Электронная библиотека » Фаина Сонкина » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 17 августа 2016, 18:20


Автор книги: Фаина Сонкина


Жанр: Документальная литература, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
1

Мы с Ю.М. были однокурсниками. Только я поступила на филфак Ленинградского университета в 1945 году (со школьной скамьи), а Юра в это время еще не демобилизовался из армии. Он пришел к нам сразу на второй курс в 1947 году[8]8
  C м. письмо от 15 марта 1985 г.


[Закрыть]
, как и многие наши мальчики, за плечами которых была война. В полувоенной одежде, он был худ, невысок, темноволос и с усами. Я запомнила его улыбку. В то время она мне казалась несколько ироничной. Наша первая русская группа была сплошь девичьей, как и большинство других групп филфака. Многие были из провинции. Группа, в которой начал свои занятия Юрий, напротив, состояла не из одних лишь девушек. Там была коренная ленинградская интеллигенция. В его группе учились Лев Дмитриев, будущий членкор Академии наук, ближайший сотрудник Д.С. Лихачева по сектору древнерусской литературы Пушкинского дома, Марк Качурин, профессор и доктор, автор учебника по русской литературе XIX века для школьников и какое-то время завкафедрой в педагогическом институте. Назову еще Владимира Гельмана (Бахтина)[9]9
  Владимир Бахтин (фамилия по матери – Гельман) – филолог, фольклорист. Был близким другом Ю.М. в студенческие годы.


[Закрыть]
, с которым очень сдружилась, известного фольклориста, Виктора Маслова, Николая Томашевского, сына профессора Томашевского. На романо-германском отделении учились талантливая Наташа Трауберг, будущая известная переводчица с английского, французского, итальянского, португальского языков, а также Наталия Брауде. По группам распределялись в зависимости от иностранного языка: в нашей он был немецким, у Юры – французским.

Никто из девочек нашей группы не стал ученым, исследователем литературы или журналистом. Большинство стали учителями, как и я. Исключениями были печально прославившийся в 1950-х своей ролью на кафедре русской литературы Тотубалин (он пришел позднее), а также В. Ганичева, всегда все знавшая, со странными, какими-то безжизненными знаниями: желание сделать карьеру в ней легко прочитывалось. Говорили, что именно она заняла место Юрия в аспирантуре. Впрочем, ничего из нее не вышло, видно, ее знаний для исследовательской работы не хватило, и след ее для меня потерялся. Тотубалин же нам, девчонкам, казался необыкновенно тупым. Своим монотонным голосом с не то северным, не то волжским «оканьем» он задавал примитивнейшие вопросы на наших семинарах. Но зато если это были семинары по общественным дисциплинам, его выступления с непременным «А вот у нас в деревне…» нельзя было остановить. На это не решались и преподаватели, чувствуя в нем уже тогда безапелляционность власти. Такие, как Тотубалин, в то время легко делали карьеру. Их способности или отсутствие оных не играли роли.

Я приехала в Ленинград из Саратова, куда семью эвакуировали во время войны. Родным моим городом был Днепропетровск (бывший Екатеринослав). Город был достаточно крупным культурным центром, у нас был прекрасный оперный театр, на гастроли приезжали известные актеры и музыканты, так что с детства была доступна любимая мною классическая музыка в очень хорошем исполнении.

Почему выбрала филфак? Сначала я хотела поступать на философский факультет Московского университета, но отцу моему, который специально ездил в Москву узнавать, сказали, что туда берут «особую категорию» людей. Я в эту категорию явно не входила, хотя и кончила школу с золотой медалью, то есть имела право поступать в университет без вступительных экзаменов. Тяга к гуманитарным наукам после войны вообще была очень сильной. А в Саратов во время войны был эвакуирован весь блестящий состав филологического факультета Ленинградского университета. Манил сам город, манили неизвестность и желание уйти во «взрослую» жизнь от родителей.

В послевоенном Ленинграде жить было очень непросто, холодно и голодно. Не могу припомнить позже 1945–1947 годов таких суровых зим, как в мои первые студенческие годы. Лучше валенок обуви не было, в них сидели на лекциях в аудиториях. На голове не шапка, а шерстяной платок. Общежитие университета находилось на Малой Охте, добираться туда приходилось полтора часа на двух трамваях. Трамвай № 12 сворачивал на Васильевский остров, потом надо было пересаживаться на 5-й, это вечное ожидание трамвая в темноте и холоде – сидела в библиотеке до ее закрытия – навсегда осталось в памяти. Трамваи зимой не отапливались, да и здание университета отапливалось плохо, в аудиториях, как правило, сидели в пальто.

Голодно было до самой отмены в 1948 году карточек на продукты. А в магазинах, естественно, продуктов не было. Иногородние студенты получали еду по талонам один раз в день (обед). Но были студенты в ситуации еще худшей, чем у меня. Например, Миша Бурцев, мой сокурсник и близкий друг. Человек гениальных способностей и огромной – к двадцати годам – эрудиции. Родителей его арестовали и, как он считал, расстреляли. На его худобу смотреть было страшно. Как было его не подкормить, не поделиться талонами? Мишу Бурцева арестовали в 1949 году, и он погиб в Воркуте, не дожив до двадцати пяти лет. Голод особенно мучил по вечерам. От него я спасалась или на концертах в филармонии, куда по дешевым входным билетам легко было проникнуть, или в Публичной библиотеке. А был и другой способ заглушить голод: танцами, которые регулярно устраивались в общежитии по субботам и которые я очень любила.

Когда Нева замерзала, можно было сократить полуторачасовой путь в общежитие, перейдя часть Малой Невки по льду. Однажды я чуть не утонула. Лед оказался тонким, и я провалилась в ледяную воду. Какой-то прохожий услышал крик, бросил мне доску и вытянул меня.

Что же такое была я, восемнадцатилетняя девочка, в которую безоглядно, сразу, как только увидел у кассы, где выдавали стипендию, влюбился Юра? Провинциалка, вступившая в нелегкую самостоятельную жизнь. Работала ночью (калькировала чертежи железнодорожных мостов для управления, в котором тогда служил мой дядя), а днем жадно училась. Все дни проводила в Публичной библиотеке, на сон оставалось три-четыре часа. Читать, читать, наверстывать упущенное в детстве и голодной военной юности, когда днем приходилось учиться, а ночью работать на военном заводе, поскольку работа давала еще одну хлебную карточку семье. Я тогда уже несколько лет была влюблена в моего будущего мужа и никак не разделяла чувств Юрия.

Спустя много лет, уже после того, как мы снова встретились в Москве, он вспоминал все аудитории и залы Публичной библиотеки[10]10
  См. письмо от 15 марта 1985 г.


[Закрыть]
, где мог меня увидеть, – я ничего этого не помнила. У нас с ним в то время, как теперь говорят, были разные ценности, я бы сказала, разные интересы и устремления. Например, я не имела понятия о существовании на филфаке мощного научного студенческого общества, не знала, что Юра был его активным членом, что тогда он сделал свое первое научное исследование о преддекабристском Ордене русских рыцарей, опубликованное в «Вестнике» Университета. Не знала я также, что на третьем и четвертом курсах он был сталинским стипендиатом, – высшая награда для студента той поры. Чувство Юры ко мне было серьезным, и, как выяснилось позже, ему было трудно, он страдал.

Хотя я училась вполне успешно, мне всегда казалось, что я ничего не знаю: дрожала перед каждым экзаменом. Юра знал эту мою особенность, приходил и стоял со мной в коридоре, пока я ждала своей очереди. Он говорил: «Ну скажите, что для вас самое трудное?» – «Я ничего не помню, ничего не знаю». А Юра отвечал: «Успокойтесь, Фрина! Я вам сейчас все расскажу». И рассказывал, цитируя наизусть из русской и западной литератур. Но страх мой не унимался, открыть дверь в аудиторию я боялась. Тогда Юра говорил: «Давайте я вас на руках отнесу!».

Однажды купил нам два билета на «Жизель» в Мариинский театр с Галиной Улановой в главной роли, кумиром того времени. Он был нищ, и эта была большая для него трата. Вела я себя глупо, держалась абсолютно неестественно, и он даже не решился проводить меня домой. Двадцать два года спустя все сокрушался: «Ну как я мог, как смел я не проводить тебя до дому?!» Но тогда не мог решиться: ему казалось это самонадеянным и потому неприличным поступком.

Шел 1948 год, второй курс Университета – моя группа сдавала очередной экзамен по западной литературе С.С. Смирнову, и Юра, как обычно, стоял тут же, в коридоре, подстраховывая меня. Я, как всегда волнуясь, спросила его о Гейне. Юра с готовностью рассказывал, а сам (как потом мне признался) думал о том, что если я спрашиваю, значит, подарок его даже не раскрывала: незадолго до экзамена он подарил мне редкое издание Гейне 1883 года с трогательной надписью:

«Nichts ist dauernd als der Wechsel, nichts best Ändig als der Tod. Jeder Schlag des Herzens schlägt uns eine Wunde, und das Leben wäre ein ewiges Verbluten, wenn nicht die Dichtkunst wäre. Sie gewährtuns, was uns die Natur versagt: eine goldene Zeit, die nicht rostet, einen Frühling, der nicht abblüht, wolkenloses Glück und ewige Jugend».

Ludwig Boerne[11]11
  «Нет ничего столь постоянного, как перемены, ничего столь устойчивого, как смерть. Каждый стук сердца наносит нам раны, и жизнь была бы беспрестанным истечением крови, если бы не было поэзии. Она обнаруживает в нас то, в чем отказывает природа: золотое время, что не ржавеет, весну, что не перестает цвести, безоблачное счастье и вечную юность». (Цитата из речи Людвига Бёрне, журналиста, театрального критика, фельетониста, кон. XVIII – нач. XIX вв., речь на смерть Жана Поля (Рихтера), сентименталиста, предромантика.)


[Закрыть]
.

 
«Поэзия, она любезна
Приятна, сладостна, полезна
Как летом сладкий лимонад».
 
Державин

«Желаю Вам в Новом Году большого счастья и исполнения всех Ваших желаний, даже если они будут наперекор моим.

Ю.»

2

Приходится с грустью и стыдом (хотя что же здесь стыдного?) признать, что знаки внимания Юры для меня становились тягостны. Однажды, в один из перерывов между лекциями, он спросил у меня, как я отношусь к письму, которое он передал мне за пару дней до этого. Письмо содержало путанное и горячее признание в любви.

Я ответила ему банальностью, которую и теперь неловко вспоминать: «Я другому отдана и буду век ему верна…» Такая вот «Татьяна»… Юра произнес тогда странную для меня фразу: «Как это смешно!»[12]12
  Дневник, 18.8.1977: «Он вспомнил, как в бывшем читальном зале публичной б<иблиоте>ки (теперь картографическом) мы занимались вместе (каждый своим, естественно), <…> как это было тогда, видимо, в 47 (или 48?) году. Он тогда сказал: “Я бы хотел получить ответ на свое письмо к вам”. А я в ответ – “К сожалению, ничего быть между нами не может (или – “это невозможно”). Он: “Смешно, очень смешно”. – Я: “Ничего смешного”. – Это впервые было рассказано мне вчера в кухне у меня во время обеда. Он сидел на своем обычном месте, а я слушала, закрыв от стыда рукой лицо…»


[Закрыть]
. Но ему было вовсе не смешно, напротив, весьма грустно. После этого он как-то исчез. Юра был горд и, как показало время, достаточно влюбчив. Больше он не помогал мне перед экзаменами[13]13
  Дневник, 26.5.1976: «Юрочка мне сказал, что в 48 году представление о любви у него было диккенсовское: “Мистер М., я хотел бы сделать предложение Вашей племяннице и т. д.”».


[Закрыть]
.

Не могу обойти молчанием случая, который вспоминать мне не очень приятно, однако он характеризует Юру в молодости. Относится он, по выражению Толстого, к числу «стыдных воспоминаний» жизни. Было это весной 1949 года, когда я вдруг решила, что надо оставить туманные надежды на замужество с тем, кого любила, и выйти замуж за Юру. Все мои университетские подруги оказались «за», ибо симпатии, разумеется, были на стороне Юры, а меня слегка презирали за то, что предпочла другого. А мой избранник, боясь ослушаться родителей, жениться не спешил. Родители его, бывшие мелкие партийные работники, чувствовали во мне «девочку из другого круга» и никак не принимали.

Итак, я стала «организовывать» «возвращение» Юры. Проучил он меня необыкновенно сурово и очень похоже на того Ю.М., какого я узнала спустя двадцать лет. В это время, уже на четвертом курсе, я снимала угол, то есть делила комнату с артисткой миманса Малого оперного театра Верой Павловной Кирьяновой на углу Рубинштейна и Невского. Был весенний солнечный день, моя хозяйка на репетиции. Я была одна и тщательно приготовилась к Юриному визиту. Время полуголода миновало, я испекла вкусное печенье, тщательно убрала нашу с домохозяйкой крохотную комнатенку, приоделась и ждала Юру. Сейчас мне смешно вспоминать, что я рассчитывала представиться ему жертвой любви, на которую мой избранник не мог или не хотел ответить браком. И вот, дескать, потому я предлагаю Юре себя в жены. Юра очень вежливо выслушивал мои благоглупости, как-то особенно иронично посмеивался в усы, пил чай, хвалил мое кулинарное искусство и корректно, но твердо дал мне понять, что, сочувствуя моим неудачам, сам помочь мне ничем не может. Стыдно было ужасно, подруги сокрушенно качали головами. Однако отповедь была мне дана в том изящном и строгом стиле, как он это умел делать всю свою жизнь, когда нужно было. Нет, без любви я не была ему нужна.

Стыд мой долго держался, но молодость не так мучается, как старость, – в конце концов, боль прошла и даже забылась. Тем более что время требовало иных раздумий.

3

1949 год. Все серьезно размышляют о том, как сложится наше будущее. Видимо, то же беспокоит и Юру. Его научное поприще казалось несомненным, но сгущались тучи. Арестован Г.А. Гуковский, уволен Б.М. Эйхенбаум. Арестованы многие студенты филфака по абсурдному обвинению в создании проамериканской шпионской группы. Арестован и мой близкий товарищ, блестящий филолог и философ Михаил Бурцев, о котором я уже упоминала.

Надо сказать, что чудовищные проработки, процессы-собрания на факультете как-то обошли меня стороной. Мы, как ни грустно признать, отчасти верили в справедливость того, что происходит. Это кажется сейчас чудовищным, постыдным, но так было. Общий ход событий был мне непонятен. И это несмотря на то, что в моей семье, как и в других семьях, начиная с 1937 года шли аресты. За непонимание я не обвиняю ни себя, ни своих друзей. Ведь Сталин стрелял в тех, кто стрелял в наших отцов, как тут было не запутаться, не растеряться. Мы ходили на первомайские и октябрьские демонстрации, презирали тех, кто, как Е. Колмановский, отказывался нести транспаранты.

Получалось, что он все понимает и не боится, а мы вот, трусы, безропотно подчиняемся. Такое поведение пахло провокацией, доносом, Юра понимал и осуждал это[14]14
  Дневник, 25.2.78: «Я – дура, сказала Юре, что Женька [Евгения Рандмаа – сокурсница Ю.М. и Ф.С.] верит в его вину в истории с нашими профессорами. Ю. очень огорчился, вмиг отрезвел (дело было на кухне). Конечно, подлая она, в этом не может никогда быть его вины. Он, наоборот, выступал против Подгорного. Только в истории с Колмановским он объективно и со взгляда 70-х годов чувствует себя виноватым. Он никогда не изменял себе: вступил в партию в 1942 году, в окружении, когда их политрук разорвал партбилет и закопал его. Ясно было, что до вечера не дожить, вот тогда надо было вступить в партию».


[Закрыть]
. У меня окончательно пелена спала с глаз, когда на третьем курсе арестовали Мишу Бурцева. Я, конечно, ни одной минуты не верила в «организацию» или в вину Миши. Как стало потом известно, донесла на него – из ревности к нашей дружбе – его собственная жена.

Юра понимал больше, чем я тогда, что следует из его воспоминаний о наших профессорах. Глядя на прошлое из настоящего, хочу подчеркнуть, что тогда вслух не только ничего не обсуждалось и не произносилось, но и намекать было опасно: каждый жил, затаив в себе страх. Помню очень хорошо, как боялась возвращаться из библиотеки домой, – все казалось, что за мной следят и что именно вечером, по дороге домой, меня арестуют. Мы тогда уже по намекам, по косвенным свидетельствам знали, каковы были методы допросов в тюрьмах. Миша ждал ареста и предупредил меня, чтобы я никогда, если вызовут, не говорила о нашей дружбе, а уж он и словом обо мне не обмолвится. Всех наших бедных мальчиков в 1953 году реабилитировали, многих, как Бурцева, посмертно.

Уже в Москве, в 1953 году, меня вызвали к следователю по делам реабилитации Бурцева и его друзей. И следователь показал мне результаты допросов, из которых четко следовало (эти строчки были отчеркнуты красным карандашом), что, по показаниям самого Бурцева, лучшим другом его на филфаке и человеком, который хорошо его знал, была я. Тот же следователь искренно поведал мне, что не совсем понимает, почему «ленинградские товарищи» не пригласили меня «по этому делу». «Мы за вами следили, знали, что работаете в Костроме. Знали, что ждете ребенка, может быть, поэтому ленинградские товарищи решили вас тогда не трогать».

Только пытки могли вынудить Мишу назвать мое имя.

Я рассказываю это, чтобы показать, какова была атмосфера того времени, когда мы заканчивали университетский курс, как быстро мы взрослели…

И очень уже скоро все мы, выпускники, почувствовали на себе этот ледяной ветер, который разметал все наши надежды, что после войны наступит замечательная жизнь, в которую мы верили или, вернее, в которую нас заставляли верить. Иллюзии быстро рассеялись.

Надвигалось серьезное время: распределение на работу. Об истории Ю.М. написано много, я не буду входить в подробности того, как в обмен на якобы потерянную блестящую Юрину характеристику Бердников предложил ему так называемое «свободное» распределение. Ему, самому талантливому из всего выпуска, было отказано в аспирантуре… Мы, средние, но успешно окончившие курс студенты, вообще ни на что не могли претендовать. Наших девочек – ленинградок по рождению – отправили в Псков или Новгород, меня, в то время уже вышедшую замуж, из милости послали в Костромскую область, даже не в саму Кострому. Мотивировали тем, что якобы это наиболее близкое к Москве, где жил мой муж, место. О том, чтобы освободить меня от распределения, и речи быть не могло. По законам того времени, если муж по образованию был ниже жены, он должен был следовать за ней. Муж мой учился в то время на втором курсе института, и предполагалось, что Костромская область, где, кстати, и не могло быть института нужного ему профиля, – очень удачное место для завершения его образования. К слову сказать, Сусанинский район, куда меня направили, известен непроходимыми болотами и назван в честь Сусанина потому, что именно в эти болота, по официальной легенде, герой-крестьянин завел врагов-поляков. Колхозы там как-то существовали, но добираться мне до предполагаемого места работы, небольшой деревушки (имя которой теперь забылось), из Костромы можно было только на местном самолете. Все это я узнала уже позже, в самой Костроме, где, к счастью, меня оставили работать в институте усовершенствования учителей методистом по русскому языку и литературе. (Весь «институт» состоял из одной плохо отапливаемой комнаты.)

Таковы анекдоты того времени.

Мой диплом давал мне формальное право преподавать в московской школе или хотя бы в педагогическом институте в Костроме. Но и в том и в другом мне было отказано: «анкетные данные» не подходили. А вот учить учителей – по странной прихоти костромского начальства – почему-то разрешалось, хотя учителя, как я выяснила, уже имели многолетний стаж работы, а я только окончила университет. Тут как раз приспело время, когда «лингвист» всех времен и народов товарищ Сталин начал развенчивать учение Марра, которое до этого сам же повсеместно внедрял. Костромское начальство, видимо, еще не было искушено в новых веяниях, в марровских теориях не разбиралось, а уж критиковать то, что было одобрено Сталиным, тем более не решалось.

Громить Марра, однако, надо было. Вот мне и предложили пропагандировать новые лингвистические теории вождя и учить учителей идти «новым курсом», пользуясь сталинскими «мудрыми указаниями». С этой именно целью меня, новоиспеченного преподавателя, даже послали в Москву на престижный инструктаж для завучей и директоров школ. Слать больше было просто некого. Но это уже другая история, да и я забежала вперед. Вернусь в Ленинград, в последний мой университетский год.

На пятом курсе я, как и все, писала дипломную работу, готовилась к государственным экзаменам. Но вот выпускной вечер: июнь, белые ночи. Нас пригласили в Мраморный зал Дома ученых. Сшито какое-то немыслимое, первое в жизни крепсатиновое платье. Нам вручают дипломы. Больше я не помню ничего, кроме непереносимой грусти, вдруг охватившей меня на вечере: впору было не радоваться, а плакать тут же, в присутствии друзей и начальства. И вот, собираясь уйти раньше времени, на сверкающей мраморной лестнице, ведущей к выходу, я случайно встречаю Юру Лотмана. Подхожу к нему первая и говорю ему: «Юра, мы, наверное, больше никогда не увидимся, я хочу попрощаться с вами. Пожелать вам счастья». Юра пожимает мне руку, тоже желает в жизни самого лучшего, и я убегаю с вечера. Помню много мелочей из прошлого об этом же событии; кроме диплома у меня в руках, процесса его вручения и этого прощания с Юрой, ничего не осталось в памяти. Было почему-то тяжело, тоскливо до такой степени, что дома я горько плакала, словно случилось несчастье. Может быть, то был выход накопившейся усталости, а может – и скорее всего – это было прощание с юностью и страх перед неведомым, перед будущим.

Юра же запомнил все в деталях и спустя двадцать лет говорил об этом вечере с благодарностью: был тронут тем, что я решила с ним попрощаться. Тогда-то я узнала от него, что у истории этой было продолжение. Оказывается, он пошел за мной следом, намереваясь меня «умыкнуть». Простоял под моим окном всю ночь до рассвета (это были белые питерские ночи), но осуществить свое намерение не решился. Ушел.

Так завершился первый период нашего знакомства в студенческие годы. Это было летом 1950 года…

Многие вопросы, что задает нам жизнь, остаются без ответа: нам не дано знать, почему судьба сложилась так, а не иначе. Всматриваясь в далекое прошлое, я думаю, что Юра глубоко затаил боль от неразделенной любви, ведь она была первой. Вероятно поэтому он долго, даже и через восемнадцать лет после нашей встречи, в 1968 году, не любил вспоминать ничего из того, что чувствовал, или делал, или писал мне в студенческие годы. Я писала уже, что сокурсники меня судили строго. Юра был для всех так недосягаемо высок, что отсутствие взаимности с моей стороны воспринималось как несправедливость судьбы и моя глупость.

Последнее я и сама разделяю – теперь, хотя тогда и в голову не приходило. Я просто не доросла до него тогда, не видела, не понимала и совершила одну из главных ошибок в своей жизни. Юра же считал, что судьба распорядилась правильно: она соединила нас тогда, когда мы оба были к этому готовы и из настоящего, окрашенного глубокой взаимной любовью, могли смотреть на прошлое с улыбкой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации