Текст книги "Групповой портрет с дамой"
Автор книги: Генрих Бёлль
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц)
Когда ты спустишься с холмов Шмен-де-Дам, вспомни о крови, пролитой здесь.
Вспомни о том, что тысячи немецких солдат до тебя уже шли этим путем.
Ты – солдат 1940 года – должен пройти его до конца.
Ты видел надпись на обелиске: «Здесь был город Айет, его разрушили варвары». Каким преступным безумием ослеплены твои враги, называющие варваром и тебя, борющегося за свое право на жизнь!
Ранним утром девятого июня наша дивизия готова к наступлению. Соседний полк получил приказ атаковать на нашем участке. А мы пока в резерве.
Тревога! Все по местам!
Четыре часа утра. Еще не совсем проснувшись, мы один за другим вылезаем из палаток. И сразу включаемся в общий стремительный темп.
IV. ГЕРОЙ
История этого героя – пример бесстрашия, смелости и беззаветной самоотверженности, свойственных всем немецким офицерам. Кто-то сказал, что у немецкого офицера должно хватить мужества умереть раньше своих солдат. Но ведь каждый солдат в тот миг, когда он врывается в боевые порядки противника и хватает его за горло, братается со смертью. Он изгоняет страх из своего сердца, напрягает все силы, словно натягивая тетиву лука, все его чувства вдруг обостряются, и, вверяя свою судьбу изменчивому военному счастью, он каким-то чутьем понимает то, что недоступно разуму: счастье и милость небес всегда на стороне храбреца! Он увлекает своим примером более робких, и, даже если остается совсем один, его бесстрашное мужество помогает ему выжить и зажечь факел бесстрашия в сердцах находящихся с ним солдат. Таким был полковник Гюнтер!
V
Враг сопротивляется упорно и коварно, а попав в окружение, сражается до конца. Он почти никогда не сдается в плен. Это негры-сенегальцы, они здесь в своей стихии, ведь они привыкли к войне в джунглях. Ловко маскируясь за корнями деревьев, за естественной или искусственной листвой, они зарываются в землю там, где тропинка или прогалина в лесу может заманить атакующего. Стреляют они, подпустив противника на минимальную дистанцию, каждый выстрел попадает в цель, и почти каждый убивает наповал. Даже те, кто стреляет из засады на дереве, обычно невидимы. Часто они пропускают наступающих мимо себя, чтобы потом напасть на них сзади. С ними очень трудно бороться, они изматывают боевые резервы, связных, штабистов, артиллеристов. Отрезанные от своих, полумертвые от голода, они спустя много дней после сражения убивали солдат-одиночек. Обычно в засадах они лежат, стоят или сидят на дереве, плотно прижавшись к стволу, а часто еще и заворачиваются в маскировочную сетку, карауля свою добычу. А если иногда и удается кого-либо из них обнаружить, то дикарь заранее чует это, кулем падает он с дерева и быстро, как молния, скрывается в чаще леса.
VI
Вперед, только вперед, не останавливаться, – во всяком случае, не здесь. Наш батальон движется по долине без всякого прикрытия. Почем знать, может быть, на холмах слева и справа засел враг. Итак, вперед, только вперед! Какое-то чудо – никто не мешает нашему победоносному маршу. Отступающие французы разграбили и разрушили все деревни на нашем пути.
«Вон там, далеко, видишь? Это Шмен-де-Дам, – тихо произносит товарищ, шагающий рядом со мной в строю; его отец погиб в Первой мировой войне. – А у нас под ногами, значит, земля Айета. Здесь отца ранили, когда он вез в свою часть провиант».
Широкая автострада ведет по земле Айета к господствующей над местностью гряде холмов Шмен-де-Дам. Справа и слева от автострады нет ни единого клочка земли, который не был бы перепахан снарядами в Первую мировую войну. Вокруг ни одного большого дерева с нормальным стволом. В 1917 году здесь вообще не осталось деревьев, все были срезаны снарядами. Но с той поры корни дали новые побеги, и каждый пень превратился в куст.
VII
Каждую секунду мы смотрим на часы. Нужно еще раз все учесть и взвесить. Последние распоряжения, и вот уже выстрел разрывает тишину. Атака! С опушки леса и из-за кустов ведут огонь немецкие орудия. Огненный вал медленно поднимается вверх по склону противоположного берега реки Эн. Долина реки тонет в клубах дыма, так что временами мы теряем обзор. Под шквальным огнем саперы подтаскивают к воде понтонные лодки и переправляют пехоту на тот берег. Начинается бой за форсирование Эн и канала. К двенадцати часам наши войска овладевают высотами на том берегу, хотя враг оказывает отчаянное сопротивление. С нашего наблюдательного пункта вести дальнейшее наблюдение за ходом боя невозможно. Наблюдатель и оба радиста еще утром двинулись вперед вместе с пехотой. После полудня приходит приказ наблюдательному пункту и артиллерии занять новые позиции. Немилосердно палит солнце. Вскоре мы все выходим к берегу реки Эн. Теперь новый наблюдательный пункт должен быть расположен на высоте 163.
Когда дело касается прозы, авт. не чувствует себя достаточно объективным и поэтому воздерживается от каких-либо комментариев.
Если суммировать все достоверные сведения об А., а из недостоверных выделить некое зерно, которое можно было бы приравнять к достоверным, то выяснится, что из А., вероятно, получился бы хороший учитель физкультуры, который к тому же мог бы преподавать и рисование. Кем он на самом деле стал, переменив несколько профессий, читатель уже давно знает: он стал военным.
Однако в армии, как известно, жизнь тоже не сахар, уж точно – нет, тем более для того, кто, как А. П., вынужден избрать унтер-офицерскую карьеру – единственно возможную для него, ибо А. так и остался «недоучившимся гимназистом, выгнанным из восьмого класса» (Х.-ст.). Справедливости ради надо заметить, что семнадцатилетний А., который поначалу добровольно пошел отбывать трудовую повинность, а потом попал в армию, начинает понимать, что к чему. В одном из писем к родителям (все письма выставлены под стеклом для всеобщего обозрения) он говорит следующее (приводим дословно): «Теперь я хочу выстоять, выстоять всем опасностям назло, и пусть даже окружающие будут относиться ко мне враждебно, я, однако, не собираюсь винить во всех своих бедах их одних; и я прошу вас, мамочка и папочка, не считать всякий раз, как я вступаю на новый путь, что я обязательно стану на нем первым из первых». Совсем неплохо сказано и имеет отношение к словам госпожи П., которая, увидев сына в военной форме, впервые приехавшего домой на побывку, тут же заметила, что она уже представляет себе сына «военным атташе в Италии или еще кем-то в этом роде».
В конце концов, если отнестись к А. хотя бы с малой толикой столь желательного во всех случаях милосердия и минимальной долей того, что зовется справедливостью, а также учесть, какое катастрофическое воспитание он получил, то можно сказать, что А. был в общем и целом совсем неплохим парнем, и чем дальше он находился от своей семьи, тем лучше становился, ведь посторонние не смотрели на него как на будущего кардинала или адмирала. Как бы там ни было, за полтора года в армии он дослужился до кандидата на унтер-офицерское звание, и даже если принять во внимание, что надвигающаяся война облегчала продвижение по службе, это не такая уж малость. При вступлении во Францию А. произвели в унтер-офицеры, и вот таким «свежеиспеченным» унтер-офицером он и явился в июне 1941 года на праздник по случаю юбилея груйтеновской фирмы.
Мы не располагаем достоверными сведениями о любви к танцам, вновь проснувшейся в Лени в тот вечер, в нашем распоряжении лишь слухи и сплетни самого различного свойства: доброжелательные, злобные, завистливые, снисходительные; если предположить, что между восемью часами вечера и четырьмя утра оркестр сыграл от двадцати четырех до тридцати танцев, а Лени и Алоис после полуночи покинули зал, то получается, что Лени – если свести все слухи и сплетни к какой-то средней величине – протанцевала, вероятно, всего раз двенадцать; правда, Лени протанцевала с Алоисом не большую часть танцев и даже не почти все, – она все танцы протанцевала с Алоисом. Даже с отцом не согласилась она сделать, так сказать, круг почета, даже старику Хойзеру отказала, – да, она танцевала только с Алоисом. На фотографиях, которые красуются у П-ров под стеклом рядом с орденом и фронтовым значком, А. того периода смотрится этаким жизнерадостным парнем – похожим на тех, кто в военное время не только украшал собою страницы иллюстрированных журналов, но и публиковал в них прозаические опусы типа цитированных выше, впрочем, в мирное время тоже. Судя по всему, что знали об А. Лотта, Маргарет и Мария (как непосредственно, так и из кратких реплик Лени), а также по высказываниям Хойзера, А. представляется авт. одним из тех парней, которые после тридцатикилометрового марша, с жизнерадостной улыбкой и снятым с предохранителя заряженным автоматом на груди, в расстегнутом кителе, на котором болтается первый орден, входят во французскую деревню во главе своего подразделения в твердой уверенности, что она завоевана навсегда; удостоверившись с помощью своих солдат в том, что в деревне не прячутся ни партизаны, ни прочая нечисть, такой парень тщательно моется, меняет исподнее и носки и уже в полной темноте по своей охоте топает еще двенадцать километров (не сообразив как следует пошарить по деревне в поисках припрятанного где-нибудь велосипеда – а может, и просто испугавшись развешанных повсюду лицемерных объявлений «За мародерство – смерть!») – топает в полном одиночестве, не ведая страха или усталости, – только потому, что кто-то сказал, будто в соседнем городишке водятся женщины; как выясняется при ближайшем рассмотрении, это несколько старых шлюх – жертв первой немецкой секс-волны 1940 года – пьяные, изнуренные повышенным спросом на свое ремесло. Узнав от дежурного санитара кое-какие цифровые данные и по его совету взглянув «непредвзято» на этих старух, не вызывающих ничего, кроме жалости, наш герой несолоно хлебавши топает те же двенадцать километров в обратном направлении (причем ему только теперь приходит в голову, что все-таки стоило бы потратить время на поиски велосипеда, какими бы длительными они ни оказались), полный раскаяния, несколько запоздало вспоминает о тех моральных обязательствах, кои накладывает на него его собственное католическое имя, и, протопав за день в общей сложности пятьдесят четыре километра, погружается сразу в глубокий, но короткий сон; весьма возможно, что на рассвете, еще до подъема, он успевает что-то такое «сочинить», а потом топает дальше – завоевывать новые французские деревни.
С ним-то и протанцевала Лени приблизительно двенадцать раз («Этого у него не отнимешь: танцевал он великолепно!» – Лотта X.) до того, как около часу ночи дала себя увести в близлежащий парк, разбитый на месте крепостного рва.
Конечно, это событие вызвало уйму домыслов, догадок, дебатов и споров. Это был настоящий скандал, почти сенсация: Лени, слывшая «недотрогой», вдруг уступила, и кому – «этому остолопу» (Лотта X.). Если и по отношению к этому событию мы выведем некую среднюю величину, как уже поступили при установлении количества танцев, то результатом сопоставления различных мнений и голосов будет следующее: более 80 % участвовавших в описываемом событии, лично наблюдавших его или как-то иначе осведомленных о нем лиц уверены, что, соблазняя Лени, Алоис преследовал материальные цели. Преобладающая часть этих лиц даже усматривает некоторую связь между желанием А. получить офицерское звание и его поступком: потому, мол, он и стремился подцепить Лени, что хотел обеспечить себе прочный тыл, то есть деньги (Лотта). Весь клан Пфайферов (включая нескольких теток, но не включая Генриха) придерживается того мнения, что, наоборот, Лени соблазнила Алоиса. По всей вероятности, оба предположения неверны. Как бы ни относиться к А., но расчетливым в сугубо материальном смысле он не был, чем выгодно отличался от своего семейства. Можно предположить, что он влюбился в цветущую и заново расцветшую Лени, что ему надоели утомительные и безрадостные похождения во французских борделях и «свежесть» Лени (авт.) буквально вскружила ему голову.
Что касается Лени, то в ее оправдание можно, наверное, сказать, что она просто-напросто «отключилась» (авт.), приняв приглашение прогуляться по бывшему крепостному рву, – ведь ночь, как-никак, была летняя, теплая; а если учесть, что А., безусловно, был с ней нежен и, может быть, даже настойчив, то в худшем случае мы придем к выводу, что Лени совершила ошибку не морального, а скорее экзистенциального свойства. Поскольку парк на месте крепостного рва все еще существует и осмотр места происшествия не стоил авт. больших усилий, он этот осмотр произвел: парк превращен в некое подобие ботанического сада, где вереску (прибрежному) отведен небольшой участок примерно в пятьдесят квадратных метров. Правда, администрация сада была «не в состоянии разыскать план насаждений 1941 года».
Единственное дошедшее до авт. высказывание Лени касательно последующих трех дней гласило: «Невыносимо». Именно это слово она сказала троим – Маргарет, Лотте и Марии, – и больше они от нее ничего не услышали. То, что удалось выяснить сверх того, позволяет сделать вывод, что А. оказался не слишком деликатным, а главное, отнюдь не догадливым любовником. Ранним утром он притащил Лени к одной из своих невежественных теток, некоей Фернанде Пфайфер, обязанной своим именем то ли франкофильским, то ли сепаратистским склонностям своего отца, которые семейство Пфайферов, естественно, отрицало; тетка эта проживала в старом доме постройки 1895 года, в однокомнатной квартире не только без ванной, но даже без водопровода, – во всяком случае, раковина находилась не в самой квартире, а в общем коридоре. Эта Фернанда Пфайфер, все еще – или, вернее, опять уже (некоторое время дела ее складывались более благополучно) проживающая в однокомнатной квартире и опять в старом доме (но на этот раз 1902 года постройки), конечно же, прекрасно помнит, «как они оба ко мне явились, и знаете, что я вам скажу, они не производили впечатления воркующих голубков, а были похожи скорее на мокрых куриц. Я считаю, он просто обязан был повести ее в какой-нибудь уютный отель, после того как они оба, ну, развлеклись на лоне природы, – в уютный отель, где оба могли бы помыться, переодеться и вообще привести себя в порядок. Этот дурень не имел никакого представления о хороших манерах». Сама Фернанда Пфайфер показалась авт. женщиной (или девушкой), безусловно имевшей представление о «хороших манерах». У нее были знаменитые роскошные «пфайферовские» волосы, и хотя дама она была уже не первой молодости – где-то сильно за пятьдесят – и жила явно в стесненных обстоятельствах, но и у нее тут же нашлась бутылка самого дорогого сухого шерри. Тот факт, что все П-ры, включая Генриха, открещиваются от Фернанды, «потому что она много раз – и к тому же безуспешно – пыталась завести собственную пивную», не делает ее в глазах авт. менее заслуживающей доверия. Ее заключительное замечание звучало так: «Подумайте, в какое положение он поставил эту милую девушку – сидеть день-деньской в моей однокомнатной квартире. А мне что было делать? То ли уйти, чтобы они могли, ну, скажем, опять развлекаться или грешить, то ли остаться и сидеть с ними? Ведь у меня ей было хуже, чем в самой дешевой гостинице сомнительной репутации, где, по крайности, есть раковина и полотенце и можно запереть за собой дверь». Кончилось дело тем, что к вечеру Алоис решил, «что им следует явиться к родителям, рука об руку, с гордо поднятой головой, презрев эту гнилую буржуазную мораль» (Ф. П.); последнее выражение явно не понравилось Лени, хотя она ничего не сказала, только «презрительно подняла брови». Трудно установить с полной объективностью, не наводил ли А. немного тень на плетень, позаимствовав для пущей важности пару оборотов из своего «Льва из Фландрии», или же в нем на самом деле зазвучала струна неподдельного идеализма под влиянием только что пережитого «чистого волнения» (так он назвал в разговоре с тетушкой весь инцидент с Лени, что было крайне бестактно). Очевидно, он все-таки был краснобай и любитель пышных фраз, и легко себе представить, как хмурилась по-земному материалистичная и по-человечески небесная Лени, слушая эту болтовню. Можно верить или не верить одиозной тетушке, но, по ее словам, у нее тогда сложилось впечатление, что Лени отнюдь не заинтересована в том, чтобы провести с Алоисом еще одну ночь в постели или среди вереска. А когда А. вышел из комнаты, чтобы в очередной раз воспользоваться туалетом, находившимся на лестничной площадке одним пролетом ниже, она вынула у него из кармана увольнительную и, увидев, что он еще какое-то время пробудет в отпуске, разочарованно сморщила носик. Лишь одно в этом рассказе, безусловно, не соответствует истине: у Лени не «носик», а прекрасно вылепленный нос безукоризненной формы.
Поскольку Алоис не предпринимал никаких шагов, чтобы похитить Лени, или еще чего-то в этом роде, то поздно вечером, «просидев молча целый день и выпив весь мой запас кофе», они приняли решение явиться с повинной к родителям, его и ее. Сперва пришлось, что было самое неприятное, ехать к Пфайферам, которые жили где-то на окраине с тех пор, как П.-ст. «перевели» в город. С трудом скрывая ликование, П.-ст. выдавил из себя нечто вроде упрека сыну: «Как ты мог так поступить с дочерью моего старого друга!» Госпожа П. ограничилась вялой репликой: «Так не делают». Генрих Пфайфер, в ту пору пятнадцатилетний юноша, по его словам, точно помнит, что в доме всю ночь просидели за кофе и коньяком (комментарий госпожи П.: «На хорошее дело денег не жалко»), строя подробнейшие планы предстоящей женитьбы, причем Лени сидела молча, – да ее ни о чем и не спрашивали. В конце концов она уснула, а остальные продолжали строить планы, причем детально обсудили даже величину и обстановку квартиры для молодых («Не заставит же он родную дочь ютиться в тесноте; так что не меньше пяти комнат – это просто его долг перед ней» и «мебель, конечно, только из красного дерева». «Может, он наконец-то построит дом для себя или для дочери»).
К утру (все дальнейшее со слов Генриха П.) Лени сделала «явно провокационную попытку выдать себя за женщину легкого поведения. Она выкурила две сигареты подряд, глубоко затягиваясь и выдыхая дым через нос, и ярко накрасила губы». По соседскому телефону было заказано такси (на этот раз уже господин П. сказал: «На хорошее дело денег не жалко») (на что? – Авт.), и все поехали к Груйтенам, куда и прибыли – с этой минуты мы вынуждены ссылаться на показания Марии ван Доорн, так как Лени по-прежнему упорно молчит, – прибыли «в несусветную рань», то есть около половины восьмого утра. Госпожа Груйтен в ту ночь мало спала (воздушная тревога и первая простуда у ее крестника Курта) и в этот час еще завтракала в постели («кофе, поджаренный хлеб и апельсиновый джем, – вы не можете себе представить, как трудно было достать апельсиновый джем в 1941 году, – но он готов был все для нее сделать»).
«Вот, значит, Лени заявилась домой словно «на третий день воскреснув», такой она мне показалась, сразу же побежала к матери, обняла ее, потом пошла к себе в комнату, попросила меня принести ей завтрак и – что бы вы думали? – села за рояль. А госпожа Груйтен – надо отдать ей справедливость – через силу поднялась – надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать, – спокойно совершила утренний туалет, набросила на плечи мантилью – чудесная старинная вещь, в семье Баркелей она всегда передавалась по наследству младшей дочери, – вышла в гостиную, где ее ждали Пфайферы, и вежливо так спросила: «Слушаю вас, что вам угодно?» Ну, тут у них возникли препирательства из-за этого «вы»: «Елена, с чего это ты вдруг обращаешься к нам на «вы»?» А госпожа Груйтен им на это: «Что-то не припомню, чтобы мы были на «ты». Тут Пфайфериха и говорит: «Мы просим руки вашей дочери для нашего сына». А госпожа Груйтен на это только: «Гм». И больше ни звука; а потом идет к телефону, звонит в контору мужа и просит выяснить, где он находится, и как только найдут, сказать, чтобы немедленно ехал домой».
Видимо, часа полтора в доме разыгрывался тот идиотский спектакль – смесь из комедии и трагедии, – который обычно происходит в мещанской среде по случаю сватовства. С полсотни раз произносилось слово «честь» (ван Доорн утверждает, что может это доказать, потому что каждый раз ставила черточку на филенке двери). «Если бы речь шла не о Лени, я бы только посмеялась – уж больно круто они повернули разговор, заметив, что госпожа Груйтен вовсе не рвется спасать честь своей дочери браком с этим Алоисом; теперь они стали защищать уже честь своего сына – выставили его этаким невинным совращенным агнцем, утверждая, что его честь как кандидата в офицеры – а он им тогда и не был, да и потом не стал – можно спасти только путем женитьбы. И уж совсем смешно стало, когда они начали расхваливать достоинства своего сына: какие, мол, у него красивые волосы и рост – метр восемьдесят пять, а уж мускулатура!»
К счастью, вскоре приехал Груйтен-старший, которого все ожидали со страхом («ведь, бывало, он бушевал как безумный»), но тот держался «необычайно вежливо, спокойно, даже приветливо, к большому облегчению Пфайферов, которые, конечно, здорово его побаивались». Однако он сразу же оборвал Пфайферов, как только они опять заговорили о «чести» («У нас тоже есть своя честь, у нас тоже», – старик Пфайфер и его жена, одновременно и слово в слово), задумчиво поглядел на А., с улыбкой поцеловал в лоб жену и спросил А., в какой дивизии и в каком полку тот служит; «надолго задумался», потом вызвал Лени из ее комнаты, «не стал ее ни в чем упрекать», только кратко спросил: «Как считаешь, девочка, выходить замуж или нет?» Тут Лени, «наверное, впервые пристально поглядела на А., да так вдумчиво и жалостно, как будто у нее опять возникло какое-то предчувствие (разве у Лени раньше возникали предчувствия? – Авт.), – как-никак, она по доброй воле пошла с ним – и сказала: «Выходить».
И тогда Груйтен опять посмотрел на А. и сказал «с какой-то даже теплотой в голосе» (ван Доорн): «Ну что ж, ладно, – и добавил: – Ваша дивизия стоит уже не под Амьеном, она теперь в Шнайдемюле».
* * *
Он даже вызвался помочь А. побыстрее получить разрешение на женитьбу: «ведь время не ждет». Теперь, задним числом, конечно, легко установить, что старик Г. знал о значительных перемещениях войск с конца 1940 года и в ночь накануне решения о свадьбе узнал от старых друзей о предстоящем в скором времени нападении на Советский Союз; в своей новой должности «директора по планированию он многое знал» (Хойзер-ст.). На все возражения против свадьбы, которые в тот день приводили Лотта и Отто Хойзер, он только отмахнулся, пробормотав: «Ах, оставьте… оставьте…»
Нам остается лишь констатировать, что разрешение на женитьбу, полученное А. по телеграфу, содержало также приказ «немедленно прервать отпуск и явиться в свою дивизию в Шнайдемюль 19.6.41».
Стоит ли описывать гражданскую, а затем и церковную церемонию бракосочетания? Важно, пожалуй, лишь отметить, что Лени отказалась надеть белое подвенечное платье, что А. во время свадебного застолья страшно нервничал и едва дождался его конца, что Лени явно ничуть не была огорчена тем, что ее первая официальная брачная ночь не состоится, но все-таки она проводила Алоиса на вокзал и позволила ему себя поцеловать. Как позже – во время особенно сильной бомбежки в 1944 году – Лени призналась Маргарет, сидя с ней в бомбоубежище, что за час до отъезда Алоис принудил Лени отдаться ему в гладильной комнате Груйтенов «на законном основании», особо напирая на ее супружеские обязанности. «И тогда А. для меня умер – умер раньше, чем его убили» (слова Лени, переданные авт. Маргарет).
Уже вечером 24 июня 1941 года пришло сообщение, что А. «погиб» при взятии Гродно.
Важно в этой связи отметить, что Лени отказалась носить и соблюдать траур; из чувства долга она прикрепила фотографию А. рядом с фотографиями Эрхарда и Генриха, но уже в конце 1942 года сняла ее со стены.
После этого проходит два с половиной тихих года, Лени исполняется девятнадцать, двадцать и, наконец, двадцать один год. Она больше не танцует, хотя Маргарет и Лотта время от времени зовут ее пойти потанцевать. Иногда она ходит в кино, смотрит фильмы «Парни», «Скачи во имя Германии» и «Превыше всего на свете», а также «Дедушка Крюгер» и «Небесные псы» (согл. свидетельству Лотты X., все еще покупавшей для нее билеты), – но ни один из этих фильмов не заставил ее пролить хоть слезинку. Она играет на рояле, ухаживает за внезапно резко ослабевшей матерью и довольно часто ездит на машине за город. Она все чаще навещает Рахиль, привозит той кофе в термосе, бутерброды и сигареты. Поскольку хозяйственные трудности, вызванные войной, становятся все ощутимее, а работа Лени на фирме отца все более фиктивной, то после тщательной ревизии, проведенной в начале 1942 года, над Лени нависает угроза конфискации принадлежащей ей автомашины; все окружающие в первый и единственный раз в жизни становятся свидетелями того, как Лени о чем-то просит: она просит отца «оставить за ней эту штуку» («штукой» она называет свою машину марки «Адлер»), а когда тот объясняет ей, что это не совсем в его власти, она просит все настойчивее и настойчивее, так что он наконец «нажимает на все кнопки и добивается отсрочки на полгода» (Лотта X.).
Здесь авт. позволяет себе сделать пространное отступление и берет на себя смелость попробовать предугадать судьбу Лени, то есть поразмышлять над тем, что стало бы с Лени, что могло или должно было бы стать, если бы…
Во-первых, если бы из трех молодых людей, игравших до той поры важную роль в жизни Лени, войну пережил бы один Алоис.
Поскольку военная карьера, судя по всему, была его истинным призванием, А. дошел бы не только до Москвы, он пошел бы и дальше и стал бы лейтенантом, капитаном (от попадания в советский плен до 1945 года мы его в порядке гипотезы избавим), к концу войны, возможно, получил бы звание майора и кучу орденов, отсидел бы положенный срок в лагере для военнопленных, волей-неволей утратил бы свойственный ему некоторый идеализм, или же его вытравили бы насильно, вернувшись на родину, отработал бы два года подсобным рабочим, а если бы вернулся позже других, то всего год; не исключено, что он отбывал бы эту повинность вместе со старым Груйтеном, которому униженный А. наверняка пришелся бы больше по сердцу, чем увенчанный славой А., и при первой возможности наверняка вернулся бы в армию, называемую теперь бундесвером, в свои пятьдесят два года он наверняка дослужился бы до генерала. Мог ли бы он вновь стать для Лени спутником жизни или хотя бы любовником? Авт. категорически заявляет: нет. Тот факт, что Лени плохо поддается прогнозированию, разумеется, затрудняет взятую авт. на себя задачу. Испытала бы Лени другое, гораздо более сильное любовное чувство, о котором речь пойдет ниже, если бы… Авт. утверждает: она испытала бы его, даже если бы…
Алоис определенно был бы способен – он ведь и в пятьдесят два был бы еще привлекательным мужчиной и благодаря пфайферовским волосам избежал бы облысения, – попав в стесненные обстоятельства, предложить свои услуги в качестве причетника в Боннском кафедральном или в Кёльнском соборе; а куда еще деваться красавцам генералам, которые так ловко подают церковные книги и так угодливо держат сосуды для омовения рук и кувшины с вином? Куда им деваться? Допустим, Лени все же «осталась бы с ним», хотя и не сохранила верность, но время от времени исполняла бы свои супружеские обязанности. Присутствовала бы она вместе с тремя-четырьмя «прелестными» детками – А. в качестве генерала-причетника – 10 октября 1956 года на той первой (но не последней) торжественной мессе, которую служил в честь бундесвера кардинал Фрингс в церкви Гереона в Кёльне? Авт. утверждает: нет. Он просто не видит там Лени; А. видит, даже «прелестных» деток видит, а Лени нет. Еще он видит А. на обложках иллюстрированных журналов или же в обществе солидных господ Наннена и Вейдеманна на каком-нибудь приеме в честь представителей восточного блока. Он – то есть авт. – видит А. военным атташе в Вашингтоне или даже в Мадриде, но при этом нигде не видит Лени, тем более в обществе солидных господ Наннена и Вейдеманна. Может быть, дело в плохом зрении авт. – почему-то он повсюду видит одного А., а Лени не видит; даже деток видит, а саму ее – нет. Разумеется, зрительные возможности авт. весьма ограниченны, но почему же тогда он явственно видит А., а Лени абсолютно не видит? Поскольку где-то в космосе наверняка существует еще не обнаруженный неопознанный летающий объект, в который вмонтирован огромный компьютер величиной чуть ли не с Баварию, которому ничего не стоит вычислить судьбу любого земного существа, то нам придется, видимо, подождать, когда наконец этот летающий объект обнаружат. Совершенно ясно, однако, что, если бы Лени заставила себя или кто-то ее заставил жить с А., она от горя растолстела бы – и теперь весила бы не на триста граммов меньше, а на десять килограммов больше своего идеального веса, и понадобился бы еще один гигантский компьютер величиной с Северный Рейн – Вестфалию, который специализировался бы на железах внутренней секреции и мог бы установить, в результате каких внешних и внутренних процессов такое существо, как Лени, могло бы растолстеть. Разве можно представить себе Лени супругой военного атташе в Сайгоне, Вашингтоне или Мадриде, танцующей или играющей в теннис? Толстую Лени, вероятно, можно, но такую, какую мы знаем, нет.
Как жаль, что еще не обнаружены эти небесные приборы, которые способны каждую невыплаканную Сл., все Б1 и Б2, каждый П. и все С1 и С2 переводить в перевес или недовес. Ведь так невыразимо трудно высказать о Лени что-то предположительное, а поскольку эти компьютеры наверняка существуют, почему же наука не поможет нам? (Ведь энциклопедии это делают.)
Итак, если гипотетическая карьера А. представляется авт. с почти кристаллической четкостью, то Лени он вообще рядом с ним не видит, – честно говоря, он не видит ее даже при исполнении каких бы то ни было супружеских обязанностей. Да, жаль, очень жаль, что эти небесные инструменты все еще нам недоступны, они-то смогли бы ответить на почти библейский вопрос: скажи мне, насколько больше или меньше нормы ты весишь, и я скажу, насколько больше или меньше Сл., П., С., Б2 и Б1 из-за твоих ошибочных поступков и ложных чувств обращаются в недостающий или избыточный вес в твоих органах – желудке, кишечнике, мозговом стволе, печени, почках и поджелудочной железе. Кто ответит нам на вопрос, сколько бы весила Лени, если бы вместо одного Алоиса войну пережили бы: один Эрхард;
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.