Текст книги "Щастье"
Автор книги: Фигль-Мигль
Жанр: Детективная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
– Китайцы с Охтой торгуют, – неожиданно сказал толмач.
– Что?
– От китайцев фуры на Охту ходят.
– И что возите? – поинтересовался я.
– Китайцы всякое продают, – уклончиво сообщил китаец.
– Вот-вот, – взвизгнул Муха, – и тебя тоже продадут.
Пока я размышлял, не отдаться ли, действительно, на милость китайцам, Муха довёл себя до истерики, простейшим образом избавляясь от страха, растерянности, желания заснуть и проснуться в каком-нибудь далёком прекрасном месте. «Протез мог бы нас и на свою какую фуру посадить, – заныл под конец он. – У них трафик, у них…»
Тут меня удивил Фиговидец, у которого гуманистические идеалы как-то сочетались со способностью быстро и правильно анализировать.
– Ты что, не впёр? – рявкнул он злобно. – Протезу только на руку, если мы здесь в ближайшем болоте загнёмся. Он нас и отпустил только потому, что не придумал, как по-другому убить. Или ему очень надо, чтобы мы по всем провинциям пошли языками трепать, как он у себя с олигархами разруливает? А сам-то кто?
– Пока не олигарх, – сказал я. – Всё. Идем направо.
Не переходя дороги, мы пошли направо, чтобы через полчаса упереться в непролазные промышленные руины. «Твою мать», – говорит Муха. Мы все с ним согласны, но этого, к сожалению, недостаточно. И вот мы форсируем дорогу (от которой тоже большого толка нет, поскольку она словно под землю уходит, пропадая в развалинах) и тащимся по кромке леса, озираясь и прислушиваясь и всё глубже проваливаясь в лес. «Днём они редко нападают», – уныло говорит Муха.
Они нападали на рассвете и в любое другое время суток. Они грабили. Они калечили. Они поджигали дома и смотрели, как обитатели домов вываливаются из окон. Их игры с огнем всегда заканчивались мучениями и смертью чего-то живого. Они умели нанести некрупной собаке от тридцати до ста ножевых ран. Говорят, они никогда не планировали убийства заранее – просто у них отказывали тормоза. Их главари были главными клиентами снайперов: их заказывали профсоюзы, дружинники, менты и вскладчину жители пограничных кварталов. Иногда на них устраивали облавы, иногда облава была удачной. Тогда они добивали своих раненых, уходили и через недолгое время появлялись с новым главарём, ещё более отмороженным. Им было всё равно, они носились по округе чёрным страхом, страхом в чёрной коже – эти банды малолеток (самые страшные – из одних девчонок не старше шестнадцати лет), которые никого и ничего не боялись, не боялись убивать и по неизвестной причине называли себя Авиаторы.
Вдруг (как к нему ни готовься, «вдруг» – это всегда «вдруг») китаец дёрнулся ко мне, дёрнул за куртку. Мы огибали небольшой овраг, и в одну сторону от нас виднелась приятная полянка, в другую – камни, кусты и молодая поросль вокруг старых сосен. В эти-то кусты, прочь с открытого места, вся экспедиция рванула беспрекословно и (как уж получилось) бесшумно.
И вот мы глупейшим образом залегаем в сыром и не слишком (когда ещё эта зелень станет буйной) укромном месте, поджидая тех, кто появится. В нос мне бьёт сильный запах природы: и чего-то мёртвого, преющего, и чего-то живого, прущего из земли. По безнадежно сухой ветке бежит энергичный жучок: и букашка, и ветка отливают влажным красно-коричневым блеском. Бледные молодые папоротники нежно щекочут руку. Неожиданно (стоило нам замолчать и затаиться) я понимаю, сколько в лесу птиц. Сколько здесь всего.
Первой появилась девчонка, совсем соплюха: маленькая, худая. Она шла через поляну, одной рукой подкидывая и ловя кастет, что-то насвистывая, одетая так, как одевались у нас проблемные школьницы: грубые ботинки, толстые чёрные чулки, короткое чёрное пальто расстегнуто, под пальто топ и короткая кожаная юбка; маленькая круглая шапка натянута на глаза, волос не видно, на тоненькой шее в три ряда наверчены крупные красные бусы. Точно ли я разглядел (и тогда ли увидел круглые, тёмные, счастливые глаза), но она сияла.
– Как он её учуял? – прошептал Муха.
Китаец прижался к толстому стволу дерева так, что чуть ли не наполовину в него ушёл. Я лежал рядом с Мухой за камнями, остатками какой-то стены, и достал было, даже сунул в рот сигарету, но на меня со всех сторон зашипели. Было что-то не по-хорошему нелогичное в том, что мы, трое здоровых мужиков (плюс Жёвка, плюс толмач), валялись в грязи и молили Бога, чтобы этого ребенка пронесло мимо.
Девчонка остановилась. Она ждала, радостно улыбаясь, играя кастетом – неотразимо распутная, юная, разгорячённая и влекущая. Я смотрел, как переступают ноги, чуть раскачивается тело, а всё вокруг – лес и весна – отзывчиво набухает похотью. Она облизнула губы – словно нарочно, словно догадываясь, как пересыхает рот у подглядывающего. В каждом её движении было обещание незабываемого полового акта. И кастет порхал в забавлявшейся руке.
Не знаю, каким мечтам предавались (предавались ли) мои спутники, но когда щёлкнул выстрел, даже Фиговидец не ахнул. Поскольку в течение последующих пяти минут ничего больше не произошло, мы выбрались из укрытия и подошли к распростёртому телу.
Она была жива и даже в сознании, и её круглые тёмные глаза что-то выискивали в сладчайшем майском небе. Крови не было видно. Она лежала на спине, и пуля наверняка застряла в позвоночнике. Всё было сделано очень аккуратно.
Фиговидец нагнулся, но Муха его остановил.
– Не трогай. Это не наш бизнес. – Он отвернулся. – Ей сильно повезёт, если она сейчас подохнет.
– Сейчас за ней придут, – сказал я фарисею. – Снайпер оповестит клиентов, а те пришлют скорую.
– Китаец не понимает, почему она одна, – сказал толмач. – Они не ходят поодиночке.
– Да выманили поблядушку, – отозвался Муха. – Глянь, как разоделась. – Он внимательнее взглянул на китайца, сообразив, что разговаривает с ним как с равным. Поводок он в суматохе давно выпустил, и теперь китаец держал длинный тонкий ремешок сам, задумчиво наматывая на кулак. Муха посмотрел, посмотрел, сплюнул и достал из кармана ключ от ошейника.
– На.
– Китаец премного благодарен, – сказал китаец и церемонно поклонился.
– Свои-то не придут за ней? – спросил Муха.
– Нет, авиаторы не придут, – ответил я. – Раз уж их сразу здесь не было. Подождём доктора?
И доктор объявился: вынырнул из-за деревьев бородатый мужик. Под уздцы он держал запряжённую в телегу лошадку. Увидев нас, оба остолбенели.
– Мужик, не бойся! – хором заорали Муха и Фиговидец.
После такого приветствия у доктора был богатейший выбор: кинуться наутёк, бросив лошадь, попытаться сбежать вместе с лошадью (и если повезёт, то и с телегой тоже), удрать на край географии, удрать и вернуться с маленькой армией. Он принял нестандартное решение и плюнул на себя, сосредоточившись на своём врачебном долге. Бодро он подошёл к нашей живописной группе (брезентовая зелёная сумка через плечо, бородища во все стороны, очки, как плошки; левую ногу он приволакивал, но делал вид, что нога в порядке) и быстро, профессионально осмотрел раненую. Когда он поднялся, я дал ему египетскую сигарету. Он кивнул, закурил, махнул лошадке, которая тут же послушно затрусила вперёд. Фиговидец внимательно оглядел телегу, своего рода деревянный минимализм: четыре колеса и четыре продольных доски.
– Может, это эти? – подал он голос. – Дровеньки?
– Может, – сказал я.
– Эхма, – сказал доктор. – Вы откуда, мужики?
– С юга, – бесхитростно сказал Фиговидец.
– А здеся чего надо?
– Здеся ничего. Нам на Охту.
Доктор совершенно не удивился.
– А ты, косенький, от кого бегаешь?
Китаец поклонился и промолчал. Доктор покивал его улыбающемуся непроницаемому лицу, бросил окурок, тщательно затоптал.
– Ну и ладно. Подмогнёте?
Муха и китаец помогли ему погрузить тело на телегу (дровеньки?). Я погладил по морде лошадь. Маленькая была лошадка и на диво косматая – заросшая густой тёмной шерстью, как медведь. От неё славно пахло, и глаза были славные. Но я избегал заглядывать животным в глаза. Они меня озадачивали.
И вот мы двинулись небольшим грустным караваном. Запахи, звуки весны и вздрагивающее на досках тело, для которого всё было кончено, составляли контраст, никому не прибавлявший веселья. Авиаторка не сказала ни слова, даже когда я на ходу наклонился к ней, чтобы получше рассмотреть лицо – бледное широкоскулое лицо со слишком широким носом и густо намазанным (теперь помада растеклась) красным ртом. Доктор связал ей широким бинтом лодыжки, колени и запястья. Парни дружно глазели по сторонам. («Какой же это лес? – спокойно ответил доктор на вопрос Фиговидца. – Это парк Лесотехнической академии».) Иногда она закрывала глаза, но тут же открывала вновь, и тогда в них отражались верхушки деревьев по сторонам узкой просеки и высокие лёгкие облака. А может, не отражались. («А где же сама Академия?» – «Эвона! Академии, может, и не было никогда, а если была, то давно. Зачем она сейчас-то, если лес кругом? Косенький вон ваш знает, какие на севере буреломы».) Всё же странные это были глаза: безжалостные, детские, упорные, недоумевающие. Я вспомнил, что ни разу не видел Другую Сторону авиаторов.
– Вот те раз, – говорит Фиговидец доктору. – Сейчас бы её и надо, когда есть, что изучать.
– А чего изучать, когда есть? Вот коли нет, тогда, конечно. Чтобы представление иметь.
– Ну вы-то на врача учились? А по-вашему выйдет, что и врачи не нужны, если больные в наличии.
– Баловство это всё, – суровеет доктор. – Зря меня с ними сравнил. Давай, молодка, – он хлопает лошадь по шее. – Шагай.
Лошадь прибавила шагу, Фиговидец пожал плечами и прибавил шагу. Замелькал впереди просвет, и лес резко сменился картофельным полем. На поле было полно народу: картошку сажали вовсю. К нам метнулись, побросав вёдра, пацаны и пара тёток помоложе. Тётки сразу же протолкались к телеге и жадно на неё уставились. «Сучка ты, сучка», – сказала одна чуть ли не жалостливо.
– Нечего глазеть, окаянные! – закаркал доктор. – Как помочь – никого, а как буркала пялить – вся община!
– Ну-ну, Марфа, ладно уж, – примирительно протянула тётка, заправляя под серый платок выбившуюся рыжую прядь. Её шустрые любопытные глаза, почти такие же рыжие, как волосы, переметнулись на Фиговидца. – А эти кто ж?
– Они со мной не ручкались.
Дети и женщины притихли, разглядывая нас, как только дети и женщины умеют притихать: ненадолго, но глубоко уходя в созерцание, не дыша, оказываясь неизвестно где. Я слышал только пофыркивание лошади, да шелест ветра за спиной, да закашлялся доктор Марфа, – но очень, очень скоро в эти нетребовательные звуки вплелись перешёптывания («у мужиков-то патлы какие»), и смешки, и, наконец, чей-то удивлённый и растерянный возглас.
– Ох, бля, – удивлённо и растерянно сказал кто-то, и любопытных как ветром сдуло. Доктор подарил меня хмурым, но не враждебным взглядом, и процессия вновь тронулась.
Это была совсем деревня, как её изображают на картинках в учебнике географии: россыпь избушек с прилепившимися к ним сараями, толстый дуб над общинной завалинкой и Дом культуры. Избы были обнесены разной мощи заборами. Мы уперлись в самый мощный.
Кулак доктора, изготовившийся грянуть в зелёные железные ворота, неожиданно передумал. Доктор посмотрел на ворота, посмотрел на нас.
– Идите пока ко мне, – буркнул он. – Елочку видать? Сразу за ней.
– Спасибо.
– Собака не кусается! – крикнул он уже вслед.
Дом сразу за ёлочкой производил странное впечатление: вроде бы развалюха, а вроде как и благородно обветшавшая профессорская дача где-нибудь в Павловске. И неудивительно, что Фиговидец оживился, вытаскивая гладко обструганную палочку, которая вместо замка была продета в железные кольца калитки, а после с ласковым словом наклоняясь над мохнатым рыжим клубком, молча бросившимся нам в ноги.
Двор был завален мусором, неотличимым от ещё полезных вещей. (Хотя отличить полезную вещь от мусора человек способен только в собственном хозяйстве, да и то не всегда.) Всё это оформлялось в горы, кучи и кучки всячины, которую можно назвать всякой, а можно и не называть. Я пристроился на перевёрнутом железном баке, маленький пыхтящий пес пристроился у моих ног, и мы вместе стали следить, как солнечные блики кроваво зажигаются на ржавых боках какой-то облупившейся рухляди.
Меня клонит в сон; я машинально отмечаю привалившегося к крыльцу китайца, и как беспомощно, смиренно охорашивается, проводя руками по куртке и волосам, Муха, и тень ползёт от юных кустов сирени, и тень падает на склонённую голову Фиговидца (он о чем-то задумался; курит и поглядывает на меня), – но всё это плыло, растекалось, утекало прочь дорожками света (и может ли дорожка, пусть даже света, куда-либо течь, утечь, разве что во сне, там, где всё сливается и через миг образует новые формы). Возможно, это и было сном, который я видел, задремав – а то, что я задремал, мне стало ясно, когда меня разбудили, огрев по плечу.
Я обернулся, ожидая увидеть (сообразно силе удара) местного кузнеца. Я протёр глаза. Передо мной высилась бабища, чей свитер и лосины были столь щедро усыпаны блёстками, что казалось, будто она затянута в сплошной люрекс. Монументальные ноги заканчивались дутыми сапожками, на могучих плечах сидела блестящая голова. Волосы словно состояли из одного лака.
– Порчу можешь навести? – деловито спросила она.
– Не пробовал, но могу.
– Погодь, Кума. – Это встрял доктор. Он говорил и подталкивал меня к дому. – Наведёт он, никуда не денется. Давайте сперва по-людски.
«По-людски» здесь, как и везде на свете, означало накормить. На собранном доктором столе доминировали варёная картошка, солёные огурцы и бутыль мутного самогона. «Какие мы идиоты, что отказались взять колбасу», – с горечью говорит Муха, выставляя две бутылки из наших стратегических запасов. Все косятся кто куда и очень стараются не глядеть на меня, потому что взять колбасу отказались не «мы», а я лично. Но Жёвка косится чересчур старательно, его глаза торопятся спрятать не стыд, а какую-то более жгучую тайну. «Доставай», – говорю я.
Жёвка урчит, жмурится, жмётся, и Муха, мгновенно всё поняв («ну ты, поц, даёшь»), поощряет его быстрой затрещиной («ну, где?»). Затрещина, пара пинков («полегче», – говорит Фиговидец, который ещё не знает, что все его вещи провоняли сервелатом) – и вот стол выглядит значительно веселее, топорная морда Кумы – приветливее, наши перспективы – радужнее. Только доктор Марфа каким был, таким и остался: старым, усталым, косматым. Он проследил, чтобы все наелись («а ты что же, косенький?»), и отключился – заснул с открытыми глазами.
Я не стал засиживаться, сославшись на предстоящую работу. («Ведовство не мой профиль, – объяснял я потом Фиговидцу. – Ну, это как психиатрия. Я даже не знаю, занимается ею кто-нибудь всерьёз или только так, для смеха». «Но в проклятие верят все», – возразил Фиговидец. «Верить и иметь результат – не одно и то же».) Я не стал засиживаться и до вечера спал на ворохе тулупов в дальней комнатке, вход в которую за отсутствием двери преграждал тридцатилитровый молочный бидон (без молока). Сама дверь, снятая с петель, стояла у стены, и снизу её подпирали какие-то чурбачки и корзина с растопкой.
Во дворе и в доме сваленные как попало старые вещи, среди которых задыхался сторонний человек, для хозяина оставались деталями налаженного быта. Доктору и его собаке было, вероятно, уютно и удобно в недрах этой помойки, они точно знали предназначение и место каждой кривой жестянки, каждой заскорузлой ветошки, каждого клочка и обрывка. («Тут нет полотенцев», – с облегчением сообщил отправленный фарисеем мыть руки Жёвка. «Как это нет?» – возмутился доктор и тут же нашёл.) Нужно было поискать, и какой-нибудь клочок, кусочек, обрывок и тряпочка обязательно становились мылом, полотенцем, салфеткой. На стол доктор выложил допотопные мельхиоровые вилки – такие допотопные и такие тяжёлые, что половина обедающих предпочла есть руками. В доме стоял ровный затхлый запах – не противный, но наводящий тоску. От тулупа, на котором я спал, пахло псиной. Проснувшись, я обнаружил похрапывающего пса рядом с собой: голова к голове.
Вечером я уселся колдовать. На чисто вымытом столе Кума расставила свечу, блюдце с водой, ножницы. Мы устроились бок о бок на лавке.
– Ну давай, – шумно шепнула она, передавая мне коробок со спичками. И счастливо выдохнула: – Ой, ща тебя, старая блядь…
– А фетиш где? – строго спросил я.
– Фе – что?
– Вещь её какая-нибудь.
– Да вона ж.
Проследив её взгляд, я открыл коробок. Он был полон обрезков ногтей.
– Чтоб у тя пальцы отвалились, – монотонно и мстительно завела Кума. – Чтоб тя по рукам трактором переехало…
– Шшшш.
Я зажёг свечу собственной зажигалкой и уставился на нежный маленький огонь. Я понятия не имел, как наводят порчу. Предметы на столе давали какое-то представление о том, что делать, но сами не знали, что говорить. И я не знал, а знал только (в одну руку беря ножницы, в другую – блюдце и выплёскивая воду поочередно на четыре стороны света), что мешкать не следует. Тогда-то я добром вспомнил Алекса, безвозмездно пичкавшего меня древней поэзией.
– Нет словам переговора, нет словам недоговора, крепки, лепки навсегда. – (Щёлк-щёлк ножницами!) – Ты уж лучше помолчи, Кума. – Кума как-то болезненно отреагировала на исчезновение воды из блюдца. – То есть делай, что говорят. А то и тебя сглажу ненароком. Приговоры-заклинанья крепче крепкого страданья, лепче страха и стыда. – Угроза на Куму подействовала. (Ещё бы.) – Ты измерь, и будет мерно, ты поверь, и будет верно, и окрепнешь, и пойдёшь… Когда я топну, будешь говорить ора про нобис, поняла? В путь истомный, в путь бесследный, в путь от века заповедный. Все, что ищешь, там найдёшь.
– ОРА ПРО НОБИС!
– Слово крепко, слово свято, только знай, что нет возврата с заповедного пути. Коль пошел, не возвращайся, с тем, что любо, распрощайся, – до конца тебе идти.
– ОРА ПРО НОБИС!
Одновременно я лихорадочно соображал, надо ли жечь ногти, и будут ли эти ногти гореть. В конце концов я поставил свечу на блюдце и стал кидать на пламя обрезок за обрезком, в надежде, что то, что не сгорит, погибнет в горячем воске.
– ОРА ПРО НОБИС!
– Ты просил себе сокровищ у безжалостных чудовищ, заклинающих слова, и в минуту роковую взяли плату дорогую, взяли всё, чем жизнь жива.
Я почувствовал, что Кума струхнула. Чёрный ветер дул откуда-то из глубин стихотворения; нарастающим сквозняком дула неразумная и победоносная сила сродни той (не более разумной и не менее безжалостной), что движет временами года, прозябанием растений, жизнью и смертью.
– Не жалей о ласках милой. Ты владеешь высшей силой, высшей властью облечён. Что живым сердцам отрада, сердцу мертвому не надо. Плачь не плачь, ты обречён.
– ОРА ПРО НОБИС!
Когда у Кумы забрезжило в голове, и она не то что стала понимать, но скорее воочию увидела, каких чудовищ мы будим, «ора про нобис» в её исполнении наполнилось прежним, своим собственным, смыслом, зазвучав приглушённо, испуганно, покаянно. Я не спросил, кого и почему мы портим; теперь, возможно, она сама задавала себе эти вопросы, особенно «почему», от страха расплывавшееся в «а стоило ли». И без того искажённое полутьмой, её лицо набрякло и почернело, глаза исчезли, словно стыдясь глядеть на то, что осмелилась вызвать воля – но всё же эта воля торжествовала, не могла не торжествовать, преисполняясь радостью от сделанного. Я тоже был уверен, что порча удалась на славу.
– А как там девчонка? – спросил я, задувая свечу.
– Кто? – не сразу поняла Кума. Она ринулась включить свет (спасибо китайцам за электростанцию) и теперь облегчённо моргала на райски засиявшую лампочку. – А, эта… Лежит, чего ей. Марфа приглядит.
– Что с ней будет?
– Ну что, что. – Кума облачилась в светлый грязный плащ. – В ДК заберут.
– Для каких надобностей?
– В экспонаты.
Я ничего не сказал, но она разозлилась, разволновалась.
– Знаешь кличку ейную? Спичка. А почему? А потому что любимая забава была – спички в глаза втыкать. Людям, зверям – кому попало, понял? Воткнёт, значит, и отпускает – беги, родненький. Ты хоть знаешь, мы сколько копили, чтобы снайперу отбашляться? А лекарство у китайцев покупать, колоть её, чтоб не сдохла?
Воительница, мстительница и фурия преобразилась в обычную тётку, всегда готовую ныть, ныть и ныть.
– Шшшш, – сказал я. – Это не мой бизнес.
Мы опять застряли. Муха – когда не стриг, не причёсывал, не учил стричь и причёсывать и не распродавал запасы шампуня – ходил с местными пацанами разведывать пути; все пути в нужную сторону уходили к соседней деревне, соваться в которую мальчишки боялись. Китаец бесшумно и деликатно исчез первой же ночью – Муха был уверен, что не с пустыми руками, но явной пропажи мы не обнаружили, хотя даже Фиговидец допускал, что толмач хоть что-нибудь, но прихватил. Кума расплатилась за порчу векселем на часть будущего урожая картошки; я отдал его доктору за постой. («Не кинет?» – спросил я. «Нет, – грустно сказал доктор, – она расплатится».) Доктор грустил, Фиговидец грустил, я осмотрел (снаружи) Дом культуры: серый, каменный, двухэтажный и неописуемо безобразный. От ДК веяло злом, которое десятилетиями безнаказанно творилось в его стенах.
Я прогуливался вдоль докторского забора, овеваемый тёплым ветерком. В ветерке проструился быстрый шёпот:
– Разноглазенький! Позови патлатого.
– На овраге патлатый. Сходи сама.
– Не могу сама. Стесняюсь.
Я обернулся, и алчные рыжие глаза испуганно выдержали мой взгляд.
– Что, так понравился?
Рыжая смущенно и кокетливо заулыбалась. Ещё молодая, она уже была изуродована здоровой сельской жизнью – особенно руки и ноги. Лицо мне понравилось.
– А твой узнает?
– Эвона! Мужики-то наши батрачат сезонно у китайцев. Ещё когда вернутся.
– Ладно, – сказал я. – Позову.
Фиговидец и точно валялся, подстелив ватник, на краю оврага. Рядом лежали тетрадки, карандаши и книжка, но он не писал и не читал, хмуро пялясь в небо.
– Эй, – позвал я, – глаза твои угрюмые!
Фарисей недовольно фыркнул.
– Отстань. У меня сегодня по плану депрессия.
– Ты её планируешь?
– Если не планировать, она будет каждый день. А так я её отгоняю, когда не запланировано. И жду. Говорю ей: я жду, и ты подождёшь.
– И с какой периодичностью у тебя запланировано?
– Раз в две недели, в нечётную пятницу. Пробовал реже, но не выходит.
– А ты бы развлёкся. На тебя вот бабы заглядываются.
Он опять фыркнул.
– Иди, иди. Не лишай человека радости. Да и себя, кстати. Или мне показалось, что профессора на рыжих тянет?
– Эвона! – Фарисей завозился, ища сигареты, слишком разозлившийся, чтобы врать. – Не на рыжих, если уж хочешь знать, а на победителей. И я всего лишь адъюнкт. Особенно здеся.
Фиговидец перенимал просторечие, жаргон и диалекты почти бессознательно. Какие-то выражения ему нравились, а перед вульгарно-мрачной экспрессией других он откровенно капитулировал, ещё что-то доставляло хулиганское удовольствие, но чаще всего слова запечатлевались в его уме как предметы на фотографии: какой бы прелестный закат снимающий ни пытался сберечь для долгих вечеров старости, на карточке вместе с закатом появлялись вороны, обшарпанный угол дома и край мусорной кучи с изумительно отчетливой россыпью окурков на переднем плане – удачливые безбилетники поезда в вечность. Но владел он ими как ребенок своим бренчащим в карманах сокровищем – камешками, стеклышками, фантиками, гвоздями.
– Ты знаешь, что они здесь называют экспонатами? – неожиданно спросил он.
– Разумеется. Поинтересуйся ты раньше, Муха сводил бы тебя в наш ДК.
– Но тогда я не знал.
– Что мешает тебе и впредь не знать?
В Домах культуры хранились и экспонировались результаты деятельности снайперов. Те, кого не смогли или не захотели выкупить родственники и профсоюзы, домучивали жизнь в не очень чистых и плохо проветриваемых помещениях. Ухаживали за ними на общественных началах, то есть кое-как. Школьники отрабатывали здесь прогулы, материально ответственные лица – растраты и недостачи, проститутки – нетрудовые доходы. Тех же школьников водили в ДК на экскурсии: с целью привить основы то ли милосердия, то ли законопослушности. (По этому вопросу у директоров школ традиционно были разногласия. Наша завуч, сколько помнится, твёрдо стояла за дисциплину. В глубине души она была теткой без затей и искренне не понимала, какому такому милосердию можно научиться, глядя на серые мертвенные лица калек, большинство которых не могло самостоятельно передвигаться.) Самый большой скандал на моей памяти разразился, когда весёлые по случаю Армагеддона дворники подсунули в ДК радостного. Радостные были вне закона настолько, что это соседство оскорбило даже лежавших в параличе. «У нас, по крайности, мозги здоровые», – говорили они. Они все так говорили, даже экспонаты, которые в результате терапии (кураторы не скупились на лекарства) забыли собственный возраст и таблицу умножения.
Фиговидец пожал плечами. Учат ли их этому в университете специально, но я никогда не видел, чтобы в простом движении, задуманном в начале времён как знак несогласия и протеста для усталых и не желающих протестовать, было столько шика. Фарисей был расстроен, подавлен, мог чувствовать себя заблудшим и дураком, а вот его плечи передёрнулись уверенно, легкомысленно, словно их хозяин только и делал, что поплёвывал на людей вокруг. Сейчас люди вокруг были плебеи, он – университетский сноб. Что могло преодолеть эту пропасть – разве только влечение.
– Да не хочу я её!
– Депрессивные состояния действительно угнетают половое чувство.
– А что его не угнетает?
Я лёг рядом и закурил египетскую. Следовало бы отправить фарисея к доктору Марфе, хотя, подозреваю, они разговаривали бы не как врач с пациентом, а как товарищи по несчастью. Или доктор успел забыть, какое несчастье с ним приключилось, привык от всего отмахиваться за тридцать лет тоски в этой дыре («так он же беглый, Марфа-то, – сказала Кума. – Как вы, с югов»), где в изобилии были только горе и овраги. Да, доктор вообще бы не стал разговаривать. Муха щедрой рукой отсыпал ему из аптечки таблеток, и сейчас доктор молчал и обозревал окрестности взглядом, в котором растворились и получили прощение общинное картофельное поле, огороды (с овощами) и мужики, посланные на север на заработки.
Вечером я пошел к Куме разузнать про соседнюю деревню. На завалинке (четыре составленные в квадрат скамейки) шушукалась кучка баб. Скрытый сумерками, я остановился послушать.
– Ой, мужик! – счастливо пела рыжая. – Вот это мужик! Три раза, и не по три минуты! Уж такой ёбарь, такой, – она запнулась, лихорадочно ища достойное сравнение, и наконец выпалила: – пулемет просто, вот какой!
– Брешешь, – сказал один завистливый голос.
– Удавлюсь, а попробую, – решительно сказал другой.
– Только сунься, сучка.
Я побыстрее пошёл дальше, уже не зная, радоваться ли тому, что Фиговидец внял голосу рассудка. И зачем рассудок заговорил моим голосом.
Мы ушли на следующий день, когда бабы были в поле, а доктор – в эмпиреях. Неудивительно, что фарисей счел это бегством, и даже Муха удивился. Оба попробовали возразить – достаточно слабо, чтобы не стыдно было идти на попятный. Мотивы их не совпадали, но, ища повод задержаться, и Фиговидец, и Муха сослались на доктора. («Мне жаль, что так по-дурацки получилось с Марфой, – читаем в путевых записках. – Я не знал, как поговорить с ним, чем утешить и почему он так странно смотрит, словно стыдится. Или всё, наоборот, вышло наилучшим образом? Возможно, мы были той жизнью, которую он так самоотверженно забывал все эти годы, и когда, наконец, забыл до того, что уже не захотел бы в неё вернуться, жизнь сама приперлась к нему. А ведь ему никто не нужен, кроме его животных».)
Теперь они плелись за мной, время от времени смело возвышая голоса до ворчания, не желая слышать которое, я уходил всё дальше вперёд. Лавируя между очередным оврагом и полем соседней деревни, мы вошли в светлую рощицу. Держась поодаль от зудящих голосов, я шёл прямо, прямо – и вдруг полетел вниз, вниз, вниз.
Скоро я понимаю, что лежу на мокром и дурно пахнущем дне глубокой ямы, а где-то надо мной склоняются на фоне голубого неба встревоженные головы. «Ничего не сломал?» – спрашивает Муха. «Сам выберешься?» – спрашивает Фиговидец. Жёвка мычит что-то сочувственное. Я встряхиваю гудящей головой и знакомлюсь с положением дел.
Я цел (в ушах звон, а тело как не моё, но, во всяком случае, не беспокоит), и самому мне не выбраться. Получив такой ответ, члены экспедиции устраивают быстрое совещание («а где я тебе верёвку найду?»), а я сажусь на упавшую вместе со мной сумку и закуриваю египетскую сигаретку. Недостижимо сияет небо, подступает со всех сторон затхлая мёртвая земля, уплывает дым. «О, блядь», – доносится сверху.
Как я разобрался потом, события последовали такие:
В пределах видимости появилась толпа баб с дрекольем.
Увидев их, Жёвка подхватил на закорки тележку с валютой и ломанулся прочь.
Муха в ужасе спрыгнул вниз, ко мне.
А Фиговидец остался стоять столбом на краю ямы, миролюбиво осклабясь.
Мой взгляд цепляется за последний завиток дыма и вместе с ним выбирается на свободу; плывет, летит, исчезает в Египте. Я слышу, как шумит в моих ушах, слышу неслаженный гул голосов над ямой, чувствую под боком трусящее Мухино тело. Я поудобнее вытягиваю ноги и замечаю червячка: такой маленький забавный червяк весело сражается с гнилым прошлогодним листом. Я всё смотрю на него, когда нам спускают почерневшую, тронутую гнилью деревянную лестницу.
Я выбираюсь наверх и нос к носу оказываюсь перед здоровенной мордатой бабищей. «Опять близнецы», – мелькнуло у меня. Только волосы и сапожки были другого цвета – да правая рука уныло висла на перевязи.
– Так это ты, гадёныш, порчу на меня навёл?
– Как навёл, так и сниму, – сказал я быстро. – Давай договоримся.
Муха застонал, когда кроме аптечки я вытащил из его вещей жестяную банку с кофе и кинул её вместе с упаковкой таблеток в подставленный подол.
– Раз в день две таблетки с чашкой вот этого. Класть будешь две полных ложки на стакан кипятка. Ну, как чай. Чай в деревне пьёте?
В ответ прозвучал робкий смешок, словно я спросил о предмете постыдной роскоши.
Стоявшие вокруг бабы были такие задрипанные, что их даже бояться было как-то неловко, несмотря на дубьё и вилы. Слишком тепло для этого дня закутанные, в комбинезонах, старых куртках, платках или китайских шляпах, они, казалось, и под одеждой были такими же бесформенными, как в этих обносках. Усталость их собственная и перешедшая к ним по наследству от поколений надрывавшихся на бесплодной земле крестьян тучей висела над ними, запахом пота сочилась из их тел. Их глаза были тусклыми, руки – страшными, а намерения – неисповедимыми.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.