Электронная библиотека » Евгений Тоддес » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 28 февраля 2019, 19:20


Автор книги: Евгений Тоддес


Жанр: Русская классика, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

11. Стоит особо выделить два эпизода 30‐х гг. Один – строфы в «Езерском» о выборе героя поэмы: своеволие и «ветреность» всесильного эроса поэт присваивает мелосу, ближайшим образом применяя эту привилегию к праву художника руководствоваться исключительно внутренней творческой потребностью, а не привычками публики, – «Затем, что ветру и орлу / И сердцу девы нет закона. / Гордись: таков и ты, поэт, / И для тебя условий нет». В силу этой интенции поэта деву предваряет (в той же строфе) литературная героиня («Зачем арапа своего / Младая любит Дездемона <…>?») – вариант привлекавшего Пушкина с лицейской поры отождествления мелического и эротического. Здесь это отождествление вошло в состав эстетической декларации, восстанавливающей близость, нарушенную было в ориентальном стихотворении 1827 г. (цит. выше); дева теперь отделена от толпы и заново входит в симфонию искусства и природы. Не исключена, учитывая сказанное в примеч. 22 и очевидную возможность идентификации поэта как «арапа», связь Дездемона / моя Мадона – тогда адресат сонета 1830 г. окажется в поле того же отождествления.

Другой эпизод связан, собственно, с историей текста «Легенды» («Жил на свете рыцарь бедный…»)171171
  См. работу: Сурат И. «Жил на свете рыцарь бедный…». М., 1990.


[Закрыть]
 – с включением ее второй редакции в «Сцены из рыцарских времен». В контексте приведенных соображений существенно не то, что в финале стихотворения было снято небесное заступничество за «странного человека», и не то, что он в конце концов поименован безумцем, а то, что эта «мелодия» соседствует в «Сценах» с противоположной (контраст тем более резок, что обе написаны одним размером). По сути дела, миннезингер – носитель мелоса – разыгрывает своими двумя песнями ирои-комическую интермедию (вполне завершенная часть незаконченной пьесы!), представляющую двуполярную картину мира эроса172172
  Ср.: Альми И. Л. О поэзии и прозе. СПб., 2002. С. 515–516. Источник «песни мельника», исполняемой Францем, был указан: Каррик В. О происхождении одного стихотворения Пушкина // Пушкин и его современники. Пг., 1923. Вып. 36.


[Закрыть]
. Простодушные слушатели понимают ее в примитивно эмоциональном ключе: одна песня «слишком заунывна», другая – веселая и вызывает дружное одобрение (вдобавок фабульная ситуация заставляет воспринимать анекдотическую эротику Франца как юмор висельника). Авторская же конструкция имела в виду, скорее всего, не простой эмоциональный поворот, а столкновение высокого и низкого, индивидуально-героического и заурядно-обыденного173173
  Периферийный, но любопытный факт. Изучая испанский язык, Пушкин избрал для упражнений (см.: Рукою Пушкина. С. 83–87) «Цыганочку» («La Gitanilla») Сервантеса – эта героиня являет собой воплощение мелических и эротических достоинств (впрочем, также и нравственных, и умственных).


[Закрыть]
.

Перечитывая Батюшкова

Среди примеров того, как история литературы подтверждает мнения современников (в отличие от тех случаев, когда она судит иначе), один из самых бесспорных и важных – оценка творчества Жуковского и Батюшкова как нового этапа русской поэзии. «Стихотворения» Жуковского (1815–1816) и «Опыты» Батюшкова (1817) возвестили начало в литературе «не календарного, настоящего» XIX века.

Сейчас уже ушли в прошлое представления о некоем литературном безлюдье, прозябавшем, пока престарелый Державин не благословил молодого гения, – стихотворная жизнь была активно и художественно разнообразна. Но именно Жуковский и Батюшков – «сии утвердители новейшего языка поэзии нашей», по словам П. А. Плетнева, – внесли в это разнообразие мощную центральную тенденцию174174
  Следует пояснить, что, сблизившись в 1810 г., они не составили никакой особой литературной группы.


[Закрыть]
, что очень быстро было осознано как свершившийся литературный факт, а впоследствии – и как факт, определивший пути русского стиха на столетие вперед.

История литературы не располагает всесторонним филологическим описанием сделанного двумя поэтами, но главные пункты их преобразовательной работы очевидны – стихотворный язык и эвфония. «Язык поэзии у всех почти народов есть язык особенный», – писал Гнедич в 1814 г. (предвосхищая тезис научной поэтики XX века). Жуковский и Батюшков выработали новый «особенный язык», который не только звучал иначе, чем у Державина, и признавался более гибким, тонким и «музыкальным», чем у их непосредственных предшественников Карамзина, Дмитриева, Муравьева, но и внушал современникам впечатление постижения тайны языка. Среди тех, кто разделял это впечатление, – Пушкин, который, как известно, отказывал Державину в гармонии и знании «духа русского языка», а себя считал учеником Жуковского, называя его и Батюшкова основателями «школы гармонической точности». Читая Державина, писал Пушкин Дельвигу в 1825 г., «кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника». В его понимании «подлинник» открывают Жуковский, Батюшков и он сам. При этом он вовсе не развенчивал Державина, не переставал считать его гениальным, а только подчеркивал различие между ним и молодым литературным поколением. Замечательно совпадение шаржированных характеристик Державина у Батюшкова и Пушкина. В январе 1813 г. Батюшков писал Н. Ф. Грамматину о Державине: «не зная русской грамоты, пишет, как Гораций». Через 12 лет Пушкин (в том же письме к Дельвигу): «Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка». Если достижения Державина Пушкин видит в «мыслях, картинах и движениях истинно поэтических», в «поэтической дерзости», то создание слога, т. е. «особенного» языка (что должно обогатить, развить и язык общенациональный), и преломление его в полученном от XVIII века механизме стиха – задачи новой школы. Этот угол зрения Пушкин сохраняет и тогда, когда пишет, что «Батюшков, счастливый сподвижник Ломоносова, сделал для русского языка то же самое, что Петрарка для итальянского», и тогда, когда испещряет поля «Опытов» то восторженными, то суровыми замечаниями.

Взаимные отношения языка и поэзии – постоянная тема литературных размышлений Батюшкова. В его программной «Речи о влиянии легкой поэзии на язык» (читанной в 1816 г., а затем открывавшей «Опыты») распространенная тогда мысль о том, что за военным триумфом России должны последовать реформы на гражданском поприще, принимает характерный оборот: «…обогатите, образуйте язык славнейшего народа … поравняйте славу языка его со славою военной, успехи ума с успехами оружия».

Насколько он был «лингвистичен», показывает известное письмо к Гнедичу (1811) с жалобами на русскую фонетику: «Что за ы? Что за щ? Что за ш, ший, щий, при, тры? О варвары! А писатели? Ну Бог с ними!» На практике он, разумеется, исходил из того, что дано в языке, и среди основных его поэтизмов «варварски» звучащие «шалаш» и «хижина». В одной из изящнейших своих элегий Батюшков инструментует центральную строку как раз на ж, ш, ы: «Но ты приближилась, о жизнь души моей» (отвергая именно возможность избежать лишнего ы, употребив форму «приблизилась»). Современников, однако, восхищали иначе звучащие батюшковские строки – те, в которых Пушкин, Жуковский, Плетнев слышали «звуки итальянские» (Пушкин написал это по поводу 9‐й строфы стихотворения «К другу»). Не углубляясь в специальные вопросы175175
  См. заметку Б. А. Каца: Временник Пушкинской комиссии, 1981. Л., 1984. С. 169–173.


[Закрыть]
, следует подчеркнуть, что, как бы ни звучало то или иное стихотворение, эвфоническое задание было подчинено общему принципу карамзинистского «вкуса»: текст должен быть ясен и удовлетворять требованиям просвещенного «здравого смысла». Поэтому, скажем, «итальянский» эффект заведомо не должен был достигаться каким-либо экспериментальным словесным построением – действовал эстетический запрет, лишавший подобные построения художественной ценности (принципиальное отличие от вкусов других эпох, в том числе XX века). Характерный для Батюшкова эпитет «сладостный»176176
  Этот эпитет восходит к Ломоносову (Серман И. З. Поэтический стиль Ломоносова. М.; Л., 1966. С. 182–188). О создании особого поэтического «сладостного словаря» в творчестве учителя Батюшкова – М. Н. Муравьева – см.: Гуковский Гр. Очерки по истории русской литературы и общественной мысли. Л., 1938. С. 276–298.


[Закрыть]
 – столько же важен в его поэзии, как «роковой» у Тютчева, – описывает и желаемое для автора восприятие стиха читателем, желаемую реакцию на «язык особенный», переживаемый «любителем муз» как наслаждение.

«Лишь то, что писано с трудом, читать легко», – утверждал Жуковский в послании Вяземскому и В. Л. Пушкину. Батюшковское искусство этого труда ценилось очень высоко. Н. Ф. Грамматин составил такую «Надпись к портрету Батюшкова»:

 
Талант, приятность, вкус пером его водили,
    И признаки труда малейшие сокрыли.
 

Ценилась иллюзия естественности, «небрежности» (это был почти эстетический термин), как, например, в типично батюшковских стихах, вставленных в письмо к Д. В. Дашкову от 25 апреля 1814 г.:

 
Походка, легкий стан,
Полунагие руки,
И полный неги взор,
И уст волшебны звуки,
И страстный разговор.
 

Здесь по видимости простое, легко набросанное перечисление портретных черт связано воедино очень тонко и тщательно стержневой смыслозвуковой скрепой: полунагие – и полный неги (с игрой на полноте и половине), которая поддержана начальными слогами остальных строк – по и два и (слоги, специально сближенные в начале третьей строки). При этом и проходит через все пять строк.

При всей очевидной для современников близости литературного дела Жуковского и Батюшкова столь же очевидны были различия, суммировавшиеся в ряду таких противопоставлений, как «небесный – земной», «мистический, идеальный – пластический, телесный», «туманный – ясный», «северный» (то есть ориентированные на английскую и немецкую литературы) – «южный» (ориентация на французские и итальянские образцы и Античность). Так судили, в частности, Белинский и Гоголь. И хотя Жуковский много переводил с французского и писал «античные» баллады, а Батюшков не только поклонялся Тассо, Ариосто и Петрарке, но и увлекался Оссианом, – эти противопоставления точно передают несходство двух художественных миров.

Мир Батюшкова – это прежде всего эротическая (или несколько шире – «легкая», по его определению) поэзия, которых мыслится как особая, самостоятельная область мировой литературы, равноправная с поэзией высокого строя – героической, батальной, гражданской. Это разделение важнее для него, чем вся разветвленная жанровая номенклатура эпохи. Внутри же «легкой поэзии» Батюшкова в свою очередь выделяются две линии – анакреонтика и элегия.

Первая определилась около 1810 г. С именем древнегреческого поэта, которого Батюшков в своей «Речи» ставит у истоков «легкой поэзии», она связана условно и символически, как было и в европейской литературе. Поэтому в качестве анакреонтических могли осмысляться и переводы из Парни. Лицеист Пушкин называет Батюшкова «наш Парни российский», а в следующих строках возводит его к Анакреону: «певец Тииский / В тебя влиял свой нежный дух». Большинство переводов Батюшкова, в той же степени, что и переводы Жуковского, были самостоятельными фактами русской поэзии – «образование» языка оба совершали, перерабатывая инолитературный материал. Составляя в 1810 г. список своих произведений, поэт выделяет рубрику «Анакреон» и в нее вносит «Веселый час», «Ложный страх», «Привидение», «Источник», «Элизий» и др.177177
  См. комментарий Н. В. Фридмана – Батюшков К. Н. Полн. собр. стихотворений. М.; Л., 1964. С. 260.


[Закрыть]
Сюда же, конечно, относится «Радость», о которой Пушкин заметил: «Вот батюшковская гармония», – оценка особенно интересная потому, что стихотворение необычно для Батюшкова отсутствием рифм и метром – к трехсложным размерам он обращался редко.

Во всех этих стихотворениях не ставилась задача имитации античных образцов либо строгой передачи французского или итальянского текста (достаточно сказать, что «Источник» – переложение прозы Парни)178178
  Топоров В. Н. «Источник» Батюшкова в связи с «Le torrent» Парни // Труды по знаковым системам. Тарту, 1969. Вып. 4.


[Закрыть]
. Создавался условный, составляемый из повторяющихся элементов лирический мир – мир эроса, в котором культ быстротечных земных наслаждений возводится к античным символам: Киприда, Вакх, Эрато, или – в том же ряду! – «С Делией своей Гораций», или: «В забвенье сладостном, меж нимф и нежных граций, / Певец веселия, Гораций». Словесный материал, которым оперирует Батюшков в анакреонтике, строго отобран и очень невелик. И хотя «Радость» написана от лица греческого «юноши», а «Веселый час» – как обращение автора к друзьям, – жанровый ключ здесь один. В этом ключе «я» обоих стихотворений в сущности тождественны.

Именно на анакреонтической основе Батюшков строит свою «литературную личность» в знаменитом послании «Мои пенаты», откуда она входит и прочно закрепляется в поэтическом сознании эпохи. Вокруг авторского «я» сконцентрированы в послании все основные лирические темы Батюшкова. Прежде всего воспета хижина (хата, шалаш) поэта, противопоставленная вельможному дому, дворцу (мотив, распространенный уже в литературе XVIII века) и символизирующая личную независимость, свободу от «придворных уз», от борьбы за богатство и почести. Это одна из первых устойчивых тем Батюшкова – так, в раннем сатирическом послании «К Филисе» фигурирует «независимость любезная» и в аналогичном смысле – далеком от радищевского или декабристского, но близком к позднепушкинскому – «вольность – дар святых небес». В «Пенатах» эта тема дана в смешанном, подчеркнуто двойственном «русско-античном» освещении (что было начато Державиным в «Анакреонтических песнях»). Эротическая часть послания, введенная как травестия традиционного эпического мотива (женщина, переодетая воином), в литературной перспективе 1810–1820‐х гг. предстает авторитетным образцом «легкой поэзии». Женский портрет, эротические перифразы, подача обстановки и пейзажа – все эти достижения Батюшкова делались предметом подражания, а затем поэтическими общими местами. «Я Лилы пью дыханье / На пламенных устах, / Как роз благоуханье, / Как нéктар на пирах!..» – в этих строчках целая эпоха русской стихотворной фразеологии.

Если в зачине «Пенатов» поэт просит богов – покровителей домашнего очага: «будьте тут доступны, благосклонны», вслед за эротической частью послания, переходя к другой теме (такие переходы характерны для жанра дружеского послания – «Пенаты» в этом отношении стали образцом), автор говорит о доступности «доброго гения поэзии святой»179179
  Ср. концепцию «поэзии святой» в программном стихотворении Карамзина «Поэзия» (1787).


[Закрыть]
. Мифологическая, «античная» близость высших сил выражена и изящной параллелью с эротической частью: там были описаны ночь любви и пробуждение – здесь ночь творчества: «До розовой денницы <…> Парнасские царицы, / Подруги будьте мне!»180180
  Ср. стихотворение Жуковского «Моя богиня» (вольный пер. из Гёте), где «любимица Зевсова Богиня Фантазия» – это супруга поэтов. Ср. сходный мотив в XX в. – у Игоря Северянина о «грядущем поэте» говорится: «Он запоет, он воспарит! / Всех муз былого в одалисок, / В своих любовниц превратит».


[Закрыть]
В этой мифологической связи, охватывающей все мироздание, – так неожиданно расширился мир обитающего в «хижине» поэта – существует для него прошлое и настоящее поэзии: «И мертвые с живыми / Вступили в хор един!..»

В середине 1810‐х гг. на ведущее место в жанровой иерархии выдвинулась элегия. В «Опытах» анакреонтика не выделена в особый раздел, как намечено в упомянутом списке 1810 г., частично она попала в раздел элегий – первый и основной в книге. Как часто бывает с терминами, которые у всех на устах, понятие элегии не получило ясного определения в литературных дебатах 1810–1820‐х гг., но современники соглашались в том, что жанр предназначен для выражения «смешанного чувства»181181
  Флейшман Л. С. Из истории элегии в пушкинскую эпоху // Пушкинский сборник. Рига, 1968. С. 27.


[Закрыть]
. Благодаря этому признаку мы без особого труда различаем в элегии то, что связывает ее с позднейшей поэзией, тогда как анакреонтика представляется читателю XX века далеким, «музейным» прошлым. Другой признак, который часто характеризовал элегию, – «уныние, меланхолия». Если подойти с этими зыбкими критериями к элегическому разделу «Опытов», то окажется, что и весь этот раздел «смешанный»: под одним жанровым знаком в нем сосуществуют стихотворения «унылые» и противоположного свойства – анакреонтические. Между тем в «Опытах» был еще особый раздел «Смесь», куда тоже попали анакреонтические стихи. По-видимому, в тех случаях, когда фоном эротики или дружеского вакхического действа служили мотивы быстротекущего времени, смерти – так что возникало «смешанное чувство», – автор относил стихотворение к элегиям («Веселый час», «Источник», «Привидение»). Однопланная эротика включалась в «Смесь» («Вакханка», «Радость», «Ложный страх»).

Удивительно стройное композиционное воплощение находит «смешанное чувство» в «Выздоровлении». Стихотворение делится на три части: болезнь – исцеление любовью – новая жизнь. Первая – синтаксически четко расчлененная – занимает восемь стихов. Вторая часть занимает ровно столько же стихового объема, но организована совершенно иначе: эти восемь стихов составляют одну фразу, построенную на перечислении, причем таком, которое убыстряет темп чтения, – возникает синтаксическое и интонационное противопоставление медленной («Уж сердце медленнее билось») и расчлененной паузами первой части. Показательно, что, когда эротическое перечисление завершено, автор вводит другую, контрастирующую с первой перечислительную цепочку (хотя более короткую и состоящую из синонимических обозначений), еще усиливая синтаксическое напряжение: «из области печали, / От Орковых полей, от Леты берегов»182182
  Вот почему нельзя заменять запятую после «печали» на «проясняющее» тире, да еще вставлять такое же после «берегов», как это сделано в изд. 1964 г.


[Закрыть]
. Лишь после этого следует разрешение. Контраст частей создается и противопоставлением алого цвета, пламени, сверканья в портрете героини – «мраку» первого восьмистишия. Заключительные четыре стиха замедляют темп и восстанавливают синтаксическую расчлененность, причем более дробную, «отрывистую», чем в первой части, поскольку границы предложений совпадают со стиховыми (со строкой или полустрокой). Это еще раз меняет интонационный рисунок. Повторение здесь темы смерти и глагола «увядать» эффектно возвращает к началу и придает композиции кольцевой характер183183
  Ср.: Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1941. С. 307–308; Серман И. З. Поэзия Батюшкова // Ученые записки Ленингр. ун-та. 1939. Вып. 3. С. 271–272 (Сер. филолог. наук).


[Закрыть]
.

Близость любви и смерти обычна у Батюшкова (в частности, в финалах). Его эрос, «ловя мгновение», обращен к вечности, универсален, и в этой универсальности снято не только противопоставление телесного и духовного, но – жизни и смерти. Эротическое действие выступает как метафора жизни-смерти: «Съединим уста с устами, / Души в пламени сольем, / То воскреснем, то умрем!»184184
  Ср.: Фридман Н. В. Поэзия Батюшкова. М., 1971. С. 115–116.


[Закрыть]
Поэтому же любовь становится метафорой обладания этическими ценностями – отсюда знаменитые батюшковские формулы: «Найти умел в одном добре / Души прямое сладострастье» (об А. И. Тургеневе); «Он любил добродетель, как пламенный ее любовник» (о М. Н. Муравьеве). Поэтому же героини элегий наделяются божественными признаками. При этом в элегиях в отличие от анакреонтики действуют элементы христианской мифологии, которые либо заменяют античную символику, либо сосуществуют с ней (что вообще характерно для поэтического языка XVIII – начала XIX века). В «Выздоровлении» загробный мир обозначен античными терминами, а жизнь – это «дар благой» героини, которая возводится в ранг высшей творящей силы; ср. в «Элегии», где героиня – «залог … благости творца», и в «Надежде»: «Его все дар благой». В «Тавриде», «Моем гении» возлюбленная – ангел, хранитель.

Словесный материал в «Выздоровлении» и «Моем гении» почти целиком укладывается в два смысловых пласта: эмоциональные состояния лирического субъекта и черты портрета героини. Как и анакреонтика, это искусство избранного (и отчасти общего с ней) словаря, варьирования немногих поэтизмов. Другие элегии написаны несколько иначе.

«Пробуждение» строится как нагнетание именно внешних, вещественных реалий, контрастирующих с внутренней жизнью «я» («Ничто души не веселит»). Тот же принцип негативного нагнетания – в «Разлуке», однако здесь он реализован на значительно более широком материале. Реалии складываются в цельный рисунок, в котором можно усмотреть миниатюрную элегическую перелицовку традиционного эпического сюжета: вместо путешествия в поисках возлюбленной – скитания в попытке исцелиться от любви. Эти реалии даны сложнее, чем в «Пробуждении», – они не только оттеняют чувство «я» и «отрицаются» им, но и представляют объективированное, всеобщее время и пространство. Таковы географические – с севера на юг – и пейзажные приметы, а также упоминание «развалин Москвы», вводящее в текст историческое измерение (ср. далее о древних племенах). Батюшков достигает здесь замечательного равновесия лирического и описательного. Пушкин, написавший на полях «Разлуки»: «Прелесть», близок к батюшковской композиционной схеме в стихотворении «Поедем, я готов; куда бы вы, друзья…».

В «Тавриде» внешний мир не контрастирует, а гармонирует с внутренним миром героя. Стихотворение соединяет мотивы разного жанрового происхождения – вполне в духе характерных для эпохи жанровых смешений. Присутствуют, в частности, сатирические мотивы, идущие из раннего творчества Батюшкова, – выпады против «фортуны и честей», «Пальмиры Севера» (т. е. Петербурга), которой противопоставляется юг, еще несущий для поэта отблеск Античности (см. стихи 3–4). Хотя герои представлены как «отверженные роком», господствует в этой элегии идиллия (соответственно при вторичном упоминании фортуна уже именуется «благосклонной»). Поэтому знаки исторического времени и реальной географии минимальны, роль природных реалий возрастает (по свидетельству Пушкина, автор любил четыре стиха о временах года), героиня дана явно анакреонтически, а не элегически.

Очень важны для понимания элегического творчества Батюшкова два больших (по сравнению не только с «Пробуждением», но и с 38-строчной «Тавридой») стихотворения, одно из которых в полной редакции так и называется «Элегия». Оно содержит 87 стихов и построено на двух тематических линиях, пересекающихся в финале. Первая тема заявлена первым же стихом. Вероятно, именно от Батюшкова воспринял молодой Пушкин эту элегическую условность – признание в утрате дарования. Но в «Элегии» это нечто большее, чем аккомпанемент к любовной катастрофе, как, например, в лицейском стихотворении Пушкина «Любовь одна – веселье жизни хладной…». Вне искусства, лишенный «тайных радостей, неизъяснимых снов», поэт оказывается в столь чуждом и пугающем мире, что стихи начинают звучать не столько элегически, сколько одически или трагедийно («Как странник, брошенный из недра ярых волн» и т. д.). Такое предварение второй, любовной, собственно элегической темы особым образом окрашивает обращение к возлюбленной, и вполне конкретный «сверхэротический» смысл получает фраза «Твой образ я таил в душе моей залогом / Всего прекрасного…» – т. е. залогом и своего дара. Далее стихотворение разворачивается по тому же принципу «любовного скитания», что и «Разлука», но коллизия осложнена «сердечным терзаньем» героини, которое обычно входит в амплуа только мужского персонажа элегии. Концовка же связывает любовную коллизию с потерей дара как причину и следствие, а это устанавливает и временну´ю последовательность событий, переставленных местами в лирическом сюжете. Композиционное кольцо дает здесь исключительно сильный эффект, поскольку финал заставляет переосмыслить весь начальный пассаж и обстоятельства обращения к героине.

В «Опыты» вошла лишь часть «Элегии» – кончая скитаниями. Последующий текст был опущен, возможно потому, что в нем прочитывалась реальная биографическая ситуация. Тем самым не только было разомкнуто кольцо и снята сюжетность, но по существу предлагалась иная коллизия – ведь читатель не знал, что «хранитель ангел», к которому обращены сетования героя, уже покинул его. Увеличился композиционный и содержательный вес «путешествия». При этом следует иметь в виду, что читатель 1810‐х гг. был настроен на литературные отражения недавних войн; «русский путешественник» представал теперь как «русский офицер» (усвоивший, однако, литературные, карамзинские черты) – Ф. Глинка, Лажечников и др. Батюшков включил в прозаическую часть «Опытов» «Отрывок из писем русского офицера о Финляндии», впервые опубликованный еще в 1810 г. В этом ключе и должны были восприниматься строки «скитальческой» части «Элегии» о «брани» и затем о Париже. Стихи «Как часто средь толпы и шумной и беспечной» и три следующих ассоциируются с Лермонтовым («Как часто пестрою толпою окружен»)185185
  Два дальнейших стиха – «Я имя милое твердил / В прохладных рощах Альбиона» – отразились у Пушкина: «И долго милой Мариулы / Я имя нежное твердил» («Цыганы»). Со следующими двумя В. В. Виноградов (Указ. соч. С. 185) сближает пушкинское «Осеннее утро»: «Произносил я имя незабвенной, / Я звал ее – лишь глас уединенный / Пустых долин откликнулся вдали». Вопроса об отражениях поэзии Батюшкова у Пушкина мы можем здесь коснуться лишь на единичных примерах.


[Закрыть]
, но должны быть спроецированы и в хронологически обратном направлении, как это делал читатель «Опытов», – по-видимому, именно на парижские страницы «Писем русского путешественника», где Карамзин писал о «нимфах радости»: «Сирен множество, пение их так сладостно, усыпительно… Как легко забыться, заснуть!» (ср. опять-таки лермонтовское «Я б хотел забыться и заснуть» и «Про любовь мне сладкий голос пел»)186186
  О парижских «нимфах радости» писал и Батюшков Гнедичу. В другом парижском письме (Д. В. Дашкову, 25 апр. 1814 г.) он говорит об Аполлоне Бельведерском: «не мрамор, бог!»; это цитата из «Писем русского путешественника», где в переводе из Делиля читается: «Там каждый мрамор – бог». Письмо Дашкову и включенные туда стихи дают иной, чем в «Элегии», можно сказать, – анакреонтический вариант парижских впечатлений (возможно, и реальный комментарий к данным строкам «Элегии» – ср. Wahrheit und Dichtung пушкинского «Я помню чудное мгновенье…»).


[Закрыть]
.

Другое большое (102 стиха) стихотворение – «Воспоминание» – претерпело в «Опытах» подобное же усечение, с той немаловажной разницей, что полный текст был известен в печати (пространная редакция «Элегии» не публиковалась при жизни автора). Изменение было еще более сильным. Батюшков опустил всю любовную часть – двусоставное произведение стало полностью однородным и вышло из сферы эротической поэзии. Причина (или одна из причин) этого авторского решения могла, как кажется, заключаться в следующем. Часть стихотворения, предшествующая любовной, завершалась философической апологией «домоседа» в противовес искателю славы (тема будущей сказки «Странствователь и домосед», имевшей для Батюшкова большое творческое и биографическое значение); между тем далее следовали стихи о счастливой любви, обретенной как раз вдали от дома, и о разлуке после возвращения на родину.

Итак, «легкая», т. е. прежде всего эротическая, поэзия существует у Батюшкова в двух планах – анакреонтическом и элегическом. Но, как видно по «Воспоминанию», он легко переходил границы: любовные стихи просто прибавлялись к размышлению о войне и смерти или, наоборот, отсекались от него. Это позволяет лучше представить себе батюшковское понимание «легкой поэзии». То, что к ней относилась полная редакция «Воспоминания», – ясно. Но чем была в этом смысле краткая редакция? Перенесением субъекта «легкой» лирики в батальную, т. е. традиционно одическую, ситуацию, – и затем возвратом его в собственный мир («хижина»). В полной редакции после этого возвратного движения автор и переходил к эротике. Таким образом, «легкая поэзия» в принципе не исключала героику, но вырабатывала свой подход к ней. «Стан» и «ратник» стали деталями лирического пейзажа, и сама батальная ситуация дается под углом зрения не воина, а мечтателя. «Нежный» Батюшков (так его характеризовали современники – Пушкин, Вяземский, Баратынский, а через столетие Мандельштам) не отменял, но изменял высокое стихотворство и представление о нем в литературном сознании эпохи.

Он далеко пошел в этом направлении в стихотворении «На развалинах замка в Швеции» (с ним связана и «Песнь Гаральда Смелого»), которое несколько громоздко называют исторической (или еще – монументальной) элегией. Предмет «сладкого мечтания» здесь – легендарная история, куда перенесены и «чаши радости», и «красавица … в слезах» – то и другое не «южное», под знаком Вакха и Киприды, а «северное», под знаком Оссиана, в его декорациях и колорите. Типичный для анакреонтики мотив быстротечности человеческой жизни преобразован в тему бренности народов и культур («Все время в прах преобратило» – таков, кстати, хронологически ближайший литературный фон предсмертного стихотворения Державина).

В следующем опыте такого рода – «Переходе через Рейн» – заметно усилены одические черты. Словно предвосхищая знаменитое выступление Кюхельбекера против засилья элегии, Батюшков демонстрирует уже полное овладение высоким жанром. «Более всех обдуманное», – заметил Пушкин, читая это стихотворение в составе «Опытов». Он, вероятно, имел в виду именно этот сознательный выход за пределы «легкой поэзии». Однако начинается стихотворение нарушением одической нормы: «я» одописца всегда отдельно от воспеваемых событий, а здесь выступает их непосредственным участником. Упоминание крылатого коня каламбурно («на крыльях жажды») намекает на поэтический ранг всадника (игра, невозможная в оде, где статус поэта, «певца» определен и задан заранее). Рефлексия воина-поэта близка к «мечтаниям» в «шведском» стихотворении, но теперь история совершенно лишена ореола бренности (в связи с этим отметим в 4-м восьмистишии контрастную перекличку с упомянутым стихотворением Державина: «Не умер, мнится, и поднесь / Звук сладкий трубадуров лиры»187187
  Еще более явная полемика с Державиным содержится в стихотворном фрагменте («Тот вечно молод, кто поет…») письма к В. Л. Пушкину (март 1817 г.).


[Закрыть]
). Перифразы «сыны снегов … с свободой и громами … Стеклись с морей, покрытых льдами» описывают русскую армию сходно с оссианическими героями монументальной элегии («сыны и брани и свободы, / Возникшие в снегах, средь ужасов природы»). Сразу далее перифразы продолжены географическим каталогом, типичным для одического стиля от Ломоносова до «Клеветникам России»188188
  Широчайшая распространенность этого риторического приема не позволяет связать пушкинское «Иль мало нас! Или от Перми до Тавриды» и т. д. непосредственно с Батюшковым, как это делает ряд исследователей.


[Закрыть]
. Именно отсюда – а это середина текста (в нем 136 стихов, каталог начинается в 68‐м) – стихи и тематически, и эвфонически входят в одическое русло. В сатирическом «Видении на берегах Леты» Батюшков насмехается над стихом Боброва «Где роща ржуща ружий ржот». В «Переходе» есть стихи, инструментованные подобным же образом, хотя и не так грубо: «Ты слышишь шум полков и новых коней ржанье» и через строку: «Идущих, скачущих к тебе богатырей». Очень характерен для оды и батальный общий план – панорама, полагающая точку зрения сверху. На этом фоне выделяется лирический эпизод в 14‐й строфе, подготовленный переходом от общего плана к крупному в последнем катрене предыдущей189189
  О сочетаниях типа «задумчив и один» в поэзии 1810–1820‐х гг. см.: Виноградов В. В. Указ. соч. С. 147–148.


[Закрыть]
.

Говоря о соотношении «легкой» лирики Батюшкова с его одическими опытами, иногда преувеличивают значение того отказа «петь любовь и радость», который провозглашен в послании «К Дашкову» под впечатлением наполеоновского нашествия. И до послания Батюшков стремился расширить диапазон «легкой поэзии», и до послания она не была единственный областью его работы, хотя и была основной. Достаточно напомнить переводы из «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо. В одном из ранних стихотворений Батюшков писал о поэзии: «Язык сей у творца берет Протея виды». Этим протеизмом, богатством сменяющихся и резко отличных друг от друга тем и картин он восхищался в поэме Тассо – и, по-видимому, постоянно стремился приблизиться к его многообразию: «То скиптр в его руках или перун зажженный, / То розы юные, Киприде посвященны». Эти стихи воскрешают в памяти пушкинское «То Рим его зовет, то город Илион», и действительно, Пушкин говорит о том же: «Ты любишь гром небес, но также внемлешь ты / Жужжанью пчел над розой алой» – о «дивной легкости», с какой «прямой поэт» переходит из одного словесного строя в другой. Те же черты – у Державина в «Моих пенатах»: «Он громок, быстр и силен… И нежен, тих, умилен». «Перун» в руках Батюшкова после 1812–1813 гг. – реализация его внутренних и давних устремлений, может быть, в какой-то мере и компенсация оставленного перевода поэмы Тассо.

Батюшков много сделал для утверждения в русском культурном сознании культа поэта. В «Пенатах» – средствами «легкой поэзии»; в стихотворениях «Гезиод и Омир – соперники» и «Умирающий Тасс» он создал для этого культа высокий строй. То, что именно создал, ясно из сравнения с ранним (1808) «Посланием к Тассу», целиком опирающимся на поэтику XVIII века.

При всем несходстве «Гезиода и Омира» и «Умирающего Тасса», в этих двух сочинений есть существенная общая черта: они построены как речь самих поэтов в обрамлении речи повествователя. В «античном» стихотворении виртуозно проведен диалог соперников. Сначала он развертывается монологическими, равного объема тирадами на две параллельные темы: Гезиод славит муз, Омир – Зевса. После двух тирад каждого из соперников эти тематические линии начинают сближаться. Гезиод поет об Олимпе, уже воспетом Омиром. В следующей паре тирад – дальнейшее сближение: продолжая свою партию, Гезиод одновременно уже отвечает оппоненту. Их общей темой оказывается – смерть. Наконец, в очередной тираде Омир прямо обращается к сопернику и отвечает ему. Здесь, в пункте пересечения двух партий, Омир говорит о своей близкой смерти. Это пересечение и мысль Омира, заостренная трагическим каламбуром, с силой педалированы тем, что тирада укорочена на один стих и замкнута смежной рифмой (тогда как в предыдущих такая рифма помещалась в середине строфы), а недостающая рифма укороченной тирады Омира находится в следующей фразе Гезиода. Размеренный ход состязания сломан. Диалог продолжен двумя тирадами неравного объема и сильно удлиненными по сравнению с предшествующими. Они сходны по составу: сначала восхищение искусством соперника, затем предсказание его трагического будущего.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации