Электронная библиотека » Филипп Бессон » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Хватит врать"


  • Текст добавлен: 7 октября 2022, 09:20


Автор книги: Филипп Бессон


Жанр: Классическая проза, Классика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Еще мы прогуливаем уроки, сказавшись больными; он говорит, что это вызовет подозрения: в такие дни он нервничает.

Мы занимаемся любовью.

Я опускаю лямку его майки. В тот момент мне кажется, что не существует жеста более чувственного, сильнее кружащего голову.

Он снова и снова прижимается спиной, потом гладит мой живот и бедра.

Он передает мне свою сигарету, чтобы я тоже затянулся. Я закашливаюсь. Печально.

Притрагиваюсь языком к каждой родинке на его теле. Их тридцать две, я посчитал.

Меняю ему повязку. Он поранился саженцем виноградной лозы, ветка воткнулась глубоко в тело.

Вижу, как он задремывает, голова скатывается влево, и он тут же просыпается.

Он вставляет наушники своего плеера «Волкман» мне в уши: хочет, чтобы я послушал Брюса Спрингстина.

Он пританцовывает передо мной, будто в легком подпитии, под приглушенное эхо песни, доносящееся из наушников. Мне кажется, я сплю.

В остальное время – объятия, рот и анус.

Как-то раз я предлагаю ему пойти в кино. Я заготовил доводы, чтобы его убедить: в Клубе почти никого не бывает, особенно на дневных сеансах, а среди редких посетителей в основном пожилые, и мы не рискуем, что нас узнают. Добавляю еще одно предложение: он зайдет первым, и, если через пять минут, когда уже начнется реклама, он не выйдет, значит, путь свободен и я тоже могу войти. Он понимает, что я все продумал. Я говорю: а что мне остается, с ним-то. Он спрашивает: это что, упрек? Я отвечаю, что ничего подобного, просто я не забыл того, что он мне объяснил в первый же день в том кафе с пьянчугами.

Я открыл для себя кино четырьмя годами раньше, когда мы покинули деревню и квартиру над школой с тополями и переехали в Барбезьё: кино оказалось для меня как свет в окошке. Кинотеатр был, в общем-то, скромный: мало мест, слабая техника, мало сеансов, но для ребенка, приехавшего из деревни, такого, которому приходилось каждый вечер ложиться спать в полдевятого и, несмотря на все мольбы, отговорки и комедии, не удавалось урвать хотя бы несколько дополнительных минут, для ребенка, который никогда не видел ни одного фильма, это оказался новый мир. Для начала, мне понравились темнота зала, мягкие глубокие откидные кресла каштанового цвета (а в то время каштановый цвет не кажется ужасным), гигантский экран (в моих воспоминаниях он такой и есть, а на самом деле чуть меньше) и запах попкорна (и плесени тоже, поскольку там царила вечная сырость). Даже заставка Жана Минёра мне нравится, я жду появления улыбающегося мальчишки, который бросает кирку в цель, я знаю, что он попадет в «тысячу», что дальше появится номер телефона [11]11
  Имеется в виду ролик известного рекламного агентства Жана Минёра с прославившимся персонажем Petit Mineur (букв.: Маленький шахтер, обыгрывается фамилия владельца агентства).


[Закрыть]
, а потом уже и фильм начнется. В двенадцать-тринадцать лет я не хожу смотреть фильмы, подходящие мне по возрасту: например, мультики Уолта Диснея, кажется, я их вообще так никогда и не видел, не заполнил этот давний пробел, не увлекаюсь ни боевиками, ни фантастикой, не смотрю даже «Бум» [12]12
  Фильм Клода Пиното, снятый в 1980 году, кинодебют Софи Марсо.


[Закрыть]
, который тогдашние подростки знают наизусть, все это как-то само собой оказывается мне неинтересно, а выбираю я, наоборот, фильмы для стариков: Франсуа Трюффо, Андре Тешине, Клода Соте, а еще скандально известные фильмы, вроде «Раненого человека» Патриса Шеро или «Одержимой» Жулавски. Когда я признаюсь в этом Тома, он говорит: меня это не удивляет.

И все же переспрашивает: ты что, правда, смотрел «Раненого человека»? Я отвечаю, что да, это из самых сильных моих потрясений, и не только в кино, конечно. Впервые я видел гомосексуальность, показанную на экране и, более того, просто, напрямую, без комплексов. Я рассказываю Тома о грязи и поспешности вокзала, тусклой тесноте вокзальных туалетов, о толкотне проституток и бездомных, об очень явном ощущении, что все это воняет дерьмом и спермой. Я рассказываю ему о торговле чувствами, о маргинальном мире, о телах, которые ищут друг друга, спрессовываются и злобно отталкиваются. Я чувствую, что ему противно. Он говорит: но это ведь не то. Он не произносит фразу целиком. Не говорит: гомосексуальность – это ведь не то. Он не может произнести это слово, кстати, он так и не скажет его ни разу. Он говорит: получается омерзительная картина. Я помню его слова: «омерзительная картина», он не сказал, например, «грустная картина». Некоторые адресовали Патрису Шеро подобные упреки. Я возражаю, что он ошибается, что это прежде всего фильм о любви, о страсти подростка к мужчине и что любовь эта абсолютно чиста. Я говорю о чистоте этой безумной любви. Он отвечает, что никогда не пойдет смотреть этот фильм.

Тогда мне еще неизвестно, что Эрве Гибер, автор сценария, станет для меня крайне важным писателем. Через шесть месяцев я прочту «Одинокие приключения». И слова, которые меня поразят: «Возможно, думать, что я мог бы тебя любить, это просто задвиг, но я так думаю. Мне ничего от тебя не нужно: только смотреть на тебя, слушать, видеть, как ты улыбаешься, обнять. Эта тяга нигде не локализована, просто стремление быть рядом». Я узнáю, что книга может говорить обо мне, со мной. (И узнаю вдобавок невиданную силу нейтральных слов, простых, называющих реальность без обиняков.) Шесть лет спустя Гибер объявит, что болен СПИДом и скоро умрет. И теперь я спрашиваю себя, был ли «Раненый человек» фильмом-предупреждением или, наоборот, отражением последних вспышек свободной любви, без ограничений, без страха и морали? Любви накануне гекатомбы.

Также я тогда еще не знал, что мне доведется встретиться с Патрисом Шеро, работать с ним. Он экранизирует один из моих романов. О братских чувствах и агонии, об измученном теле, которое движется к смерти. Вышло как будто кольцо, замкнувшееся двадцать лет спустя.

На исходе той зимы 1984 года мне до смерти хочется посмотреть фильм Копполы «Бойцовая рыбка» [13]13
  Rusty James (Rumble Fish, «Бойцовая рыбка», 1983 год) – фильм Френсиса Форда Копполы по роману Сьюзан Хинтон «Бойцовые рыбки» (русский перевод, сделанный Ю. Мачкасовым, опубликован в издательстве Livebook в 2018 году).


[Закрыть]
, представленный как продолжение «Изгоев», которые вышли несколькими месяцами раньше. Мне так нравился этот рассказ о молодости, о безделье, о силе завязавшихся в отрочестве связей, о раскрепощении – в этом фильме участвуют все те, кто прославит кино восьмидесятых: Том Круз, Патрик Суэйзи, Мэтт Диллон, Роб Лоу. Мне так нравились эти плохие парни с напомаженными волосами – они словно младшие братья героев «Бунтаря без причины». Но главное, я буквально влюбился в Томаса Хауэлла, который играет Понибоя. Я с поразительной точностью вспоминаю физическое ощущение любви с первого взгляда, которую тогда испытал. Мне потребуется много недель, чтобы прогнать то смятение, примириться с его абсолютной бесплодностью. Кстати, я осознаю, уже задним числом, что Тома на него похож (я спрашиваю себя, не сработало ли это на подсознательном уровне, и тут же гоню эту мысль). Когда я сообщаю ему, что «Бойцовая рыбка» – черно-белый фильм, он говорит: не можем же мы идти смотреть такое, это фильм для наших родителей.

Вместо «Рыбки» мы покупаем билеты на «Лицо со шрамом» Брайана де Пальмы. Я не удержался и заметил, что отзывы о нем ужасающие: его ругают за бессмысленную жестокость, ненужную грубость языка, кричащую эстетику. Но прав, конечно, оказывается Тома. Это – шедевр, и, может быть, прежде всего это жестокая сказка о деньгах, которые развращают. Во время рекламы он говорит: сценка с бензопилой крутая, да? Я смотрю на него и отвечаю иронически: чуть не прижался к тебе в этот момент. Он улыбается в ответ. Я принимаю эту улыбку как подарок. Не так уж часто случается, чтобы Тома мне улыбался. Это не в его характере.

И еще ему запомнилась одна реплика. Я спрашиваю: какая? Он говорит: «Мои руки созданы для золота, но они – в дерьме».

Вскоре после этого эпизода нам придется снова оказаться в одной комнате в окружении других людей. Только мы этого не планировали. И в том, что это вышло случайно, будет существенная разница.

Меня пригласили на день рождения. Я сомневаюсь, стоит ли идти. Я не люблю ни празднеств, ни сборищ (и в этом я до сих пор ничуть не изменился). Впрочем, в предыдущие выходные я уже вызвал недовольство своим презрением к сборищам, которые считаются праздничными.

Дело было на свадьбе. Невеста – одна из моих двоюродных сестер. Сперва пришлось идти в церковь, выслушивать болтовню вспотевшего кюре, позировать для фото на ступеньках – разделять на глянцевой бумаге блаженную восторженность бесчисленного семейства. А потом еще пить отвратительную бурду в плохо протопленном зале для торжеств любых видов. Стаканы – из белого пластика. Арахис – закуплен оптом. Во всем чувствовалась грошовая экономия, не бедность, а средненький уровень, что, бесспорно, простить куда труднее. Потом вся банда двинулась в путь и дотащилась до какой-то невероятной забегаловки в богом забытом городишке, где тогда преподавал мой отец. Мне запомнились смачный гогот, громкая болтовня, потные лбы и запятнанные вином рубашки моих дядюшек, все это разгульное веселье, скопление раскрасневшейся плоти, выпирающих животов. Игры, которые даже стыдно вспоминать, когда женщина должна с завязанными глазами угадать своего супруга, ощупывая икры пятерых случайно выбранных мужиков, или толкать лежащее на земле яблоко при помощи банана, привязанного на веревке к ее талии. Я вспоминаю эту вопиющую вульгарность, картавое сборище, и от всего вместе мне делается дурно. Сосед за столом, один из моих двоюродных братьев, которому едва исполнилось четырнадцать, плел такому же малолетнему приятелю истории о своей сексуальной жизни, полагаю, выдуманной, и подталкивал меня локтем, чтобы разузнать и о моих любовных победах (я уж думал, не брякнуть ли ему: дескать, беру в рот и сосу, подробности хочешь?). Дальше – хуже: певцы выходного дня, расфуфыренные, как авторемонтники в выходной или коммивояжеры, сильно приналегшие на бриолин, блеяли старинные романсы или курочили классику до полной неузнаваемости. Когда пробило одиннадцать, набравшиеся пенсионеры принялись дрыгаться под «Танец маленьких утят», а безвозрастные вдовушки созерцали все это с блаженной улыбкой. Я испытывал лишь одно желание – сбежать; так и поступил. Разыскал отца и попросил отвезти меня домой тоном, который, видимо, сильно его впечатлил, поскольку он подчинился в одну секунду, даже не пытаясь возразить или переубедить меня, а вообще, он терпеть не может никаких разборок. По дороге я дал себе клятву никогда больше не попадать в подобные ситуации.

Конечно, молодежный день рождения – не то же самое, что свадьба, но и он легко может утонуть в банальности и скуке, ведь возраст участников тут мало что меняет. Я знаю, что, когда все это пишу, рискую произвести впечатление высокомерного рафинированного юнца (как видно, отчасти я таковым и был). Оглядываясь назад, я думаю, что к такой мизантропии меня толкал панический страх перед толпой и ее действиями, перед ее возможным превращением в стаю.

В тот вечер собрались главным образом наши лицеисты, я был с ними знаком. Одна популярная и общительная девушка, с которой я пересекался много раз, потому что она дружила с Надин, праздновала свое восемнадцатилетие (возраст, когда мы становимся совершеннолетними, то есть уважаемыми, важными и даже значительными, момент, начиная с которого человека официально признают взрослым, ведь до того он считается чем-то несущественным, не имеет гражданских прав; меня всегда забавляли эти искусственные разграничения). Кстати, это Надин настояла, чтобы я пошел туда с ней, она без конца повторяет мне, что я необщительный, что настоящая жизнь – не в книгах, что легкость, беззаботность и опьянение – вовсе не что-то скверное. И она права: я должен был прислушаться к ее словам намного раньше, тогда, может быть, не пропустил бы собственную молодость.

Картина достаточно четкая: недавно построенный дом у дороги, ведущей в город Коньяк, просторная гостиная, откуда вынесена бóльшая часть мебели, бежевая кафельная плитка, украшения, прикрепленные к наружным дверям и люстрам, прожекторы, покачивающие стробоскопическими лучами, остальное освещение неяркое, лампы, зажженные в саду за домом, придают зелени газона еще бóльшую яркость, парни и девушки, больше тридцати человек, то тут, то там мелькают чрезмерно высветленные волосы, у кого-то – джинсы, из-под которых виднеются белые носки, а сверху хлопчатобумажный свитер, у других – куртки с накладными плечами и узкие брюки, флуоресцентные краски смешиваются с «готическими» силуэтами. Музыка – в том же духе: танцуем под песню дуэта Wham «Wake Me up Before You Go-Go» или под «Footloose» Кенни Логгинса, мы знаем наизусть слова «В самый первый раз» Жанны Мас, обнимаемся под «Time After Time» Синди Лопер. И, внося неожиданную, но желанную меланхолическую ноту, кто-то ставит «99 Luftballons» группы Nena.

Под стихающие ноты этой песни я и вижу Тома. Да, вдруг оказалось, он тоже тут, в центре комнаты, а я и не заметил, как он вошел, но теперь он заполняет все пространство, натягивает его на себя, оно свелось к одному-единственному измерению; клянусь, над всеми остальными будто разом погас свет, по крайней мере, они мгновенно погрузились в темноту. (Мне вспоминается сцена из кинопроб Джеймса Дина к фильму «Бунтарь без причины»: молодежь собралась в комнате, все привлекательны, лучатся здоровьем и стоят плечом к плечу, как на одной картине Эль-Греко, а потом в комнату входит Джимми; он появляется в кадре – ростом ниже всех, сутулый, в очках, с насмешливой улыбкой, но дальше мы видим только его, остальные перестают существовать; возможно, я преувеличиваю значение этой сцены и что-то в ней домыслил, но я уверен, что человек может затмевать всех остальных одним фактом своего присутствия, от которого у нас перехватывает дыхание.)

Моя первая реакция – удивление и даже сильнее: ступор. Я не ожидал его увидеть. Не знал, что он – в числе приглашенных (впрочем, с чего бы мне стали об этом сообщать? и кто?). Когда я с ним виделся накануне, он не упоминал об этом дне рождения (но ведь, в конце концов, он ничего мне и не должен; это в основе наших отношений: никаких обязательств). Я и сам ничего ему не рассказывал. Если бы мы знали заранее, очевидно, кто-то из нас бы не пошел. Честно говоря, я вообще не ожидал, что он может оказаться на подобном мероприятии. Он такой нелюдимый, так не любит всяких молодежных гулянок и кажется совсем чужеродным в подобном интерьере. Как что-то несуразное. Совсем не в своей тарелке.

Он меня еще не заметил. Он еще не пытается выглядеть каким-то специальным образом и даже ни о чем не подозревает, держится абсолютно непринужденно и бесхитростно. Он затягивается сигаретой, оглядывается по сторонам, к нему быстро подходит приятель, которого я уже видел, из одного с ним класса, пожимает ему руку слегка небрежно, как ведут себя только с настоящими друзьями, которым ничего не нужно доказывать. Тут я задумываюсь об этом мире, в который я не вхож, о братстве, которое он выстроил с другими и где для меня нет места, и еще о его повседневной жизни, в которой я не участвую. Все это воплощено в его друге, их рукопожатие – символ той жизни. А я – мир невидимый, тайный, ирреальный. Обычно эта особость меня радовала. В тот вечер она причиняет мне боль.

Потому что, хотя порой между нами – ошеломляющая близость, такая, что ближе невозможно, все остальное время мы как будто вообще не знакомы, абсолютная отдельность: согласитесь, такая шизофрения сведет с ума даже самых уравновешенных. А я не из самых уравновешенных.

И этот ужас, когда нельзя показаться вместе. Ужас, который в этом конкретном случае усугублялся необходимостью – к тому же неожиданной, – находясь в центре сборища, вести себя как чужие. Ужас – быть не вправе демонстрировать свое счастье. Дурацкое слово, да? У других-то это право есть, и они вовсю им пользуются, без всяких ограничений. И от этого делаются еще счастливее, просто раздуваются от гордости. А нам остается скрываться, скукоживаться в нашей запретности.

И эта мýка, когда не можешь ни о чем рассказать, обязан хранить тайну, и проклятый вопрос, как бездна под ногами: если мы об этом не говорим, как доказать, что оно вообще существует? И когда-нибудь, когда наша история уже закончится, а она ведь не может не закончиться, никто не сможет доказать, что она вообще была. И одно из главных действующих лиц (он) сможет, если захочет, вообще всё отрицать, возмущаться, как можно выдумывать такой вздор. А другой (я) сможет этому противопоставить только свое слово, а оно не так уж весомо. Это слово не прозвучит никогда. Да, я никогда не рассказывал об этом. Только сейчас. В этой книге. Впервые в жизни.

Таковы мои ощущения к тому моменту, когда ему на шею вдруг бросается девушка. Она вышла из тени и норовит вторгнуться в его свет. И делает это так решительно, энергично и вдобавок так непосредственно. Эта непосредственность меня ранит, потому что в ее жесте заметна не только импульсивность – он выглядит искренним. Тома, конечно, слегка удивлен, он в замешательстве, но поддается, принимая как должное эту вольность, это объятие. Целует ее в ответ. Я мог бы увидеть здесь всего лишь женский вариант проявления приятельских чувств, вроде рукопожатия, которое я только что наблюдал, но охватившая и переполнившая меня ревность заставляет воспринимать эту сцену совсем иначе.

Ревность для меня не совсем неизведанное чувство, но все же довольно нехарактерное. Чувство собственничества мне чуждо, я не считаю, что можно присвоить права на другого человека, и вообще не считаю тут применимым понятие собственности. Я в высшей степени уважаю свободу каждого (вероятно, потому что не потерпел бы, чтобы покушались на мою). Я также способен, как мне кажется, на разумность и даже отстраненность. Во всяком случае, эти качества мне приписывают, уже в моем юном возрасте. Обычно я не веду себя как завистник, и отвратительная агрессивность отдельных мегер мне всегда казалась постыдной. Но все мои прекрасные принципы рухнули в одну секунду – в ту, когда девушка бросилась на шею Тома.

Потому что эта сцена – свидетельство жизни, прожитой без меня. А меня она отправляет в пустоту и небытие так жестоко, как только можно себе представить.

Потому что она показывает то, что обычно было от меня скрыто.

Потому что она рассказывает о привлекательности этого угрюмого парня и о том, сколько предпринимается попыток к нему приблизиться.

Потому что она предлагает опешившему и раздираемому противоречиями парню – выбор.

А вообще-то я просто не мог вынести мысли о том, что у меня могут его похитить. Что я могу его потерять.

И вот я, несчастный идиот, узнаю, как обжигает любовь.

(А когда тебя уже один раз обожгло, тебе страшно потом начинать заново, боишься новой боли, отстраняешься от этого ожога, чтобы избежать страданий; годами этот механизм будет определять мой выбор. Столько потерянных лет.)

Сразу после этого объятия Тома оборачивается в мою сторону (не надо усматривать здесь никакой причинно-следственной связи, никакого проявления бессознательного, это просто случайность, и оборачивается он неторопливо) – тут его взгляд наконец натыкается на меня. Никогда не видел такого изумления. Да, происходит именно это: его словно громом поразило. Сперва от того, что обнаружилось мое присутствие. Потом, надо думать, от осознания того, в каком виде его застигает это мгновение: парень, за которым увиваются, а он небрежно положил руку на бедро девушки. Трудно придумать что-то хуже. Он бледен, как труп, и выглядит таким же оцепеневшим. Девушка ничего не замечает, она продолжает кокетничать, говорить, даже орать что-то ему в ухо, то ли из-за чересчур громкой музыки, то ли – чтобы еще подчеркнуть их близость, он ее не слушает, но она не замечает. Только тот приятель, стоящий рядом, кажется озадаченным переменой в выражении его лица, в его позе. Но он вроде бы не понимает причины, потому что не смотрит в мою сторону, он не знает, что именно я повинен в этой метаморфозе.

А сам-то я? Я-то на что похож? А? Я, должно быть, выгляжу ничуть не лучше и не живее. Видимо, страдание меня обезобразило, исказило мое лицо смесью досады и грусти. Надин, которая вернулась ко мне с двумя стаканчиками пунша в руках, все это видит, а она слишком хорошо меня знает. Много лет спустя она признается мне, что обо всем догадалась в тот вечер. По моей испепеленности. Догадалась о моей любви к юноше с темными глазами. И вообще о моей любви к юношам. Для нее это стало откровением. Или, скорее, подтверждением. Как если бы она знала и до той минуты, но это ощущение не проникало в ее сознание, а смогло туда пробиться только в рассеянном свете на том дне рождения, словно вспышка молнии. В ту минуту она ничего не говорит. Лишь протягивает мне пластиковый стаканчик. Я беру его с некоторой задержкой.

Я пью много, сверх меры. Один пунш за другим. Раз за разом я подливаю себе новые порции из большой чаши, где плавают кусочки фруктов кроваво-красного цвета.

Я болтаю с новыми знакомыми, осыпаю их вопросами, изображая, что интересуюсь, а может, и правда интересуюсь – чем не подходящий способ не думать о Т.? Назавтра некоторые даже будут утверждать, что я – приятный тип, что я куда лучше, чем обо мне говорят.

А еще я танцую. К слову, танцевать я не умею. Мне стыдно за свое тело. За идиотизм своего тела. Но что с того: и на пороховой бочке можно неплохо сплясать. К тому же меня убивает вовсе не боязнь показаться смешным.

Выхожу в сад, топаю по газону, парни курят в уголке, я прошу дать мне затянуться, они смеются над тем, что я пьян, но соглашаются, я тут же закашливаюсь. Всё ясно, непригоден.

Я прошу показать мне, где туалет, бросаюсь туда, меня рвет, и я долго стою, склонившись над собственной рвотой. В дверь стучат.

Возвращаюсь обратно, опять танцую, отвлекаюсь от своего тела, отвлекаюсь от стыда.

Мы с Т. друг друга избегаем.

Говорю себе: а что тут вообще-то нового? Разве мы и так не проводим бóльшую часть времени, избегая друг друга? Сбегая друг от друга. Чуть не погибая друг без друга (и я улыбаюсь от этих глаголов, которые проносятся у меня в голове, – неловкой и даже трагической улыбкой).

Уже глубокой ночью меня пронзает желание обнять его, растолкать толпу, подбежать к нему и обнять. Избыток алкоголя отбросил все мои запреты.

Все, кроме одного.

Даже в забытье и полной несознанке я продолжаю выполнять его волю. И меня останавливает опасность, которую я мог накликать. Смертельная опасность.

Я решаю уйти с праздника.

Я помню, как очень долго шагал сквозь холод по обочине шоссе, возвращаясь домой, как увидел наконец тусклый свет фонарей, отмечающих въезд в город, как подвернул ногу в трещине развороченного асфальта, слышал собачий вой, разбудил родителей, поднимаясь по лестнице (в их комнате зажегся свет, они, должно быть, посмотрели на часы и шепотом перекинулись несколькими словами), как рухнул на кровать, не раздеваясь, и все время, пока шел, не переставая думал, что просто переспать – куда лучше, чем несчастная любовь, но иногда у нас нет выбора.

Когда два дня спустя я снова вижу Т., я даю себе слово не упоминать тот вечер, ту катастрофу. И сам он ни словом об этом не обмолвился. Занимались любовью. Мне даже кажется, что между нами ощущается чуть больше нежности, чем обычно. И все же, когда наши тела уже лежат рядом и взгляды обращены в потолок, сами собой произносятся слова, которые не должны были прозвучать. Из-за них случается наша первая ссора. Моя ревность выплескивается. Моя невзрослость. Объяснение неумелое, бурное. Т. меня выслушивает. А потом говорит: все ясно, спорить тут не о чем (мне даже кажется, он сказал: нечего обсуждать). Если хочешь, покончим с этим. Если ты больше не можешь. Здесь, сейчас, сразу.

Я говорю: нет, не надо.

Страх потерять его сильнее всех остальных соображений. Зависимость.

И тайные встречи продолжились, как прежде. Поцелуи по всему телу. Любовь в моей комнатке. То, что принадлежит нам одним. То, что нельзя описать.

Один раз, один-единственный раз мы сталкиваемся с непредвиденным. Моя мать неожиданно вернулась домой. Она заболела и отпросилась с работы пораньше, начальник разрешил, она открывает дверь своим ключом, а мы с верхнего этажа ее не слышим, она заходит в дом, раздевается в прихожей, ставит сумочку, она думает, что дома никого нет: ни мужа, ни сына в это время не ожидалось, и она нас слышит, до нее доносятся отзвуки наших голосов в моей комнате, она, немного встревожившись, зовет меня, чтобы проверить, в чем дело, но я не отвечаю, мы только что разжали объятия и в одурении, которое иногда следует за близостью, лепечем что-то бессмысленное, и, поскольку я не отвечаю, она поднимается по лестнице, тревожится все сильнее, ступеньки скрипят у нее под ногами, и вот этот скрип мы слышим, нас охватывает паника, мы цепенеем: что делать? соскочить с кровати, поднять шум, рискуя, что шаги станут быстрее, и уж точно вызвать уверенность, что происходит что-то ненормальное, или не шевелиться, рискуя, что нас застанут так – голыми, в постели? Она повторяет мое имя, я понимаю, что к нам идет моя мать, что она вот-вот окажется здесь, она уже за дверью, которое обрушит ее мир, что она вот-вот толкнет дверь, что это уже неизбежно (но почему она не боится? почему не бежит прочь?), и я говорю: да-да, я тут, я работаю, а она: но ты ведь не один, я слышала разговор, отвечаю: мы с приятелем, у нас отменили урок, и мы зашли подготовиться к докладу, она говорит: ну ладно, не буду вам мешать, и не решается открыть дверь, она не решается, в итоге нас спасает моя способность выдумывать правдоподобную ложь, она говорит: если хотите перекусить, я вам что-нибудь приготовлю (да, она все еще готовит «перекусы» семнадцатилетнему сыну), я говорю: нет, не надо, спасибо, и добавляю: у тебя-то все в порядке? чего ты так рано? (и Тома беззвучно меня одергивает: ну кто тебя тянет за язык? она ведь уже почти ушла! я отвечаю: так понятнее, что я не делаю ничего плохого, что тут нет подвоха, я знаю, что ложь лучше подсластить), она отвечает: знобит, и голова болит, – все так же, через дверь, – она говорит: похоже, заболеваю, и спускается по лестнице. Позже, когда мы с Тома заходим в кухню, уже аккуратно причесанными лицеистами, уже омытыми от наших грехов, безукоризненными, она смотрит на нас простодушно, без малейших подозрений. Тома подходит, чтобы любезно пожать ей руку. Вечером она скажет: а твой приятель хорошо воспитан.

Что было еще в ту зиму, а потом – в ту весну? Жан-Мари Ле Пен впервые проводит «Час истины». Он заходит в студию телеканала «Антен-2» вместе с Франсуа-Анри де Вирье под музыку из песни Пола Маккартни «Живи и дай умереть другим» с таким видом, будто он уже выиграл выборы. Олимпийские игры проходят в Сараево, в Югославии. Еще существует такое понятие, как Югославия. Это шесть республик, пять национальностей, четыре языка, три религии, два алфавита и одна-единственная партия – как любил повторять Тито, который покоится в белградском мавзолее под названием «Дом цветов». Страна еще не раздроблена, но коммунизм уже агонизирует. Перрина Пелан выигрывает две медали в соревнованиях по горным лыжам. Я вспоминаю ее детскую физиономию, короткую стрижку. Дэвид, мальчик в пузыре, умирает в двенадцать лет. Он родился с тяжелым комбинированным иммунодефицитом и был обречен на гибель в первый год жизни. Родители решили заключить его в стерильный бокс. Он стал своего рода подопытным кроликом под объективами направленных на него камер. Неудачная пересадка костного мозга оборвала его трагическое существование. Шахтеры в Англии объявляют забастовку. Еще неизвестно, что она продлится год, приведет к нескольким жертвам, даст толчок к созданию группы The Clash, неизвестно, что забастовщики вернутся к работе, так ничего и не добившись, потому что Маргарет Тэтчер задавит рабочее движение. Во Франции сотни тысяч человек выйдут на улицу, чтобы защитить частные школы, которые они называют «свободной школой». То, что каждый присваивает это прилагательное и приспосабливает его к своим нуждам, выводит меня из себя. У меня просыпается политическое сознание. Индира Ганди отдает приказ о штурме Золотого храма в Амритсаре, она посылает танки на это святилище сикхов, и ее убьет сикх несколькими неделями позже. И, конечно, появляется СПИД. Болезнь, которая отберет у нас нашу беспечность.

Я написал слово: «любовь». А собирался на самом деле использовать другое.

Как минимум потому, что это ведь странное понятие, любовь; его трудно определить, очертить его рамки, дать четкую формулировку. Существует столько разных градаций любви, столько вариантов. Я мог бы удовольствоваться утверждением, что просто подчинен (и совершенно точно, что Т. отлично умел на меня повлиять и заставить слушаться), или очарован (он, как никто другой, умел привлечь, завоевать, обольстить и даже околдовать), или в ступоре (он часто вызывал нечто среднее между озадаченностью и смятением, ставил все с ног на голову), или соблазнен (он поймал меня в свои сети, пустил пыль в глаза и забрал себе), или увлечен (а я был до глупого наивен, мог размечтаться на пустом месте), или даже ослеплен (я отметал в сторону все, что меня смущало, преуменьшал его недостатки, а достоинства превозносил до небес), сбит с толку (я ведь стал уже не совсем самим собой), и тогда все это носило бы уже менее приятный характер. Я мог бы объяснить, что это всего лишь увлечение, что я просто позволил себе некую «слабость» – достаточно расплывчатая формулировка, подходящая для чего угодно. Но это была бы просто игра словами. А правда, голая правда, состоит в том, что я был влюблен. Лучше уж сказать начистоту.

И все же я задумался, не могло ли все это быть выдумкой. Вы ведь уже знаете, я выдумывал постоянно и выдумки эти были настолько правдоподобны, что в результате в них начинали верить (а порой я уже и сам не мог сказать, где правда, а где ложь). Позже я сделал это своей профессией, я стал писать романы. Но мог ли я нафантазировать себе эту историю? Мог ли раздуть эротическую зацикленность до великой страсти? Да, такое возможно.

В июне мы сдаем выпускные экзамены. В июле из вывешенного на черной доске списка узнаём, что мы их сдали. Я радуюсь, как и положено в таком случае. Тома бурчит, разыгрывая недовольного брюзгу: ну ты же не думал всерьез, что можешь не сдать, правда? И не будешь мне рассказывать, что волновался, ища свое имя в списке? Ты небось даже заранее был уверен, что все сдал на отлично? Я говорю, это же не мешает радоваться, все равно ведь такое счастье, что всё позади, что теперь нас ждет лето.

Я не понимал, что экзамены – конец нашей истории.

Точнее, я наотрез отказался об этом думать, уперся и не желал знать. Я стер из памяти ту запредельную ужасную фразу, что он сказал уже в первый день: потому что ты уедешь, а мы останемся.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации