Текст книги "От мира сего. Рассказы. Из дневников"
Автор книги: Гелий Ковалевич
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Июльские облака
IНад дорогой, над зелеными восковыми ржами кружил одинокий чибис. Из-под козырька следил за его полетом идущий по дороге человек.
Когда чибис взлетал, человек видел белый лоск откинутых косых крыльев и в знойной сияющей высоте облака. Точно голубые медленно кипящие дымы, текли они к югу.
Стриженый голый затылок жгло солнцем, плоский фанерный ящик, в каких носят плотницкий инструмент, тяжко придавливал лопатки, но путник был еще не стар. Распахнутый офицерский китель с потертыми плечами сидел тесно, и шагал путник в сапогах обочиной прогона широко и ходко. Изредка вытирал он потную, по-крестьянски белую, незагорелую грудь. На груди у него, вперевес, покачивалась холщовая кошелка. Из нее торчал железный черенок молотка.
В первый день июня случилась большая беда: перекрывал крышу на колхозном телятнике и вдруг увидел, как быстро и ярко занялось над серединой деревни. Бросился на огонь, на валивший за осокорями дым – а уж изба полыхает, как свечка! Дочиста погорели… И осталось их шестеро с женой и детьми. А «старшого» – мальчишку-подростка в школьной курточке и картузе – на каникулы отец отрядил с собою на заработки.
Мальчонка перебегал по глубокой пыли, забирался в хлеба. Слизывая пот с губы, он замирал в восхищении, когда с плачем низко пролетал чибис и от крыльев по щетинке колосящейся ржи бежали короткие ветерки…
– Чьи вы, чьи вы! – сказал путник, всхлипывая и кривя рот. – Эх ты, мать честная, Васек…
Они шли по косогору к лесу, который виднелся верхушками.
Шли издалека, из-под самого района, в совхоз. В прошлое лето горбатый холостой парень их Подосинок – рассказывали – поставил сруб, покрыл железом. Вот и шел туда человек сложить печь и голландку.
IIВ полдни Прохоров выходил на крыльцо, горячо пахнущее разогретой крапивой и птичьим пометом, мыл руки в кадушке. И Васек бросал молоток, которым отбивал каменно крепкую известку от старого кирпича, сваленного в углу двора.
– Бабка звала? – шепотом спрашивал он и глазами показывал на старуху хозяйку. Она стояла, заслонив дверной проем, у порога на земляном полу, расставив босые оплывшие ноги.
Вдвоем тихо входили в древнюю, низкую избу хозяев и рядом садились на лавку под наклонившуюся стену, под окошки с серыми стеклами.
Старуха ставила перед ними по миске щей со свининой, шипящую, брызгавшую сковородку картошек на сале, ставила и бутылку водки:
– Ешьте, пейте! Егорка-то мой все на совхозной пасеке пропадает, все на пасеке…
Прохоров в смятении опускал глаза. Ему до смерти хотелось выпить, но он боялся запить: пока не видел водки, жил со строгостью к себе, с тревогой об оставшихся без угла жене и детях…
Весь изболевшись, Прохоров брал ложку и пододвигал миску поближе.
– Да, правда, жара морит… Такой прогноз погоды держится. Неподходящий момент, хозяйка. Мне вино не требуется, – говорил он, посматривая на сына, на его закушенные губенки.
– И как же это, милый, стряслось с тобой? – участливо спрашивала старуха. – Какое тебе переживание!.. Надолго из колхоза отпуск?
Она проходила, астматически, со свистом дыша, по избе, садилась на лавку, наваливаясь спиной на окошко, и зорко глядела на печника:
– Новый-то дом рубят небось от колхоза?
– Да у меня и был новый! – встрепенувшись, отвечал Прохоров. – Трех месяцев не простоял, я и застраховать его не успел. Нету страховки… До нитки все сгорело – ребятишки набаловали… Во – что есть на мне, то и есть.
Иногда к обеду приходил и Егор. Он вешал у двери кепку и, закатав рукава на длинных руках, плескался над тазом. Егор был парень общительный, словоохотливый: садясь к столу, пожимал руку Прохорову, весело спрашивал, блестя мелкими черными глазами:
– Здоров, колхозничек! Печки-то твои не завалятся? А то был такой случай…
И у Прохорова от его шутливого тона, его деловитой суетности поначалу темнело в глазах. За этот месяц он и шутки разучился понимать.
Поев, Прохоров с сыном шел в новую избу. В большой комнате стоял под окном грубый топчан. Каждый вечер с зажженной лампой, с одеялом приходил сюда ночевать хозяин. И до полуночи жег свет в пустых стенах, читал что-то…
Прохоров работал и час, и другой, ноги горели в сапогах. Прохоров снимал сапоги, голенищами вперед бросал их под верстак. В светлой духоте пахло битым кирпичом, известкой, кислой свежестью осиновых неоштукатуренных бревен…
Снаружи доносились пустяковые бабьи разговоры. Прохоров равнодушно слушал.
Но однажды соседка за чем-то зашла к старухе.
– Когда свадьбу-то играть думаешь, мать? По свету разнесли: вот-вот! У твоего дом, считай, уж готовый, – говорила соседка.
– А у ней, у Феньки, не свой?
– Гляди! – смеялась соседка и горячо говорила: – И со своим домом век бобылем останется! Им обоим – под сорок уже!
Разговор обрывался, старуха лазила под пол; слышно было, как ворочала кадушку. Потом голос старухи сказал:
– Я его долблю, задолбила: чего уж тебе думать, тянуть – не будя ли? А он: понять меня можно – не женился до сей поры, так теперь, мол, не решусь на всякую! А какая ни на есть, а с деньгами – это я-то ему. Дом-то ее продать можно. Чужая, приезжая, говорит, мужиков, должно, принимает!
– Плетут! – убежденно крикнула соседка. – Принимает… Значит, своего, думала, найдет. А на Егора она смотрит – не на его дом зарится.
И снова смеялась:
– Эх, бабка, не видала ты любовь!
«Вон как! – мысленно восклицал Прохоров и, поджимая губы, сочувственно качал головой: – А я думал, где-то еще ходит его невеста!»
Жарки, ветрены были полдни. Подвижный, вспыхивающий блеск окон лежал на полу и на стенах, и было хорошо одному в этом светлом и пустом доме, который по ночам обживал черноглазый суетливый Егор… И тоска покидала Прохорова, снова он чувствовал легкость в руках.
Раз вечером, под воскресенье, перед грозой – весь день томило ее предчувствием – поднял голову и увидел себя в ярких оранжевых сумерках. За огородами, в поле, высоко уходившем к грозному небу, было необычайно: черно и багрово. Сын вынырнул из темных сеней и глянул на отца возбужденно:
– Папк, а папк! Заходит-то как! А завтра дядя Егор у соседа пчел в роевню сажает…
Ливень ударил к ночи – с градом, раскатами и всполохами за лесом бушевавшей грозы.
Они ужинали в старой избе. Егор, в белой рубахе, пусто висевшей над горбом, задумчиво поглядывал в окно. И вдруг сказал, оборачивая жалко перекошенное лицо:
– А не разберусь я с Фенькой! И не тереби ты меня, мать!.. Завтра наши ребята на машине собрались. В Дольское на фестиваль. Уеду!
От окна розово, дико озаряло его лицо, длинные руки в белых рукавах. Прохоров бросал быстрые взгляды на него, на сынишку, тихо сидевшего за столом. Ночное небо горело, как над дальним пожарищем. И словно катилось откуда что-то тяжелое – долго и слабо…
И вспомнилось Прохорову далекое-далекое, не страшный июньский день, когда бежал по деревне и неожиданно отнялись ноги, – а другое: уходил с фронтовым эшелоном, провожала Антонина, отец был еще живой, и вдруг стало сумеречно средь летнего дня, легкое облачко, одно-то единственное, наплыло и погасило жесткий блеск на всем…
– А мне чудится, точно горит где-то, – виновато сказал он.
Ночевали с сыном на сеновале, в сарае, на подостланных мешках. Дождь и грозу унесло, но под утро еще не раз заходило, быстро-быстро стучало по соломенной, но твердой, как тес, крыше, по дороге… И все один и тот же сон являлся Прохорову и мучил, мучил его… Мучил ожиданием чего-то, вокзалами… Виделась ему все та же дорога, дорога под сереньким небом, и себя видел он идущим – с радостью – да то ли к своим, то ли нет; будто бы никак не узнать родные места, хоть и крыльцо и трава такие знакомые, и как прежде пахло сеном и дождиком… Но уж ни детей, ни соседей, и жена – не жена! И с великой тоской просыпался Прохоров. «Боже мой!» – твердил он и тер ладонями грудь.
Нет, браток, не свыкнуться тебе с бродяжьей жизнью – какая уж человеку жизнь без угла! Нужен дом и чтоб было в руках надежное дело. Вот выбила беда из привычного лада, разобрали соседи детишек по домам, – и точно не живешь ты с тех пор. Повырубленной старой рощей, которой как-то проходили с сыном, показалась Прохорову его жизнь… Поредевший стоял лесок – с торчащими пнями в высокой траве: были под июль короткие сухие грозы, тяжким ударом в комель повалило большую березу, и запрокинулась она, разорвав себе при падении выжженное пламенем, онемевшее нутро…
Васек спал, тихонько дыша. Сладко спится в таком возрасте в непогоду! А отец слышал невеселые предутренние дождики и в нескончаемом разговоре с собой забывался не то сном, не то дремой…
Пробудился Прохоров от сырости раннего утра, вровень с солнцем. Боясь растревожить сына, сполз по влажному сену и, побросав сапоги с сеновала, спрыгнул в серый туман, не спеша обулся. Туман был густой, шел со двора в приотворенные ворота.
Во дворе и вовсе ничего нельзя было разглядеть. Только угадывалась за сараем черная дорога с блестящими лужами, да торчали в небе прутья осокорей, облепленные черными грачиными гнездами.
IIIА к завтраку распогодилось. За подсохшей и уже пыльной дорогой расходился последний утренний пар. Прохоров курил, сидя на ступеньках крыльца. Из соседнего двора слышались сопение дымокура и Васяткин голосок. Мелко смеялся Егор.
Несколько парней сидели под воротами, под навесом на сухом навозе и вяло переговаривались: ехать ли на фестиваль в Дольское – управляющий машину просил у директора, оттуда пригонят, – или вечером у кого собраться… Потом вышли на улицу. Там они долго стояли, видно, без всякого дела: было воскресенье. Прохоров смотрел на железную, мокрую от тумана крышу. Она была заляпана глиной у трубы – Прохоров сложил ее вчера к вечеру. Еще не убрана стремянка, под ней стояла лохань с раствором на дне… Кончено дело, подумал Прохоров, переночуют с Васьком и – домой.
Да, кончено дело.
Мать Егора, звеня подойником, пошла к лесу на полдни. Прохоров все смотрел на дорогу, вдоль которой пылили ветерки. На дорогу, напевая, вышла, постояла на тонких каблучках молодая женщина. Прохоров вспомнил, узнал – учительница. Она сняла косу с деревянного гвоздя, вбитого в жердь, стала спускаться в овражек к колодцу. Коса покачивалась на плече, посверкивала…
И долог показался Прохорову этот праздный день!
IVПод вечер он стал собираться. Сходил с мылом на речку, туго перетянул бечевкой ящик с инструментом. Но по-прежнему было тихо и безлюдно на улице. Опускалось за большим полем солнце, и поле все меркло, все меркло… Пораздумав, он принес из сеней охапку досочных обрезков, затопил печь и присел на верстаке, свесив ноги в тяжелых сапогах. Ладно была сложена печь, он смотрел на горевшие дрова. Сколько сложил таких людям – не запомнишь! «Вот переселятся в новую избу, вымоет старуха полы… – с легкой усмешкой думал Прохоров. – Новый дом – и жизнь новая должна быть».
В сумерки за речкой заиграл баян, откуда-то пришел Егор с ребятами.
– Эй, гость! – позвали Прохорова. – Покурим вместе?
Прохоров молча кивнул.
Зашли в соседний дом, Прохоров встал у порога, поздоровался. Громко и сипло пело радио.
– Концерт по заявкам! – деловито сказал хозяин, сидевший под репродуктором.
Рядом, за столом, Прохоров увидел сынишку. «Скучно, конечно, ему со мной-то. Отбился», – подумал он.
Ребята живо выставили три поллитровки, расселись вокруг широкого стола. Посмеиваясь, сел с краю и Прохоров.
– Не ездили? – спросил хозяин. Он встал и пошел к настенному шкафчику.
– Они рыбу удили к вечеру, дядя Иван, – отозвался Егор. – Только ничего не наловили.
– Да на кой ездить-то? Чего не видали? – отрывисто спросил один из парней.
– Торжественная часть бывает, футбольная встреча, – рассудительно заметил сосед Прохорова и посмотрел на него: – У нас есть – играют по первому разряду. Потом танцы, – парень загибал пальцы. – А вон Егор – и как он, мать его, их не боится? Весь день с пчелами! – меняя голос, крикнул парень.
Егор засмеялся, заблестел глазами. Он был в темном пиджаке, при галстуке. Но лицо Егора показалось Прохорову невеселым.
Хозяин зажег лампу.
Вдруг ребята повставали, все разом посмотрели на Егора. Егор подумал и отодвинул стакан.
– Тут у него вроде невесты, баба одна… Дело такое. Женить их требуется. Беда! Хошь, пойдем? – зашептал Прохорову сосед.
Впустила их в темную избу низенькая женщина – молодая ли, Прохоров не рассмотрел – и отступила, глядя исподлобья.
– Впотьмах сидишь! Чего не здороваешься, невеста? – сказали ей.
– Ну, здорово, – принужденно, тихо ответила женщина. Она так и стояла посреди избы.
Ребята, сгрудившись у стола, громко, как у себя дома, разговаривая, зажгли керосиновую лампу, стали приглашать хозяйку и Егора к столу. Прохоров посматривал на них, как ходили взад и вперед.
А Егор – молча и точно чужой – сидел у двери. Он ни разу не посмотрел на хозяйку.
Она же глаз с него не спускала!
Но вот Егор, внезапно решившись, быстро поднялся и вышел. И она, будто ждала, тоже вскочила, кинулась следом.
Все переглянулись: ага, мол, понятно! А Прохоров вспомнил давешний разговор старухи с соседкой и покачал головой. Ребята затоптали окурки и один за другим подались на улицу.
– Постоим на крыльце!
Прохоров оглядел избу. Изба была большая, но почти пуста. «Одиноко живет», – решил Прохоров и тут спохватился: и ему пора было идти.
Она вернулась одна, увидела незнакомого и нахмурилась.
– А ты чего не ушел? – с ожесточением, грубо крикнула она, прижав руки к груди. – Все только ходите…
И широкой мужской походкой прошла мимо него и села, точно упала на стул, точно разом подсеклись у нее ноги.
Так она долго сидела. А Прохоров все не уходил, все, казалось, ждал чего-то… Она включила радио и напряженно слушала, глядя пред собой. Но она вовсе не слышала гремевшей в репродукторе музыки, и Прохоров это чувствовал.
– Пей! – вдруг сказала она. – Ты гость.
– Что ж, – помедлив, согласился Прохоров. Он присел к столу и снял фуражку. – Что ж, давай и выпьем с праздником.
– Пей один!
Прохоров посмотрел на ее руки, твердо лежавшие на столе. А лицо было некрасиво, но и нестаро, и глаза глядели тяжело. И Прохоров понял, что ждала Егора весь вечер, и эта водка была, конечно, для него. А теперь было все кончено, она сама это теперь знала.
Ему хотелось сказать, что погорел, что уже месяц ходят с сыном…
– Да, – сказал он, – вот и прошел праздник.
Он взял со стола фуражку: и в самом деле пора было уходить. Из сеней он слышал поспешные шаги женщины, стук накинутого крючка. А потом прошел под освещенными окнами: женщина все стояла у дверей…
Было еще светло на улице. За речкой, перегоняя друг друга, крепко играли гармонь и баян.
На траве у дома сидел Егор, чернела его непокрытая голова. Он курил, сплевывая в траву. В сенях ходила, гремела ведрами старуха. Иногда она останавливалась и смотрела на сына.
Прохоров осторожно отодвинул ворота в сарае. Васек спал. Слабо кружило голову духом свежескошенного сена, теплом коровника. Прохоров расстегнул и снял китель, сложил его под изголовье.
Он проснулся среди ночи – словно толкнуло в грудь что-то… И не вдруг понял, где же он, слыша, как и во сне, сильный запах луговой травы. Еще мутно и мягко покачивало его, еще плыли в глазах, в огромном небе высокие облака, изумлявшие белизной, и была будто бы с ним Антонина – не эта, народившая четверых, а молоденькой девкой… Будто бы они шли босые узенькой стежкой сбоку затравевшей дороги, и пахло с лугов сеном и дождиком. Она смеялась, забегая вперед, дразнила зубами, вызывающе нежными, хохочущими глазами, а Прохоров старался шагать степенно, глядел на скошенные луга…
Сон был так явствен и так чем-то значителен, что Прохоров, совершенно проснувшись, не разочаровался в том. Но какое же это было далекое время! Он вышел на улицу, ночь стояла ясная. Где-то все играл и играл баян и кричали песни мужские и девичьи голоса. И одно во всей деревне светилось окно в Фенькином доме. Вовсе это не удивило Прохорова: видно, ждала она, некрасивая, влюбленная женщина, ждала с той же готовностью ко всему, как, наверно, и его, Прохорова, ждала Антонина – человек, с которым прожита долгая жизнь…
Он был еще во власти сна – его дороги и неба. Он думал о доме, словно тот и впрямь был у него. И знал теперь, что ночует здесь с сыном последнюю ночь.
1961
Далеко, далеко за морем
На пятьдесят шестом году его жизни, ранней весной, близ селения Антиб.
Южная, грязная теснота известняковых домов – что-то, пожалуй, крымское, гурзуфское, если бы не эти мертвые, посбитые мистралем лозины, зеленью все лето прикрывавшие стены до плоских крыш. Как худой парус, с треском отдувало их и колотило о камень.
Он сидел, криво разбросав под столом тяжелые боты, смотрел на булыжник мостовой сквозь еще зимние рамы. Он чувствовал положение ног и тепло грубого меха. На столе и на комнатных стенах разрасталось, сникало солнце, блеск лежал полосами с рыжими подпалинами по краям – Бунин косил строгое веко.
Крепкую небольшую сухую голову он держал, однако, высоко и твердо и, в ожидании внятного звука в себе, страдальчески раздраженно следил за суетою теней на холмах и в облачном беге: ощущение небрежного несоответствия позы со строгостью его ежеутренней мысли, казалось, отдаляло удар, эту ясную жуть первого слова.
Он встал ото сна со внушением: гостит человек на земле. Сон был длителен. Но помнилось только чувство, с которым проснулся: мизерны и банальны радости наши! Бога нет, стало быть, ничего не обещано человеку, а время его скудно. Жизнь есть рай, но во веки веков не будет этого знать человек…
Печальным Бунин поднялся из-за стола. И когда он, думая сойти к заливу, оделся с тщательным обыкновением в свежую сорочку с отогнутыми на стороны концами тугого стоячего ворота, повязав новомодным вялым узлом галстук, ощупывая при этом горло, обтянутое все еще молодой крепкой кожей, – утренняя его печаль, заметил, хороша и к лицу.
Сырая дорога в холмах была открыта блеску залива. Редкие встречные, катившие свои ручные тележки с рыбного базара, как в русских деревнях кланялись: «Доброе утро, сударь». Бунин кивал. Пригревало солнце сквозь тонкий реглан, пружинила отличная кожа ботинок, приятно было ее скользкое соприкосновение с замшей калош. «Боже, какое это чудо – весна! Даже на милой и навеки чужой земле… А в России о сию пору метели уездные!» – сердито и рассеянно твердил он, но глаза его были влажны.
Полгода, шесть зимних месяцев, прошло со дня, когда он завершил писание «Митиной любви», и на том кончилось его прибежище в мире, где были «наступающее лето, небо, облака, солнце, теплый ветер, хлеба в полях, села, деревни, девки… стихи в старых журналах», как кончилось оно и для Мити…
Писал он легко, несколько даже презрительно по отношению к собственному удивлению: откуда что приходило, откуда бралась в нем жестокая ясность? А вот-таки бралась! Он жил постоянством горького удовлетворения собой и сейчас, в пути, думал о себе…
Он обедал в полдень в портовой таверне, где снова неплохо готовили из-за ожидаемого наплыва туристов.
Высотою разделенных арками узких зальцев, бедной тишиной таверна напоминала сельскую церковь. Но пахло здесь морем, аптекой. Окна, проветривая, открывали на залив, и йодистый запах держался свежие утренние часы. Как раз в полдень – всегда странно точно – появлялась за окном пара: больной старик в пальто, с тростью, в соломенном нелепом канотье, сопровождаемый дочерью, тоже очень немолодой. Передвигался он мелкими и поразительно быстрыми шажками, все время будто падая. Иногда дочь оставляла его, и, освободившись, старик далеко убегал вперед на своих стремительных шаркающих ножках – совсем как заведенный. А дочь шла позади, наблюдая… Бунин смотрел на них, как на привидения.
Он долго курил, выпил безо всякого, впрочем, вкуса бутылку сухого сицилийского вина.
Потом он гулял по набережной, поглядывая на качание теней под боками старых лодок, думал, вспоминая о Волге, о собственной молодости… Ему были слышны голоса где-то внизу и порожний, деревянный звук при ударе лодок борт о борт. Погода была на переломе: небо и яснело, и мглилось.
Обычно в дни большой работы он сейчас же направлялся домой, не позволяя себе отвлечений. И каменной дорогой шел быстро. Вид его был нелюдим, взгляд высок и достоин, словно предстояла ему некая миссия. И, войдя с каменных ступеней в свое временное каменное жилье, садился к столу, чтобы написать положенную раз и навсегда дневную страницу.
Но сегодня день казался особым. До́лжно было приступить к размышлениям тяжелым: что есть жизнь человека? Уже очень давно, в пору, «когда была Россия», Бунин завещал себе этот срок. Но не был готов – в той мере, в какой надлежало. Вновь убеждая себя: нечто от разума не дает ни покоя, ни простоты, нужных человеку для ощущения своей принадлежности природе. Это телесное чувство! Разум его оскорбляет…
В сущности, он не любил и избегал самовнушений такого рода, они были не в его духе. Да и не утешали. Это был снова день бегства: когда в тусклом утре разглядел полуденную приветливость неба, представил себя в дороге и у рыбачьих причалов, в винном возбуждении, вызвавшем предвкушение свободы.
Набережная сворачивала, забирая круто вверх, – уже и не набережная, просто улица над заливом. К воде вели обрушенные, истертые ступени, не такой уж, верно, давней кладки, но восхитительно запущенные. Залив был то ультрамариновым, то делался серо-зеленым и вдали горбился, как под луной. Нечто неправдоподобное.
И вот, спускаясь к воде, услышал он быстрые каблучки и остро почувствовал что-то нездешнее в них, в их энергичном легком взбегании со ступени на ступень, скосил глаза и увидел женщину почти рядом с собой. Молода, в ловкой жакетке, крупные уверенные колени, лицо явно русского типа… светло-карие раскрытые глаза: как она глянула ими!
Ах, женская молодость, беспечное изящество, каблучки так и летят! Куда, чему навстречу?
Бунин брел по сырому и плотному, как камень, песку. Он был взволнован. Удивленно время от времени качал головой: в глазах живость, внезапно откуда-то появилась… Кто она? И мысленно произносил с силой и горечью: «Видение, видение!»
Живешь, дышишь одним – надеждой на беспечальную легкую связь, тайно воображаешь греховные утехи… Казалось бы, наконец и встреча.
Но какая далекая даль – жизни и лет – между ними!
Холодно и иронично Бунин прислушался, приостановившись, к затихавшему сердцу. «И чувством молодости странной, как будто после похорон, кончается мой сон туманный!» – подумал он стихами, сочиненными им где-то и когда-то.
За полдень стало моросить, бросать ветром в окна, в мостовую; запахло пресностью мокрой пыли, скоро смешавшейся в воздухе с солью моря.
Бунин сидел в тесном рыбачьем кабачке. Он изредка бывал здесь – заходил из-за ненастья, непонятно зачем, несмотря на грубую толкотню и с годами все возраставшее в нем недружелюбие к этой так называемой простонародной непосредственности, выражавшейся, как и везде, одинаково. Было дымно; в помещении с разноцветными шаткими столиками, прожженными пеплом сигарет, тоже казалось сыро от дождевых лужиц на низеньких подоконниках. Щелкал бильярд, в глубине стоял табачный туман. Одолевая зевоту, Бунин переводил взгляд с окна на дверь, которая, впуская или выпуская, отскакивала и захлопывалась, грохоча тяжелой блочной гирей…
Кончалось всегда одним и тем же – скукой, сидением до какой-то урочной минуты.
Господин в лиловых штиблетах прошел мимо с маленькой тугощекой девицей – скованно и с достоинством. Устраивались с двиганием, переставлением табуретов, оглядыванием. Наконец, тесно склонившись над столиком… Поднимаясь, Бунин взглянул еще раз. Нет, восхитительно, какая скромная банальность: зелень намокшей шляпки и этот отсвет желтого крашеного стола на девичьем румянце! Почему бы господину не обращаться к ней с ласковым: «Яблочко мое!» Имени ее, конечно, не знает.
Да и зачем знать? Вот ему, например, все, что составляет жизнь молодой женщины, в полдень им встреченной, ему, человеку как бы без роду, без племени, вечному узнику собственных чувств?.. Слова, каторжное придумывание обстоятельств, волнений! Есть лишь счастье мига, счастье быть застигнутым хотя бы вот этим – стуком каблучков, мелькнувшими широким раскрытием глаз… и продлить этот миг в воображении уже корыстно, с неким намерением…
И она, уличная девица, живет жизнью поддельной, поддельной молодостью, красотой. И тоже жизнь, пусть ее трагическая изнанка, способ обмана, но жизнь!
Утром он пил кофе за письменным столом, думал о «даме у моря», стал писать с привычной внезапностью… И закончил «Солнечный удар» близко к вечеру.
Он долго смотрел в окно, за которым было пустынно и по-прежнему текла мглистая сырость, и чувствовал, что у самого «разрывается сердце»: чем-то безмерным представлялась Россия… словно бы и не существовавшим никогда!
Март, 1966
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?