Текст книги "От мира сего. Рассказы. Из дневников"
Автор книги: Гелий Ковалевич
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Утром все валилось из рук. Она возвращалась к недочитанному роману.
Событийная вязь делалась там прихотливей уж некуда. Чтение было медленное, с возвратами вспять.
А рукопись ее разозлила. Собираются, что ли, подзаработать на лотошном чтиве? Какие-то дамы-кавалеры слоняются по какому-то замку… скопом совокупляются – похоже, с привидениями. Она бесновалась: ей редактировать? «Напрячь ординар»… Целомудренной постнице, предпочитающей социальные мотивы… Чистюля, фри-гидка, вполне бы прожила без мужика (ну конечно! Таких не бывает), подглядывает за мастурбирующей уродиной!
Обитатели замка… Почему не монастыря, с какой-нибудь тихоней, столь праведной, что под конец свихнулась?
* * *
В одиннадцатом вечера, на вкрадчивый, настойчивый стук, сонная, распахнула дверь перед незнакомцем, просиявшим улыбкой из бороды. Назвался: он тот-то и тот-то. (Имя ничего ей не сказало.) Да, понимает, его друга нет, но может ли войти? (И бесцеремонно переступил порог.) А следом удивленное: «О-о, я здесь не ожидал видеть!» Перехватив взгляд, она обернулась. Господи! Трехдневные страсти в аэропорту… Ева, свечи… И расхохоталась.
– Покупали носки и опоздали на самолет? Финская кепочка цела?
– О, это давно-давно так!
У человека не ладилось с речью, с усилием подбирал слова: он из Суоми, вот визит в Питер, теперь Москва…
– Так быстро забывается русский. Немножко уже комом-ломом! Гость остался на ночь, постелила на диване и с недоумением спрашивала себя: кого же она вечно ждет и вечно несчастлива?
1993
Лихоньки
Под вербами женщина полоскала белье. Юбка была высоко подобрана, и Куньин, лежа в траве, смотрел с другого берега на белые колени.
Сюда, на Брянщину, он приехал с северов проведать отца с матерью и подумывал о новой для себя какой-нибудь жизни, потому что уже сорок, а все по общягам.
Женщина ушла с тазом белья. Побрел и Куньин в обход пруда.
Местная контора пустовала в обед, Куньин свернул к раскрытым дверям магазина.
Знакомый зоотехник, очки, плащ, покупал халву.
– А-а! Пахарь морской!.. Посидим-пообедаем по знакомству?
Куньин привел в хату, где койку снимал, просторную, о двух чистеньких комнатах. Как в чайной, зоотехник не скинул и плаща.
– Тетк Евдокия, редисочки б! – крикнул он. – У ней и самогон-чик, плохой, правда… Но горит. Сюда и начальство. Она опрятно содержит.
Очкарик ел истово. И все морщился, отваливался к беленой стене, теребил скатавшийся галстук.
– Тетка скажет: кому живется, как не бабам! Халаты шьет на ферму… Вон Варька-хохлушка… Соседка. Так с медпункта живет. Полхаты сдает. Вдовая. Тут все вдовы.
В низеньком окне виднелись огороды и блещущая листва верб. Хозяйка убрала со стола – самогонку не допили. Малый хрустел пшеном, запах отбить. Потом забрал халву и ушел.
Куньин прилег на койку, поговорил с хозяйкой. Глаза какие-то рыжие, с ободком, и редкая усталая седина под белой косынкой.
Вечером, огородной межой, он спустился к пруду. На всхолмке темнели молодые отцветшие яблони. Хрипло, с томной жутью неистовствовали лягушки в сыром вербняке.
И снова он увидел женщину, полоскавшую в полдень белье. Сидела в траве, вытянув ноги. Влажные волосы слиплись на затылке.
– Купалась? – подойдя, спросил Куньин. – Тебя все же как звать, молодая?
Женщина, не ответив, поднялась. А за огородами, у мазанки, крытой камышом, обернулась. В закатной пыли брело улицей стадо. Куньин соображал: «Эта, что ль, полхаты сдает?»
Искупался и он. Вода была ледяная, отовсюду били ключи. Куньин продрог.
А с сумерками постучался в окно хаты-мазанки, окликнул из сеней: есть кто живой? Заскрипела кровать, зачиркали спичками. При тусклой лампе разглядел припухлые веки под рассыпанными волосами.
– Напугалась? А я погулять тебя приглашаю.
Она вышла, в сорочке, заправленной в юбку, подсела на лавке. Куньин нашел и погладил опущенную руку. Женщина издала горловой звук, похожий на всхлипывание.
Утром возле уличного колодца толпились бабы. Проводили Ку-ньина взглядами, все как одна сложив руки на груди.
Дни стояли душные, долетали сухие ветры. На огородах встречал Куньин случайную свою любовь: полола с беленькой чьей-то девчонкой. Куньин здоровался. Девчонка кривила губы.
Как-то хозяйка Евдокия спросила:
– А у вас нездоровье? А то нелюбо об вас балакают. Мол, к Варьке нырь да нырь.
– Сама видела? – перебил Куньин.
– Та ще не слепа!
Перед отъездом он зашел попрощаться. И застал мужика. Тот радостно вскинулся из-за стола:
– Люблю такого гостя! Варьк, будет разговор. Стаканчик чистенький. А сперва вопрос, – и, не сводя с Куньина загадочных глаз, отодвинул бутылку.
Куньин дотянулся, на середину поставил.
– Хозяин! – сказал мужик удивленно. – Во как. Молчу.
– Ты, дядя, домой топал бы со своей посудой.
– А я дома. Это ты – блудить, приблудыш!
– Лихоньки, ох лихоньки мои! Ой, оба геть!
Мужик убрался, но не раз за вечер стучал в окна, в дверь. Хозяйка открывала, просящее шептала что-то… Выходил и Куньин. Пятясь, мужик отбегал по траве. И опять покрикивал и колотил в запертую дверь.
Склонив лысеющую голову, Куньин сидел на кровати. С приколотых к стенам картинок глядели какие-то розовые звери. За занавеской тускнели стеклянные шкафы.
– Все у тебя лихоньки! – хмурился. – А замуж бы за меня пошла?
– У меня свое и у вас свое. Замуж! Руку тогда погладил. Не как другие… Приласкал. Три месячка с мужем и пожила – схоронила. Придешь вечером к пруду, бабы-то… У какой ребятишки али скотина… и такое надумаешь о себе! Вон ты уже лысеешь.
– Это на подлодке служил, – сказал Куньин. – На Севере.
– Съедет медпункт в ракушечник, строют его, пущу человика с жинкой. Все не одна…
Куньин отыскал кепку и туго надвинул на лоб.
* * *
Пять лет спустя, проездом в Крым, с женой-мурманчанкой, тучной блондинкой, он заночевал в районной гостинице.
Была двухэтажная, старая, деревянная. Повсюду что-то скрипело и постреливало, словно в печах жгли сухие поленья.
Куньин прилег в номере, задремал. И пробудился будто бы тотчас: привиделись река, сумеречный свет, он на веслах… какая-то старуха, сидит на корме, задышно приоткрыт жалобный рот. И вот обнимается с этой старухой…
Куньин сошел в коридор.
Седая тетка домывала полы. Возле нее топтался, держась за подол, кривоногенький карапуз с большим бледным лицом.
– Ох, лихоньки, лихоньки! – вздохнули за спиной.
Он вытер ладонью потную плешь и, обмирая, медленно обернулся.
Женщину он не узнал.
1962
Зойкина квартира
О себе Зойка так говорит:
– Я от «победителя» родилась.
В конце сорок пятого повалил солдат из отвоевавшей армии, и который Зойкин отец – разве что спросить у ветра в поле. Согрешившая мамаша запамятовала имя-фамилию солдатика, забыла, каков и с виду. Был и был…
Довоенного зачина единоутробный Зойкин брат (знаться с Зойкой не знается) – Сергеич по батьке, до Победы не дожившего. И она идет Сергеевной.
На ней мальчишеский куртец ниже коленок, брючишки на плоской заднице, хоть там еще пара рейтуз. Чтоб в юбке, Зойку и летом не видели. С козырьком шапка на полуседой голове, патлы по ушам. Она коротконога и не в теле.
– Был третий размер сисек, – откровенничает она с женщинами из Учреждения, – осели до нуля.
То ли в смех, то ли шут разберет для чего.
Зойку жалеют, точно убогую. Суют ей, случается, бутылки из-под пива, подобранные дорогой. Зойка на это: «спасибо-спасибо, где лежали-то?» Все вечера она на промысле: темная бутылка рубль, светлая двугривенный. Собирает порой по две сумки.
Вечерние вылазки, правду сказать, ей в тяжкую заботу. Если б только от шлюх и пьяни сквернословье доставалось! А то и боками расплатится, и зуб выбьют. А их и без того наперечет в Зойкином рту. Да и с посудой поскуднело:
– Конкурентов много. Жизнь-то!
Одна у нее мечта – продержаться до пенсии. Две зимы-лета осталось.
При ней двадцативосьмилетняя дочь Ташка с двумя отпрысками, которые у Зойки на руках. Муж Ташки отсиживает, вернется ли, нет – покамест «кадр» замещает. Ютятся на кухне за недостатком площади, на кухне едят и спят. Зойка дочерину хахалю поперек горла: «бутылочница»! Это самое мягкое… Мужик он тугой, грубый, при деньгах (вкалывает в литейке). Чего Ташке работать! Но когда поддает по-крупному, на кухне шум, грызня, мат. Младшенького с подзатыльниками вон, чтоб не таскал со стола, и «бутылочницу» на все «тридцать три буквы».
Зойка уволакивает ревущего пацана, кричит Ташке в дверь: сволочь, дура и хахаль твой гад, тюряга вам дом родной! «Вот дура, ну это надо же! Ребенка по башке!» Утирает сопли мальчишке и не знает, орать ли без толку, либо с обоими мальцами в парк (воскресенье), купить им печенца пожевать…
На дворе февральская слякоть, лужи – не обойти. И на пятом, проклятом этаже хрущобки промозгло, ляпали абы как, течь по стенам. Ташка с хахалем жгут газ вовсю, накурят «Явой» (разок затянуться – не выпросишь), в дыму и обмякнут, улягутся, голые, на тюфяке на кухонном полу.
Зойка таращится на сырые пятна в десятиметровой своей клетушке (комната шкафами перегорожена). Наклеенные по обоям «для красоты» прошлогодние кленовые листья сжухлись, висят, как лопухи…
Завтра в коридоре, где сходятся курящие сослуживицы – кандидатки и доктора наук, расскажет про квартирную баталию. Если и приврет, так самую малость: похмельный «кадр» утром шлепает к сортиру без трусов… покачивает этим своим, ну, деички (на шепотке), не в активном состоянии, но – ей-богу! И ах, листики ее листочечки на обоях (сама придумала) осыпаются, будто осень… «Я на красоту – человек творческий!» А со старшеньким опять беда: школу невзлюбил, к отсталым загнали. Всякие болезни себе вымышляет, лишь бы не из дому.
И вздыхает, суровится:
– От этой родной матери никакого внимания. Только лицо себе делает разными макияжами. Да шипит: вот помрет старуха, это мне смерти желает… помрет – сдам в детдом. А он ей за такое – ногой в живот!
Старший усыновлен Зойкой – и все это знают, – Ташку считает сестрой. Матерью, понятно, не ее, а бабку зовет.
Спрашивают Зойку:
– Не наживешь ли проблем себе и мальчику? Когда-нибудь откроется…
– Какая она мать! «В детдом»! Ну, надо работать, – спохватывается, напоследок затягивается взахлеб, по-мужицки, и бежит ставить чайник.
Иногда приводит с собой мальчишек порознь или обоих. Хмуренькие, держатся тихо – впрямь заморышные. Но это поначалу и на людях. В отживающем машбюро, где трудится Зойка, у старшенького все девки на «ты». Здесь его тоже жалеют, прикармливают. Но он и впрок тащит с тарелки.
– Господи, всегда такой голодный?
– Не-а, – и опускает стриженую, гробиком, головенку. – Я хитро-жопенький.
Наверняка услышал от «кадра». Мол, сообразительный, себе на уме. Такой он и есть. «Почему плохо учишься?» Бычится, молчит: не нравятся приставалы. Дерзит и учительнице на уроках – и опять-таки на свой лад: норовит боком к ней, сволоченок.
– Давай вместе почитаем, – предлагают. – А ты потом перескажешь.
Перескажет, как еще перескажет! О нем на минуту забывают – малого и след простыл. Тут раздаются крик, чертыхания: валик на машинке вымазал клеем, лист не отодрать! И когда успел?
– Может, сама неосторожно?
– Как же, сама!
По дороге домой и дома Зойка задаст взбучку подлецу: «думай, где идиотничать!» И неделю при себе держит, как привязанного. Достается и младшенькому – от матери подзатылки не в счет: возьмет и плеснет братцу за шиворот ледяной воды из-под крана. Писк, вопли… В отместку и этот нашкодит исподтишка. Приманит кота и ножницами усы ему напрочь.
– А чего он блошивый!
Жизнь бьет ключом в Зойкиной квартире. Язык за зубами у бабы не держится, и с утра все уже наслышаны о квартирных происшествиях. Сочувствуют. Но чаще руками разводят.
А как не развести!
«Кадру» стало тесно в кухне, в Зойкину комнату перелез с бутылками и каким-то мужиком с улицы: в цех не допускают, потому что со вчерашнего несет за версту… Орать Зойке, в милицию жаловаться? Хахаль глядит ей в переносицу: «Вали-вали отсюда!» И тюрягой не испугать. А вся надежда, что срока не минет.
Забулдыжная пьянь в Зойкиной жизни – с раннего выхинского детства.
– Пролетарский барак – тот же бардак, – жестко свидетельствует она. – Чего я видела? Сараи дровяные и общий сортир во дворе. Про воскресную гульбу с драками речи не будет.
Ташку на свет произвела, как и самое мамаша-растрепа. Даром что от «законного». Да тоже вроде прохожего оказался. Как мамашин солдатик-победитель… Снова замуж Зойке не выпало. «А никто глаз не положил. Хороша я хороша, да худо одета!» – отшучивается небрежно. Зато Ташка – вопреки всему – и на скудных харчах вымахала в здоровенную деваху. Куда Зойке против нее! Чем-чем, а телом бог не обидел.
– Еще соплячкой взяла моду тереться со взрослыми парнями по вечерам за сараями… Сошлась с каким-то корявеньким из подмосковного Дорохова, но того в армию. Жди! А в семнадцать – и год, что век…
Откуда у Ташки пацаненок чуть не из пеленок, допытываться отслуживший не стал, как-то мимо ума прошло, покамест всей улицей праздновал дембель вместе с запоздалой свадьбой.
Разрасталось в город соседнее Тучково, а здесь все деревня. Шум разве что от проходящих поездов да уличной шпаны, а так жизнь тихая, за вычетом скандалов у свекрови со свекром… тихая, сохрани, Господь. Муженек «за ворот» заложит, много же не осилит, не ползает и пацан – взят бабкой в деревню, подалее от Ташки-ного семейства. К тому времени новый живот нагуляла и решила: лучше при матери в Москве.
Стало быть, в Москву! А ты, муженек, мужичок-с-ноготок, тут посиди. Обустроится – вызовет. «При таких условиях жизни, – заявила, – и коза молока не даст».
– Нагрянула, как из дальних странствий, – говорит Зойка. – Попробовала санитаркой в больнице номер пятнадцать. Полы подтирать и судна́ выносить… Я ей: осваивай машинку. Какой-никакой хлеб. Я вон с высшим образованием, а колошмачу. Заочницей была и работала в деканате. Эх, и радовалась, кого выгоняли за неуспеваемость: сама-то тянулась на последних силах ради диплома! Фыркает дура: «Пишмашинка – область преданий». Хорошо, давай на компьютер. Походила-походила на курсы – не по ней. Устроилась продавщицей в комиссионку. И какие-то юбки у них там пропали, всем оплатить. Ага, как же, станет она из своего кармана! Прихватила, сучка, полторы тыщи из кассы и хвост трубой… Ну, милиция на дом, по обличью татарин, извините за выражение… Сунула на лапу. Спасибо, дела не завел.
– А зять что же?
– Долго не задержался, следом прикатил. Нальется и на ногах не стоит… От ворот поворот! Пребывает ныне в местах, где-то столь отдаленных. Гены дают о себе знать! Брата насмерть пырнули в драке, и этому срок за участие в убийстве бомжа. Вот такая история жизни, деички. А хотелось кому-то быть не пеной, а лодочкой…
Подружек у Зойки никогда не было и нет. Нет их, конечно, и среди ее слушательниц – велика дистанция, интерес к ней из вежливости, снисходительный. Зойка каждую «насквозь видит», знает, что иначе как «Зойкиной квартирой» меж собой не называют. Что уничижается, болтая, в голову не приходит, да и сама говорит «ее все списали». Однако вовсе не простодушна, как на первый взгляд, всегда начеку, чуяние подвоха со стороны у Зойки звериное, другому же способу расположить к себе, как не «подавить на жалость», жизнь Зойку не научила.
Зарплата у Зойки мизер, и если завбюро, под началом которой их трое, обойдет милостью (а это – как заслужишь), не выбьет «вверху» прибавку правдами-неправдами, – Зойке точно не прожить. С некоторых пор получает под тысячу. Задумка была на единовременную прибавку: получи на бедность и спасибо скажи. Но как-то само собой покатилось из месяца в месяц… Опамятовались: «Не по закону. Урезать придется!» – «Себя урежьте!» – И как ощерилась, какие зубки остренькие показала! Всем она Зойка, «бутылочница» мелочовая… А в метро нелюди – нет бы пропускать тетку в годах!
Теперь Зойка из кожи вон, «замазывает» и перед начальницей те самые зубки:
– Алексанванна, а Алексанванна, а научное это слово как писать? А вы вчера в кроссворде отгадали! Сильный ураган ветра – буря и выходила.
Или:
– Алексанванна, нынче на остановке сколезь, как на катке. Давайте вместе с работы – в четыре-то ноги устоим!
Алексанванна, Алексанванна…
А ее: «Зойка». Больше никак.
Но стоит начальнице за порог, делает ей рожу:
– Ишь, «Зойка». Я тебе не Зойка, а Зоя Сергеевна.
– А ты поставь себя на высоту, – советуют.
– А дай, думаю, промолчу.
Алексанванна самодурка. Как любой начальник при скромном уме, возражений не терпит. Самой молоденькой особенно попадает – за то, что «умницей себя выставляет», вон и из отделов только к ней да к ней. Алексанванна смириться не в состоянии, объявляет молоденькой бойкот.
И забегают теперь лишь «на два-три словечка», когда начальница отбудет в Зойкином сопровождении «побаловаться» сигареткой.
– А знаете, они ведь похожи!
И разыгрывается сценка: шествующая Алексанванна и бегающая вокруг Зойка с зажженной спичкой. Меняют местами: Алек-санванна семенит на полусогнутых и попискивает «ты начальник – я дурак»…
Нет, не очень получается.
Вообразить Зойку не Зойкой, чтоб Алексанванна у нее на «ты» и «деичка»? В кровушке, в костях, в «недрах» Зойкиных российское вековое холопство. Какое там – «на все свое мнение»! Помалкивает, где ее «мнение» ни в грош!
С работы дорога – парком, тишина, синие сугробы. И дай-то бог Зойке без Алексанванны. О своем намолчаться.
2000
Блаженная
Обычный был день среди прочих: пасмурное солнышко, мартовское… Шла сквериком от метро – вдруг шквальный лиственный вихрь! И тьма.
Кое-как добрела до дому и легла, вслушиваясь в шум в висках.
Поликлиническое обследование не выявило ничего.
– Обморок? Знаете, милочка, при такой жизни…
А у «милочки» странные сны из ночи в ночь!
…Она еще при матери, с высоченного пятого этажа – глушь деревянных заборов и белый особнячок в заметеленном переулке… где-то скалывают лед, ломкие удары… она с портфельчиком на ступеньках подъезда и думает о себе страдальческой влюбленностью в нее невзрачного студентика, его обожанием. Неуютно, тревожно… спрыгивает со ступеней и по ледяному крошеву к остановке трамвая, белый особнячок оборачивает намалеванные колонны…
Позвонившая питерская подруга больше озадачила, чем утешила.
– Кому-то, Ксюшенька, ты здорово не порадела. Напрягись, вспомни.
Она попыталась… Нет, ничего чтоб из ряда вон.
– Мистика какая-то…
Подруга была давняя, с восьмидесятых. Перезванивались, переписывались. В почтовом ящике письмецо – радость! А приезды когда вздумается!
После института пригласили в газету, что ж что отдел писем. Писать, печататься! С первым своим сочинением прямо к главному. Оценил: «Чего в письмах торчите? Давайте-ка в командировку!»
А куда, как не в Питер, музейный, она не была.
Получилось – за обретением подруги-искусствоведочки да за похвальным словом интеллигенции.
«Похвальное слово» пошло в корзину.
– Советскую власть надо прославлять!
«Прославлять и поменьше заглядывать в рюмку». Изречение босса загуляло по отделам. Вывешивали на стенах. Не забыли и мооровский плакат. Буденовка на лбу и требовательно простертый перст: «Ты прославляешь?»
Питерская подруга была в восторге. Телефонные звонки начинала с вопроса: не зажигает ли главред свечки в своем кабинете – побродить среди огоньков, похлопывая в ладоши: прочь, скверна, прочь!..
* * *
Давно ни особнячка, ни трамваев. Небо в окнах матери с ее сожителем заслонили многоэтажки.
Нет и пафосной газетки с отделом писем. Есть временно существующий некий «Интеллектцентр», где томятся трое незамужних очкастеньких девиц и она в умственных разговорах о состоянии нравственности.
* * *
Приближалась Пасха, ранняя. Метельные поземки, свежая белизна улиц… Любимая пора!
* * *
А на Крещенье, в мороз, шныряли лыжники, встала в длинную очередь за святою водой, согрелась среди людей. Кто-то сунул ей банку. Донесла, не расплескав…
И теперь в парке с отстроенным храмом (а столько лет руины под провалом купола!), бродила по тропинкам в черной листве, держась солнечной стороны. Истекает, вот уже истекла минута, я была в ней, думала она, и буду в новой, заветной – так ее назову.
Если бы не сны!
Точно мертвый за́мок беленький дом, на замо́к замкнувший пространство. И нет Времени: должен ожить замок-особняк, отпасть его затворы. И это мучение – чье-то томительное воспоминание о ней. Она плакала во сне…
Слезы прерывали сон. Однажды утром – вместе с долгими звонками в дверь.
Господи, питерская подруга, нагрянувшая!
Смеется, чмокает в щечку. Сколько не виделись!.. Обнимает, оглядывает: что-то ты потускнела, мать моя, тени под глазками… Да, полнею, а вся в беготне, поездках… Что дома? Суета, как в Госдуме. Дать отдышаться? Отдышись и мечи на стол. Водочку, поди, не держишь, постница. Помню-помню: «поменьше в рюмку заглядывать!»
И из сумки питерскую на стол.
– Христос воскресе! – Струйку сигаретного дыма в сторонку, целует Ксению в губы.
Едва различим голос подруги: представь, столько воздуха, жаркого света… и две дамы за столом. Цветы, фрукты… Коровин! В подлиннике, в подлиннике лицезрела-с!..
– В оконном отражении тоже две дамы…
– Блаженная ты. Тебе бы мужика завести. Знаю, что были. Я об идеальном.
– Блаженная! – и с ожесточением: – Офис, будь проклят! Одно хамье заявляется, щетина стриженых волос надо лбишком, плебейская дюжесть, их девки на каблучищах, обтянутые… Ненавижу эту породу! А тот мальчик, мой воздыхатель… Пренебрегла! Почему это мучает? Плохо мне. Извини, я прилягу.
* * *
Она проспала до глубокого вечера.
Стоял запах крепкого табака. Отец?
Давным-давно у него другая семья. Изредка навещал проездом, когда стала жить отдельно от матери. Грустила по отцу. Вспоминался предосенний день… она девочка лет шести, побывали на отцовской родине и торопятся к электричке полем…
Городской по рождению и всей жизнью, родина отца отчего-то представлялась своей – посреди поля, над которым слоятся облака.
Так хотелось верить, что был отец!
Соседка-старуха днем передала ключ.
– Женщину эту и прежде видела. Заперла тебя, ключ мне и ходу. Вроде по делам фирмы.
Да, конечно, заезжала подруга. Христосовались…
Было и о фирме, устройство каких-то выставок. Ксения не вникала. «Не вернется». И посожалела.
Посожалела и об отце: неужели с годами убывает чувство родства?
Они явились под утро во сне, мать и отец… с лукавым радушием уверяет, что еще побудет… Хотя, кажется, навсегда расстается: довольно и скудного людского тепла. Изо всех сил она спешит вслед за удаляющейся спиной, худущая чернавка, словно начерно задуманная родителями в их нелюбови… бежит по трамвайным путям мимо зеленых, голубых, желтых домов в конец переулка, где керосиновая лавка и булочная на углу. Но теперь это площадь, праздничные толпы. Старушка у стены белого особнячка, длинное, до пят, пальто или платье, когда-то нарядное, от лица под шляпкой бледненькое свечение. Рядом взрослый мальчик…
2006
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?