Электронная библиотека » Гелий Ковалевич » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 24 июля 2018, 17:40


Автор книги: Гелий Ковалевич


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
И будет поле за тихим ручьем

Дочери Марине


Опять был этот запах – от рук, вызывавших тоску, сердцебиение, а потом накрывший ее сонной одурью… Вспоминались, витали над ней зыбь табачного тумана, кушетка, истерзанный кукленок, который, однако, все время чувствовался где-то рядом: образы ее двухмесячной прекрасной жизни. Запах табака был сильнее и ближе других, но тоже знакомых – бензина, свежести, дувшей из-под теплых чьих-то рук. Голос человека был совсем негрозный, и она придремнула, пока ее мчало в такси сквозь черные, в огнях, улицы.

Вбежала она охотно и в подъезд, вверх по лестнице, вверх, вверх, во внезапный простор пустых углов, стен, скользких полов… Со щенячьим любопытством обежала все подстолья, все укромные закутки, катившие на нее бурю запахов и то свет, то мягкую тьму, ноздри ее работали вовсю, большие, притиснутые к затылку уши торчком вставали попеременно: куда она попала?

Новые хозяева переглядывались со значением; он, с чадящей сигаретой, с лицом вечно раздраженным, а сейчас поясневшим, и женщина раскрасневшаяся и девочка их ходили следом из комнаты в комнату, трепали за ухом собачонку, когда в своих метаниях наскакивала им на ноги. А она не слышала ничего, кроме далекой какой-то песенки с нежными причитаниями… Песенка пахла вином и теплом человеческого дыхания. Но песенка ожила на миг в ее памяти и отлетела навсегда. И ее напугали скользкие эти пространства, натыкавшиеся на нее люди, с которыми зачем-то ее познакомили там, у кушетки, а она доверчиво побежала, как велела хозяйка, с ними в уличную мокрую темноту…

Она добрела наконец до двери, нашла ее по остренькому ветерку из-под щели. И подождала какой-нибудь вести оттуда. Дверь ничего ей не сказала. И тогда она заскулила от горя.

Тихо ей стало под утро. Она уснула, потому что ночь вдруг сменилась реденькими сумерками, и из-под одной из дверей до нее дотянулся по полу серый свет, в котором гуляли пылинки… Зрачки ее больно сузились, она услышала запах нагретой постели, когда распахнулась эта дверь. Две головы свесились с кровати и поглядели с тревогой.

– Ну как? – спросили ее и позвали: – Иди сюда!

С приобретением собаки переменилась временно и жизнь людей. Они стали добрее друг к другу.

Так было уже, давно-давно, в их молодости, когда родился ребенок. И теперь точно такое умиление они испытывали.

Существо же было невзрачное пока, серебристой какой-то рыжины, шерстка курчавилась на задочке совсем не забавно, было оно с хвостом-обрубком, никлыми ушами, по которым тот же нож прошелся, да лишь на четверть – из сомнения в породе или по иной причине, а мордочка, а глаза были длинны и голос не по-щенячьи груб.

Много позже от первой хозяйки нынешние узнали, в какую сторону пошла она в породе: в страсти, в беге выдалась в гончую, в мать. А нервные странности и человечьи глаза – будто бы явно от добермана.

По утрам, сбегая по лестнице, отпрыск будоражил весь дом неистовым лаем. Когда же вырывался на волю, не всегда и на поводке, порядочно уже поистерзанном, вовсе несуразное начиналось – игра в поиск, в погоню, в самозабвение…

Черный, бесснежный стоял ноябрь. Ветер, сопревшая листва на голых бурьянах… Дух травяной гнили был сладок и нестерпим. Она шалела, как слабый человек от вина, среди раскисших длинных трав, которые, вся дрожа, разрывала и раскидывала передними лапами. Хозяин, подняв воротник на ветру, наблюдал снисходительно…

Потом он шел пить пиво к уличной палатке. И тут новое поражало: собака рядом не шла, все рвалась куда-то. Встречные шарахались – их пугали человечий взгляд собаки и вдавившийся ей в горло ошейник.

Домой возвращался хозяин с ладонями, горевшими от поводка.

– Н-нда, – смеялся он, – не подарок!

Процокав по отвратительно зеркальному полу, собака забивалась под тахту, по-лягушачьи дрыгая ляжками. Там унималось прерванное сумасшествие, отступала игра. И пролеживала она, не шелохнувшись, часами – до настойчивого хозяйского окрика, а то и ремня.

Днем она много спала. Но лишь в присутствии хозяев. Каждого из них, его, ее, их девочку, она безошибочно различала по особенному их звучанию – шороху ли одежды, дыханию или короткому шелковистому треску пламени спички (это, уж конечно, там, у хозяина, которого уважительно боялась), даже безмолвию, тоже сопровождавшемуся таинственным напряженным звучанием. Спала она преимущественно в большой комнате и в разных позах, по мнению хозяев, совершенно случайных: лапы глубоко поджаты и морда на сквозняке…

Но вот стукала дверь, поворачивался ключ в замке – наступала чудесная тишина. Лапы сами собой поднимали ее. Она встряхивалась наслажденно. И еще только дрожь докатывалась до кисточки на хвосте, а уж она знала, что всего занятнее снести в угол яичную скорлупу из кастрюльки под газовой плитой, какие-нибудь бумажки и тряпочки – и драть в клочья. Особенно бумага была хороша, ее было вдоволь везде.

С разгона научилась она отворять дверь в подъезде. Однажды отмахнула ее, настежь, а за ней – белизна, вьюжное солнце… Черная тень косо взметнулась. С лаем и она взвилась за тяжелым взмахом крыл, ошейник перехватил горло. От рывка она упала и покатилась в снежном облаке.

Щелкнуло, ласковые руки отстегнули поводок.

– Никогда, бедная, не видела снега, не видела настоящего солнышка!

Прыжками она помчалась – и как было ей счастливо! Морозный дым, снежное поле, мглистый, низкий шар солнца и сотни стеклянных пожарищ со всех сторон… И тревожный голос хозяйки потерялся вдали.

Хозяйка домой вернулась одна и с заплаканными глазами.

Муж забрал у нее поводок. Он вышел, посмеиваясь, на визжащий снег. И задохнулся – так ослепительно было солнце. Зеленый пар валил от дыхания. Вокруг дома, под окнами, вдоль улицы, взад и вперед ходил он, как плеть сжимая сложенный надвое ремень поводка. Но нигде не мелькнул за снежными сугробами ражий бег, ниоткуда не донесся слитный лай, похожий на вой от боли или восторга.

Дома он скинул нахолодавшее пальто и ни словом не ответил на ждущие женины взгляды. Ах, а первое время радовались – все было внове: и дурной утренний брех, и эти прогулки ни свет ни заря!

Она меж тем набегалась по стуже и намерзлась, морда заиндевела. В растерянности покружила у подъезда, даже полаяла и повыла немного. Потом выпрыгнула из ледяной тени, истолченной следами человеческих ног, и пошла по белому сверканью, поджимая лапы. Один раз, почудилось, услышала свое имя откуда-то сверху – вместе со стуком открываемого окна. На ее памяти хозяева так высоко не забирались, по земле они ходили. И побежала, тоскуя.

Но вскоре настиг требовательный зов. Хрустели шаги хозяина, снежный ветер летел за его спиной… Шкуру ее передернуло. Воспоминание об ударах поводка и дрожи, долго потом колотившей, рвануло ее сквозь мерзлые кусты. Да хозяин устроил погоню. Он высматривал из-за всех углов: недоуменные это были глаза.

Школьники бегом возвращались домой. Звенели тонкие голоса на морозе. Собака кинулась в ласковом исступлении к ним под ноги: она знала их всех, подружек маленькой своей хозяйки…

Рука легла ей на морду, и защелкнулся замок.

– Так! – многозначительно сказал голос. – Ну, пошли теперь!

И она опрокинулась на спину…

Никак, впрочем, не отразилось это бегство на ее жизни. И она потихоньку забыла о нем, словно вовсе не было тех кратких счастливых мгновений, бешенства, когда паром забивало ей горло, когда дышалось влажным горячим морозом и мчались под ноги снежная пыль, солнце, кусты, белизна…

Дали собаке изящную кличку: Джули, Джульетта. Комнатная собачонка! Среди мебели и стен человек благодетельно ей приготовил свой мир с запретами и лаской взаймы. И ее робкое мученичество принял за послушание.

Снова ее одуряли долгие сны. Только почему-то хозяин чаще укладывал ей морду к себе на колени, хмурился и говорил ей, что она «хорошая, хорошая собака».

Но в одно позднее утро так и не дождалась она еды. Хозяин сказал «Гулять!», крепко пристегнул ошейник и повел людными улицами. Сел в такси, усадил силой рядом с собой.

Ее обеспокоило предчувствие… Но чего предчувствие? Разлук, которые чередой пройдут в ее жизни, тоски, перемен? Она захлебнулась голодной слюной, слезы выдавились из глаз. А рука хозяина дрожала на ее широком затылке и казалась далекой-далекой…

Она не вынесла этой пытки, завыла без голоса, без памяти.

А очнулась на снегу, и с неба веяло легким снежком. Ее боль вдруг пригасла. Кто-то шел из толпы с протянутой рукой. Она отшатнулась, узнав мелкие шажки, и замерла, готовая к прыжку, готовая и поползти навстречу.

Прежняя хозяйка заплакала: она поразилась ее исступлению. Как, впрочем, и многие прохожие…

Он лишь махнул рукой, довольный, что все обошлось. Все утро было непокойно, скверно. Но собака предала еще легче. Только не отлегло от души.

Подошел автобус. Он сел у окна, взгляд его понесло по желтенькой паутине оголенных тополей. Лисья рыжая морда выглянула из-за сугроба – девственные стеклянные глаза… потом и еще раз глянули, без укора, как неживые. Их в сторону отодвинуло, и он увидел самого себя: одинаково повторенные непрочные фигурки, смазанные в раме окна. Одна, три… Пятна, мимо которых летел на чудовищной скорости…

Вечером он рассказал, как отвез собаку. Дочь плакала навзрыд. И, жалея ее, собаку, себя, он думал, что скучным человеком становится, стареет и что жизнь входит в полосу тихих желаний: хочется только покоя.

– Каждые десять лет, – морщась, философствовал он, – человек духовно словно линяет, пока не установится масть. Вороная – конь, оптимист. А соловая какая-нибудь – мерин беспородный. Вот и все!

Так он мучился и так утешал себя.

Но порой в немногие дни вслед за этими немоглось душевно, вспоминались студенчество, молодость, легкость… Сквозь его зрачки глянул тайный одержимый человек, и почудилось, что взаперти в каменном коробе со щелями взамен окон, сочивших серое небо. Предметы, точно древесные стволы, пустили крепкие корни… и высокие свечи в бронзовых подсвечниках на детском секретере встали навытяжку, как часовые! Жена, случалось, зажигала их по вечерам и, босая, в халате, прижавшись к стене, слушала пластинку, сочинение под клавесин: «Танцуйте при свечах, живите до гудка!» А меж свечами, на стене, на вырезанной из журнала картинке прыгали длинноногие глазастые девочки – устроили «классики» на синем асфальте.

…Собака тем временем пережила и разлуку, и свое путешествие, хоть и не в радость вышло ей возвращение к щенячьей воле. Живо омчала она тесненький дворик, распугав мелюзгу, и хозяйка насилу сладила с ней – отовсюду грозили:

– Безобразие! Ну и собаку завела, чертовка!

Была «чертовка» слаба со вчерашнего сиденья с подружками, печальна, девица не девица – такая хиленькая, что высокие, аж за колени, сапожки на молниях болтались на ногах.

– Да мы хорошие собаки, мы добрые, правда, Джуленька? – причитала она, целуя морду заснеженную в самые губы.

Она всякую живность любила. И собаки жили при ней, и ежик, и кошки. Одной ей совсем было невмоготу. И подружкам ее было веселей, когда сходились на горькую бутылочку. Они были под стать друг другу: все одинокие.

Говорят, собаки похожи на своих хозяев…

У одной же все пошло не путем с самого начала – из одних рук в другие. Да все дворы тесные, кирпич. Стала она привыкать помалу и к вину: наливали чуть-чуть в чайное блюдечко. Дрема укладывала ее под столом, голова звенела…

И однажды ей привиделось поле – под долетавшую грустную песенку. Оно было большое, и лес был вдали. Сладко кружилось в глазах: кружились редкие облака в небе, лесочек сквозной шатало… Она чувствовала тоску, счастье.

Где, когда видела она наяву эти небо и лес, и облака? И что ей было в безлюдном просторе? Грустящему человеческому сердцу нужно, чтобы как птаху в ладонях вынесли и оставили посреди открытого поля. Наплывут быстрые тучки, к грозовой непогоде, будут плакать деревья, будет низко клониться рожь, пылить дорога, и будет ликовать и безотчетно звать и звать кого-то мужественное и слабое сердце человека…

Прогремела, истаяла весна.

Каменный двор с детскими качалками, песочницами опустел. Солнце сюда зимой не пускали дома, а летом листва деревьев, которые росли во дворе: в нем всегда было сумеречно.

Уезжая на юг, к морю, хозяйка отвела собаку в вольер: никто не захотел о ней позаботиться. Простилась с ней, всплакнула.

Жизнь собаки стала ничем не примечательна. Ее мир еще сузился, вовсе потемнел: закуток, обнесенный серыми досками, опилки, чужой псиный дух… Все было кончено! Стучали дожди по крыше, она спала, вздрагивая, или смотрела сонно на мокрые доски – из угла, сквозь железные прутья. Поле не приходило больше. Только раз скользнуло воспоминание… День сменялся ночью, ночь днем, его слабым светом. И опять ночь…

Но вот явился к ней человек, это было под вечер, все такой же как бы ненастный, дождливый. Она встала навстречу этому человеку, и оба они вышли за город. Путь им лежал неблизкий, она догадалась! По перелескам, через дороги, через овраги. И она увидела наконец поле – за тихим ручьем, текущим в траве. Тарахтела где-то телега, синие мотыльки складывали крылышки и садились на росу. Птица прошуршала вверху, ее тень, качаясь, поплыла по лунной дорожке… С ликованием она оглянулась на человека. Человек кивнул. Тогда она бросилась в серебряную траву и пропала в ней вместе с крылатой тенью.

1971
Трава-мурава

В лесхоз позвонили ему под конец совещания: жди московского корреспондента не сегодня-завтра, и чтоб все в ажуре.

Акимыч теребил толстомясое ухо, торчавшее из-под волос, и соображал, как быть. Кроме мороки, ничего не сулилось.

Но едва как ветром сдуло скучавших мужиков, глянул в окно в июльский день: облака, солнце во все небо… И будто кострового дымка глотнул. Какая-то сжатая в комок пружина шевельнулась и отщелкнулась в Акимыче, самого державшая в комке. В лесу, на воле пропасть ото всех с глаз долой! А корреспондент… Что корреспондент? Встренем, поводим-повозим. Ему цифирь? Дадим. И проводим.

Дух перевел в мотоциклетной коляске землячка-вологжанина Валентина Голубкина. Парень недавно заступил на лесничество, не говорун, стало быть, лишнего не сболтнет. Да и солидности прибавляло к грузноватой фигуре.

Перевалило за обед, и торопился Акимыч. Попросил к дому завернуть.

– Я в три секунды. Как солдат!

И в костюме, еще не надеванном (над задницей фабричная бирка болталась), холщовый мешок под мышкой (другой тары не придумал: «отоваримся – да с богом. Лишь бы в езде не поколоть»), вскоре выскочил, не помешкав со стаканом домашней, ударившей в пот. Но голову облегчило.

Как выбрались на пустую шоссейку, Валентин погнал вовсю. Аки-мыч мешок с бутылками уместил в ногах поудобней и ветром захлебывался, покуда не съехали, будто свалились, в проселочную колею.

В неогороженном дворе лесничества ни души не попалось. Старый еловый лес укрывал хозяйственные службы и дом на отшибе, с крестом телеантенны над крышей.

Валентин на руках вкатил мотоцикл вглубь сарая.

– Эй, ты там возьми сколько осилим, – крикнул Акимыч. – А мешок соломкой притрусь!

Валентинова жена Нина шла по тропке среди луговой полыни.

Четырехлетний Петр шагал впереди, крепенькие ножки, обутые в сандалии, ступали по-отцовски, вразвалочку. Нина посмеивалась: в детсад будущим годом можно человека самостоятельно выпускать, дойдет и вернется.

Мужа рано не ждала. Поэтому, забрав сына из детского садика, засиделась у подруги. Нина была местная. Все у нее сложилось с виду благополучно: по окончании техникума привезла мужа и на работу устроилась при нем. Ей завидовали. Правда, отбывая на дальние кордоны дня на три и дольше, муж, по слухам, пьянствовал. Зато не дома.

В окнах не горел свет. Хотя смеркалось поздно и северная заря за полночь, без огня не сидели. И днем в комнатах было сумеречно от посадок. Нина собиралась спилить часть из них.

Окна были темны, но чувствовала: муж дома. И не один.

Из сеней она услышала чей-то срывавшийся в бормотанье голос. Подняла на руки сына и вошла.

Сидевшего за столом не узнала.

Гость пожурил, вставая:

– Ну, Ефремовна… Своих не жалуете!

Нина смутилась. Однако быстро справилась с собой, поставила на плиту кастрюлю с борщом, спустилась в подпол за сметаной, не забыв раздеть и уложить сына.

Мужики тем временем торопливо прикладывались к стаканам. Акимыч шептал, разливая впотьмах:

– На слух, по количеству бульканий! Фронтовая привычка… Душевная. Эх, по залапанному стакану тоска, по килечке пряного посола! Отдавишь внутренности и тащишь родимую промеж зубов. Не в маете, не с барского стола. Но до царьков-бояр нашенских далече, чем до господа бога!

Валентин под конец плохо чего понимал. А Акимыча до дивана еле довели.

На предутрии его подняла жажда. В сенях напился из ведра, проковылял во двор.

Серый тек туман. Небо стояло, как каменное. И ни деревца, ни ветелки слабой – на всю даль.

Акимыч не узнал окрестность. И, недоумевая, вернулся досыпать.

Утром выглядел беспокойно и как бы озябшим. Был поздний, десятый час, солнце обещалось нежаркое за облаками.

Выехали, и день поднялся. Скатились с шоссейки и потянули за собой пылевой хвост. В небесном охвате леса синели.

У планташки молодняка к бензинной гари примешались запахи цветов. Акимыч продрался вглубь старого ельника. Пахнуло теплой, печальной сыростью на прогалинах. В светленьких крапинах, как источенные, личинками дырявленные, жались понизу листья ольхи. Сюда доставало солнце. В траве вспыхивало и гасло под облачной тенью. Пригляделся: роса пополудни. Вспомнилось: тоже вот капельки-росинки… пота на бабьей губе. Бывало, прислушивается из-за двери к его шагам, пот на губе и под мышками… А после фронта, госпиталей хотелось вальяжа, чтобы со вкусом, чтобы как первый глоток!

По кустам выбрался на поле с дальней опушки. Рукава и колени обзеленил, ползая в траве.

Валентин разговаривал с каким-то мужиком. Представил: лесник.

Тот был низенький, в тапках на босу ногу. Из-под надвинутого кепаря светлые глазки помаргивали настороженно.

Акимыч спросил, из какой он деревни.

– А рядом, всего ничего! – с готовностью ответил мужик. – Сейчас по лесу, конечно, работы немного… Есин я по фамилии. Подкашиваю вот для козы. Внучаткам на молочко. – Он показал на косу, лежавшую в траве. – Отдохнуть либо что – это конечно. К вечеру рыбалку можно устроить. Мой дом Валентин знает.

В лесники, на государственную службу, Есин подался, ссылаясь на возраст: справлять колхозную работу, мешки тягать не под силу.

А ныне, когда одну-другую лесину за сараем прихоронит, сенца прикосит. И с дровами легче.

До вечера оставалось время. И Есин направился не домой, а к околице, где второй год рубил избу, нанимая плотников. Собирался отделить молодых – дочь и зятя с ребятишками. По прежним временам, ей бы, – полагал он, – лес валить, а не продавливать конторский стул. Помериться весом – отца с матерью переважит.

Окошки в срубе Есину показались заниженными. Он всунулся в проем, спрятал косу. Мотались метелки полыни у стены, на стропилах сидели голуби. Еще крышу наводить, пол настлать да проконопатить пазы, и дом ничего будет. А окна низковаты. Да не ему жить. Двор Есина выдавался углом в сторону бугра, и повыше, застя могилу погибших в Отечественную, торчали старый тополь, просившийся на спил, и бесхозная развалюха. Сетки Есин держал на чердаке. Слазить недолго. Но лучше заранее, рассудил. И когда торопился к дому в середке деревни, подхрамывал заметней обычного – в детстве ногу покалечило жнейкой.

Припозднился он: как раз подъехали гости. Пожалел – не бабе встречать бы… Еще на подходе услышал злое стрекотание ее швейной машинки и следом крик на весь проулок:

– Чо траву топче, в дом недосуг? Ай я не приму?

Есин провел гостей в дом.

Жена с грохотом побросала тарелки на стол и принялась за свое шитье. Но не дала толком посидеть.

– Чо, начальники, мово мороче? Помочь оказать вас нету. В срубе который год голуби гадят, а вы бы команду: подцепить трактором и на кругляках сам под горку покатится! Сюда его, заместо дома трухлявого, стрекавой да лопухом зарос – вон его из окошек видать! То баптисты какие-то поселятся, молельню учинят, песни поют. То цыгане прохожие. Ломать его к бесам! – орала она и при этом глядела на Акимыча и мужа как на врагов.

– Ну, чо ты? – пытался ее угомонить Есин. – Гроза расшумелась.

– Ай неправда? Небось не забыл, немец все вокруг из пушек пожег, одне головешки, дух человечий выветрило. В землянках на болоте комаров кормили… А чуток оправились – в бункерах. С тех бункеров домишко-то, с трухи.

Акимычу от горластой бабы, беготни лесниковых внучат делалось невмоготу.

* * *

К камышовой заводи у березнячка дотряслись бездорожьем с первыми сумерками.

Мужики вычерпали воду из худой плоскодонки, выгнав лягушек, и спихнули на воду посудину. Буднично перекрикивались. Пошлепывало единственное весло.

Акимыч побродил по опушке, собирая сушняк. Какое-то неблагополучие томило – словно сызнова один-одинешенек на земле со своим свиным ухом.

Папаша-челдон сгинул еще до появления Акимыча на свет. И когда мать уходила в запой, мальца подбирали соседи, доброхотная еврейская семья. Хворый хозяин по утрам сползал с кровати к своей музыке, а пацаненок Акимыч под рояль – глазеть с карачек на зябнущие стариковские ноги в валенках. Отчего-то запало в память.

Не покидало и чувство, что лет через двадцать ничего не будет окрест – камыш да болото. Корявый березнячок и до того не достоит.

А ведь как думал распорядиться днями! Повозлежит на лесной траве-мураве – сам по себе человек. И кабы неприметный закоулочек души вздрогнул, предвкушая волю, – нет, всю душу охватило! Мечталось мальчишкой: стоят леса глухоманные, как до монгола… городки-поселения у медленных речек над крутизной береговой, и небо дикое, в тучах. А за тридевятыми далями, за большими и малыми водами русскими длинногривые кони пасутся, во́роны летят встречь ветру, маша крылами… Как в какой сказке вычитал! А ведь верно, вычитал однажды – удивительное: «Цветут растений маленькие лица, растет трава, похожая на дым». От книжек ли, от многодневных ли скитаний по лесам за Сухоной-рекой, волчьим, на версты, куда сердобольные мужики брали с собой на охоту, это и пошло: хочу знать каждую неприметную травинку лесную, каждого вольного дерева жизнь, хочу, хочу!

А теперь день прожитый что пометит? Дереву дает смысл человек. А человек – сам себе? И по-всякому выходило. Когда кто какой? В окладе на волка сразу видно, кто рядом на номере, что за человек. И спохватывался: как у всех хлопоты с темна до темна. И чудно подумать, что по-другому будет когда-нибудь.

Рывками лодка подошла, лесник Есин выволок плескавшее ведро, стал, суетясь, налаживать костер. Но уступил Валентину, занялся рыбой.

Поставили ведро на огонь, мух сдернуло с окровавленной травы и свалившееся на людей комарье отнесло дымом, он расползался по воде, смешиваясь с полосами тумана.

До ухи не дотерпели.

Леснику Есину, у себя за столом просидевшему трезво и мечтавшему выпить, Акимыч первому налил. Не отказался и сам – смуту перебить. Он не участвовал в рыбалке, а хотел. Под его руками и костер разгорался неживо, тлел.

От кипевшего ведра, казалось, тиной отдавало. Смеркалось над полями. Треск моторки услышали, когда выскочила под самый берег, раскидывая камыши. Двое служащих рыбнадзора, в форме, подошли к костру.

– Что, мужички-удальцы, ушицу хлебаем? Ого наловили! А сеткой-то запрещено.

Узнав Акимыча, сбавили тон. И подсели…

У одного из них начальник лесхоза и заночевал.

Не появился он в лесничестве ни утром, ни на третий день. Поняв, что откочевал восвояси, Валентин аж перекрестился.

А корреспондент так и не приехал.

* * *

Спустя двадцать лет, которые в своих рассуждениях Акимыч отвел здешним лесам, он уже не служил ни по какому делу. Лесов действительно кое-каких не стало. Да и жизнь вся переменилась.

1996

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации