я в чём виноват, виновата? Что хочется мне кушать? В этом я виновата? Это несправедливо! Я требую справедливого суда! Где Господь? Я требую встречи с Всевышним!
– У вас зарплата какая была на земле? Вы бухгалтером, кажется, служили? – вдруг перебил душещипательный монолог председатель суда.
– Сто пятьдесят плюс премиальные каждый квартал, тринадцатая и прогрессивка, – удивилась вопросу душа.
– Прекрасно! И что? На пропитание не хватало? Нет! Вы из-за страсти рыбок губили! Вам нравилось их убивать, крючками губы разрывать, в сетях душить. Картошку бы лучше сажали, рис кушали, как китайцы или индусы. Их, кстати, вниз очень мало попадает, особенно кто из буддистов. А вы на безголосую несчастную рыбу, которая и сказать ничего не может, накинулись.
– А-а как же Пётр? – закричала душа.
– Какой Пётр? – не понял херувим.
– Святой Пётр! Он же тоже рыбу ловил.
– Вы яичницу с божьим даром не путайте! – прикрикнул херувим. – Нечего на бога пенять, коли рожа крива. Апостол Пётр и брат его Андрей промысловыми рыбаками были. Профессия это их. Зарплату они получали по профессии. Господь рыбу есть не запретил! Убивать из корысти и страсти запретил! Те рыбаки, что на промысел выходят, не грешат, ибо это – их работа, участие такое в земной жизни – пропитание себе и всем остальным давать. А вы если б в магазине треску покупали, то не сидели бы здесь, а уж с апостолом Петром встречались. Ишь, разоралась тут, горластая попалась какая, на земле так тихоней жила, молчуньей. А? Иван Петрович, рыбку-то в тишине вытаскивали. Она не кричала, только ротик разевала, просила милости вашей, а вы улыбались и на сковородочку её, в кипящее маслице или в кипяточек. Вот, значится, так и быть. В маслице и в кипяточек вас тоже. За грехи тела душа и ответит, раз у тела не хватило разуму к душе на земле прислушаться.
Судья был не на шутку разгневан. Кудри его сверкали уже не светом, а огнём, и из уст иногда появлялся дымок.
«Испепелит ненароком, – подумалось душе. – Страсти какие из-за рыбы. Знал бы, конечно… не ловила. Шут с ней с рыбой, вегетарианствовала бы вместе с телом. А треску, когда же в магазине её увидишь? Ни свежей, ни мороженой днём с огнём не сыскать. Но не по злому же умыслу, а по незнанию, не из корысти ради. Не одно ж моё тело ту рыбу ело, а сколько раздавало соседям, друзьям, знакомым, рыбакам-неудачникам, бабулям-соседкам, мальчишкам начинающим, чтобы родителей порадовали свежей…»
Херувимчик вдруг прислушался к чему-то. На стол с опозданием лёг опять ниоткуда ещё один листик, старенький, жёлтенький, в косую линейку, которой в школе уже не было, с неровно оторванным краем. Херувимчик крылышком аккуратно поддел и прочитал листочек, перечитал заново, оторвал глаза от бумаги, посмотрел на душу.
– В суд поступило заявление, кхы-кхы, в защиту подсудимой. От пескарика, проживавшего в песке у берега Черепетского водохранилища и умершего своей смертию в преклонных годах. Из заявления следует, что в молодом возрасте, ища себе пропитания, пескарик попался на крючок к телу подсудимой, после чего был осознанно отпущен обратно в свою родную стихию. Странное заявление. Неожиданно, я бы заметил, кхыкхы.
Волосы херувимчика чуть поблекли, будто напряжение упало, но лампочка продолжала светить вполнакала.
– Суду необходимо дополнительно сделать запрос, – строго сказал херувим и негромко добавил, наклонившись к душе. – Вы побудьте тут, я отлучусь, – будто душа могла куда-нибудь упорхнуть, и снова громко и строго объявил. – Перерыв на два мгновения.
И исчез. Душа Ивана Петровича яркой неугасимой вспышкой прожектора катера рыбнадзора осветила тот самый день: и летнее утро на пустом берегу у плачущих ив, и босые ноги в тёплом песке, и слепящие брызги солнца на воде, и поплавок-пёрышко, тревожимый легкой волной, и первую в жизни поклёвку, и испуг, и напряжение на леске самодельной уды в детских безгрешных руках, и радость от неожиданного улова, и страх от смерти лежащей на ладони рыбки. Мальчик Ваня осторожно снял рыбку с крючка и опустил руку в воду. У берега было мелко и видно хорошо, и пескарик сорвался из-под тонких пальцев, выстрелив прямо в песок и густую зелёную траву, только его и видели.
Ваня стоял ещё долго, смотрел на тени от движений воды на песчаном дне, на извилистые змеиные следы ракушек, на мелькающих, как пчёлы в цветущей кашке, мальков у самых ног. Было тепло и хорошо на душе, легко и ясно. Он поднял голову к небу, прищурил левый глаз и посмотрел на солнце, потом вышел на берег, смотал удочку и зашагал по примятой траве огородами домой.
Херувимчик задержался на одно мгновение и вернулся немного растерянный, рассеяно улыбающийся и совсем не светящийся. За столом он вдруг засуетился, начал перекладывать с места на место бумаги, заглянул под стол, снова замельтешил крылышками по документам, наконец, сосредоточился и начал.
– Итак, суд продолжает работу. Приговор суда.
– Как приговор? – вскочила душа Ивана Петровича. – Как это приговор? А последнее слово? Как же последнее слово?
Херувимчик как-то просительно посмотрел на душу Ивана Петровича, развёл ручками-крылышками, улыбнулся и показал тот самый листок в косую линейку с заявлением от пескарика. Ровным, красивым, каллиграфическим подчерком в самом уголке было начертано «В рай!» и мелко той же без сомнения рукой пониже приписано «До первого замечания».
Странно, что не было никакой подписи под резолюцией. А уж Иван Петрович повидал за свою земную жизнь разные резолюции и подписи: с залихватскими хвостиками на конце, парящими виньеточками, колёсными зигзагами и прочей солидностью. А «замдиректор» их фабрики по фамилии Худой расписывался полностью, аккуратно, стараясь не пропустить ни единой буквы из своей простой, но редкой фамилии. С этими всеми подписями и не подписями душа даже сразу не поняла, что случилось. Когда же всё осознала, то лишь устало спросила: «Куда меня?»
Херувимчик засуетился, перепорхнул через стол и быстро участливо начал щебетать.
– Ну как куда? Голубушка, вы же видели резолюцию «В рай». Ну что вы так напряжены, расслабьтесь! Всё позади. Всё хорошо! Вы уж меня простите, если что, но я сразу засомневался, помните? Странное заявленьице от карасика… ой, от пескарика. Мне бы сразу сообразить. По секрету скажу, да чего уж там, вы теперь наша душа. Недобор у нас последнее время, прямо стыдно сказать. Времена такие пошли, что хоть всех вниз посылай. Да вы сами знаете, недавно ж с земли, должны понимать. Вот начальство и цепляется за любую соломинку. А тут такое заявление. Наверху прочитали и прослезились. Пескарик очень хорошо всё изложил и приписочку сделал про надежду на ваше исправление. Так что в рай, в рай! Я сейчас дежурных ангелов позову, и полетите. Тут у нас всё рядышком.
Дежурные ангелы, видимо, дремали, вид их был сонный и крылья немного помяты. Херувимчик протянул им заявление с резолюцией, махнул на прощание, пожелал удачи и исчез. Ангелы привычными, отлаженными движениями подхватили душу Ивана Петровича и повлекли туда, где её уже ожидал бывший рыбак-профессионал святой Пётр.
А тело Ивана Петровича грузно лежало на дне озера, запутанное в сетях и затянутое под старую дубовую корягу, уже ничего не понимая, ничего не страшась, ничего не желая. Только стайка любопытных краснопёрок под предводительством дородной тёмно-золотой брюхастой мамки, проплывая мимо, с любопытством оглядела лежавший у коряги спиннинг с инерционной катушкой и блестящий воблер – неживую пластиковую рыбку с торчавшими из брюшка тремя острыми крючками.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?