Текст книги "Демиан. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер. Странствие. Курортник. Поездка в Нюрнберг. Нарцисс и златоуст"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Этот культ Беатриче изменил мою жизнь целиком и полностью. Вчера еще скороспелый циник, я был теперь прислужником в храме, задавшимся целью стать святым. Я не только бросил скверную жизнь, к которой привык, я старался изменить все, старался внести во все чистоту, благородство и достоинство, стремился к этому в еде и питье, в языке и одежде. Я начинал утро с холодных омовений, к которым сперва с трудом себя принуждал. Я вел себя строго и с достоинством, держался прямо и придал своей походке медленность и степенность. Внешне это выглядело, наверно, смешно, а у меня в душе это было сплошным богослужением.
Из всех этих новых упражнений, в которых я старался выразить свои новые взгляды, одно сделалось для меня важным. Я стал рисовать. Началось с того, что имевшийся у меня английский портрет Беатриче был недостаточно похож на эту девушку. Я решил попробовать нарисовать ее для себя. С совершенно новой радостью и надеждой я принес в свою комнату – с недавних пор у меня была собственная комната – хорошую бумагу, краски и кисти, приготовил палитру, стекло, фарфоровые плошки, карандаши. Тонкие эмульсионные краски в тюбиках, мною купленные, приводили меня в восторг. Среди них была ярчайшая хромовая зеленая, мне и сейчас видится, как она в первый раз вспыхнула в маленькой белой плошке.
Начал я с осторожностью. Написать лицо было трудно, я хотел сперва попробовать другое. Я писал орнаменты, цветы и маленькие пейзажи-фантазии, дерево у часовни, римский мост с кипарисами. Иногда я совсем забывался в этой игре, был счастлив, как ребенок с коробкой красок. Но наконец я начал писать Беатриче.
Несколько листов совсем не удались и были отброшены. Чем больше пытался я представить себе лицо девушки, которую я нет-нет да и встречал на улице, тем хуже шло дело. В конце концов я отказался от этого и начал просто писать лицо, подчиняясь фантазии и тем указаниям, которые из начатого, из красок и кисти возникали сами собой. Лицо, которое получилось, отвечало мечтам, и я не был им недоволен. Однако я сразу продолжил опыт, и каждый новый лист говорил чуть более ясным языком, подходил ближе к типажу, хоть и отнюдь не к действительности.
Все больше и больше привыкал я проводить линии мечтательной кистью и заполнять плоскости, для которых не было какого-то образца, которые возникали наугад из игры, из неосознанного. Наконец я однажды, почти бессознательно, написал лицо, говорившее мне больше, чем все прежние. Это не было лицо той девушки, да и задачи такой давно не ставилось. Это больше походило на лицо юноши, чем на девичье лицо, волосы были не светло-русые, как у моей красавицы, а каштановые с рыжеватостью, подбородок был сильный и твердый, а рот алый, в целом лицо получилось несколько неподвижное, похожее на маску, но было выразительно и полно тайной жизни.
Когда я сидел перед готовым листом, он производил на меня странное впечатление. Он казался мне чем-то вроде иконы или священной маски, полумужской-полуженской, без возраста, в такой же мере исполненной воли, как и мечтательности, в такой же мере неподвижной, как и втайне живой. Это лицо что-то говорило мне, оно было частью меня, оно предъявляло мне какие-то требования. И в нем было сходство с кем-то, я не знал с кем.
Этот портрет сопровождал некоторое время все мои мысли и разделял мою жизнь. Я прятал его в выдвижном ящике, чтобы никто не обнаружил его и не высмеял меня за него. Но как только я оказывался один в своей клетушке, я извлекал картину из ящика и вступал с ней в общение. Вечером я прикалывал ее напротив себя над кроватью булавкой к обоям, смотрел на нее, прежде чем уснуть, а утром на нее падал мой первый взгляд.
Как раз в то время мне снова стали часто сниться сны, что всегда бывало со мной в детстве. Мне казалось, что у меня уже целые годы не было сновидений. Теперь они снова появились, картины совершенно нового рода, и в них часто возникало написанное мною лицо, живое, говорящее, расположенное ко мне то дружественно, то враждебно, то искаженное гримасой, то бесконечно прекрасное, гармоничное и благородное.
И однажды утром, проснувшись после таких снов, я вдруг узнал его. Оно глядело на меня удивительно знакомым взглядом, оно, казалось, выкликало мое имя. Казалось, оно знает меня, как мать, казалось, оно обращено ко мне издавна. С колотящимся сердцем уставился я на этот лист, на каштановые густые волосы, на полуженский рот, на могучий лоб со странным свечением (само так высохло), и все сильнее и сильнее становилось во мне чувство, что я узнаю, обретаю вновь, знаю.
Я вскочил с постели, стал перед этим лицом и уставился в него с очень близкого расстояния, прямо в его широко раскрытые, зеленоватые, неподвижные глаза, из которых правый был расположен чуть выше левого. И вдруг этот правый глаз мигнул, мигнул слегка, чуть-чуть, но явственно, и тогда я узнал, кого я изобразил.
Как я мог понять это только так поздно! Это было лицо Демиана.
Позднее я не раз сравнивал свой лист с подлинными чертами Демиана, сохранившимися у меня в памяти. Они были не совсем такие же, хотя и похожи. Но все-таки это был Демиан.
В один из вечеров начала лета солнце косо светило красным в мое выходившее на запад окно. В комнате стало сумрачно. Тут мне вздумалось прикрепить булавкой портрет Беатриче или Демиана к оконному переплету и посмотреть его на просвет при вечернем солнце. Очертания лица расплылись, но глаза с красноватой каймой, свечение на лбу и алый рот зажглись, вырвались из плоскости, запылали. Я долго сидел перед портретом и когда он уже погас. И постепенно у меня возникло чувство, что это не Беатриче и не Демиан, а я сам. Портрет не был похож на меня, да и не должен был, чувствовал я, походить, но он был тем, что составляло мою жизнь, он был моим нутром, моей судьбой и моим демоном. Таков будет мой друг, если я снова когда-нибудь найду друга. Такова будет моя возлюбленная, если она у меня когда-либо появится. Такова будет моя жизнь и такова будет моя смерть, это звук и ритм моей судьбы.
В те недели я как раз начал читать одну книгу, которая произвела на меня более глубокое впечатление, чем все, что я читал прежде. Да и позже я уже редко так отдавался книгам, разве что, может быть, Ницше. Это был том Новалиса, с письмами и сентенциями, многие из которых я не понимал, но которые меня тем не менее несказанно привлекали и очаровывали. Одно из этих изречений мне теперь вспомнилось. Я написал его пером под портретом: «Судьба и нрав суть имена одного понятия». Это я теперь понял.
Девушка, которую я назвал Беатриче, встречалась мне еще часто. Волнения я при этом больше не чувствовал, а всегда мягкое согласие, вещую уверенность: ты со мной связана, но не ты сама, а только твой портрет, ты – часть моей судьбы.
Моя тоска по Максу Демиану опять усилилась. Я ничего не знал о нем, уже много лет – ничего. Как-то раз я повстречался с ним на каникулах. Теперь я вижу, что скрыл эту короткую встречу в своих записках, и понимаю, что причиной тому стыд и тщеславие. Я должен наверстать это.
Итак, однажды на каникулах, слоняясь с надменным и всегда немного усталым лицом моей беспутной поры по родному городу, размахивая тростью и вглядываясь в старые, не изменившиеся, презираемые лица обывателей, я увидел, что навстречу мне идет мой прежний друг. Заметив его, я вздрогнул. И тут же невольно вспомнил о Франце Кромере. Хоть бы Демиан успел забыть эту историю! Так неприятно было чувствовать себя обязанным ему – в сущности, ведь глупая детская история, а все-таки обязательство…
Он, казалось, ждал, поздороваюсь ли я с ним, и, когда я сделал это как можно небрежнее, он подал мне руку. То было снова его рукопожатие! Такое крепкое, теплое и все же холодное, мужское!
Он внимательно посмотрел мне в лицо и сказал:
– Ты вырос, Синклер.
Сам он, показалось мне, нисколько не изменился, был так же стар, так же молод, как всегда.
Он присоединился ко мне, мы пошли гулять и говорили только о пустяках, не упоминая ни о чем из прежнего. Мне вспомнилось, что я когда-то писал ему, но ответа так и не получил. Ах, хоть бы он и это забыл, эти глупые, глупые письма! Он ничего о них не сказал!
Тогда не было еще никакой Беатриче и никакого портрета, пора моего беспутства еще продолжалась. За городом я пригласил его зайти в кабачок. Он согласился. Я хвастливо заказал бутылку вина, разлил по стаканам, чокнулся с ним и показал хорошее знание студенческих застольных обычаев, осушив первый стакан одним духом.
– Ты часто ходишь в кабаки? – спросил он меня.
– О да, – сказал я лениво, – что еще делать? Это, как-никак, веселее всего.
– Ты находишь? Возможно, что-то славное в этом есть – опьянение, вакхическая радость! Но я нахожу, что у большинства людей, проводящих много времени в кабаках, это пропало начисто. Мне представляется, что как раз хождение по кабакам есть нечто воистину мещанское. Да, всю ночь напролет, с горящими факелами, в настоящем ударе и угаре! Но так изо дня в день, кружку за кружкой, разве это правильно? Можешь себе представить, например, чтобы Фауст вечер за вечером сидел за столом для завсегдатаев?
Я пил и смотрел на него враждебно.
– Да, но не каждый же – Фауст, – сказал я коротко.
Он взглянул на меня озадаченно. Затем рассмеялся с прежней бодростью и превосходством.
– Ну, зачем спорить об этом? Во всяком случае, жизнь пьяницы и распутника – лучшая подготовка для мистика. Всегда есть такие люди, как святой Августин, которые становятся ясновидцами.
Я был недоверчив и вовсе не хотел, чтобы он меня поучал. Поэтому я сказал равнодушно:
– Что ж, у каждого свой вкус! У меня, честно признаться, нет ни малейшего поползновения стать ясновидцем или кем-то таким.
Демиан знающе сверкнул на меня чуть прищуренными глазами.
– Дорогой Синклер, – сказал он медленно, – у меня не было намерения говорить тебе неприятные вещи. Кстати, для чего ты сейчас осушаешь стакан за стаканом, мы ведь оба не знаем. Знает это то в тебе, что создает твою жизнь. Хорошо знать, что внутри у нас есть кто-то, кто все знает, всего желает, все делает лучше, чем мы сами… Однако прости, мне пора домой.
Мы быстро попрощались. Я мрачно остался сидеть, допивая свою бутылку до дна, а при уходе узнал, что Демиан уже за все заплатил. Это раздосадовало меня еще больше.
На этой мелочи снова остановились теперь мои мысли. Они были полны Демианом. И слова, сказанные им в том загородном кабачке, снова возникли в моей памяти с поразительной свежестью и точностью: «Хорошо знать, что внутри у нас есть кто-то, кто все знает!»
Я смотрел на картину, висевшую на окне и совсем погасшую, но я видел глаза еще пылающими. Это был взгляд Демиана. Или тот, что был внутри у меня. Тот, что все знал.
Как тосковал я по Демиану! Я ничего не знал о нем, он был недостижим для меня. Я знал только, что он, наверно, где-то еще учится и что после того, как он окончил гимназию, его мать покинула наш город.
Я перебирал все, что помнил о Демиане, начиная с моей истории с Кромером. Многое всплывало тут из того, что он говорил мне когда-то, и все имело смысл и поныне было злободневно, касалось меня! И то, что он при нашей последней, такой нерадостной встрече сказал о распутнике и святом, тоже вдруг ярко вспыхнуло у меня в душе. Разве не то же в точности происходило со мной? Разве не жил я в хмелю и грязи, в отупении и потерянности, пока новый импульс жизни не пробудил во мне что-то прямо противоположное, желание чистоты, тоску по святому?
Так продолжал я ворошить воспоминания, а между тем давно наступила ночь и за окном пошел дождь. В своих воспоминаниях я тоже слышал шум дождя, это было в тот час под каштанами, когда он стал выспрашивать меня о Кромере и разгадал мои первые тайны. Одно всплывало за другим: разговоры по дороге в школу, уроки для конфирмующихся. И наконец мне вспомнилась моя самая первая встреча с Максом Демианом. О чем же шла тогда речь? Сразу я не мог вспомнить, но я не торопился, я целиком погрузился в прошлое. И вот оно вернулось. Мы стояли перед нашим домом, после того как он сообщил мне свое мнение о Каине. Он говорил тогда о старом, стершемся гербе над нашей входной дверью, на расширяющемся снизу вверх замковом камне. Он сказал, что этот герб интересует его и что на такие вещи надо обращать внимание.
Ночью мне снились Демиан и герб. Герб непрестанно видоизменялся, Демиан держал его в руках, герб становился то маленьким и серым, то громадным и многоцветным, но Демиан объяснил мне, что это всегда один и тот же герб. А под конец он заставил меня съесть герб. Проглотив его, я с неописуемым ужасом почувствовал, что проглоченная птица с герба во мне жива, что она заполняет меня и начинает пожирать изнутри. В смертельном страхе я вскочил и проснулся.
Сон ушел, была глубокая ночь, я услышал, что дождь заливает комнату. Я встал, чтобы закрыть окно, и наступил при этом на что-то светлое, лежавшее на полу. Утром я обнаружил, что это был мой лист с портретом. Он лежал в луже на полу и весь покоробился. Для просушки я положил его между листами промокательной бумаги в тяжелую книгу. Когда я на следующий день проверил его, он успел высохнуть. Но он изменился. Красный рот побледнел и стал немного уже. Теперь это был совсем рот Демиана.
Я принялся писать новый лист – птицу с герба. Какого она, собственно, была вида, я помнил неясно, да и кое-что, как я помнил, нельзя было различить и с близкого расстояния, потому что изображение это было старое и неоднократно закрашивалось. Птица стояла или сидела на чем-то – не то на цветке, не то на корзине, или гнезде, или на кроне дерева. Я об этом не беспокоился и начал с того, о чем имел ясное представление. Из какой-то смутной потребности я сразу пустил в ход яркие краски, голова птицы была на моем листе золотисто-желтой. В зависимости от настроения я продолжал эту работу и через несколько дней закончил ее.
Птица получилась хищная, с острой, отважной ястребиной головой. Туловище ее наполовину торчало в темном земном шаре, из которого она вылезала, как из гигантского яйца, на фоне синего неба. По мере того как я глядел на этот лист, мне все больше и больше казалось, что передо мной такой же цветной герб, как в моем сне.
Написать Демиану письмо я не смог бы, даже если бы знал куда. Но, в том мечтательном предчувствии, в каком я все делал тогда, я решил послать ему этот лист с ястребом, независимо от того, дойдет ли он до него или нет. Ничего не написав на листе, даже своей фамилии, я тщательно обрезал края, купил большой конверт и написал на нем прежний адрес своего друга. Так это и отправил.
Приближался какой-то экзамен, и мне приходилось больше обычного работать для школы. Учителя снова стали милостивы ко мне, с тех пор как я вдруг прекратил свои безобразия. Хорошим учеником я, правда, и теперь не был, но ни я, ни кто-либо еще уже не помнили, что полгода назад все допускали возможность моего исключения из школы.
Отец опять писал мне в прежнем тоне, без упреков и угроз. Однако я не испытывал потребности объяснять ему или кому-либо еще, как произошла во мне перемена. Случайно эта перемена совпала с желанием моих родителей и учителей. Эта перемена не привела меня к другим людям, ни с кем не сблизила, сделала меня еще более одиноким. Она устремлялась куда-то, к Демиану, к дальней судьбе. Я ведь и сам этого не знал, я ведь был внутри происходящего. Началось все с Беатриче, но с некоторого времени я жил со своими листами и своими мыслями в мире настолько нереальном, что потерял из виду и ее. Никому, даже если и хотел бы, я не смог бы сказать ни слова о моих снах, моих ожиданиях, моей внутренней перемене. Но как я мог этого хотеть?
5. Птица выбирается из гнезда
Моя нарисованная птица из сновидений находилась в пути и искала моего друга. Ответ пришел ко мне самым поразительным образом.
У себя в классе, на своем месте, я после перерыва между двумя уроками нашел вложенную в мою книгу записку. Сложена она была так, как это обычно делалось, когда однокашники тайком обменивались записочками во время занятий. Меня удивило только, что кто-то прислал мне такую записку, ибо ни с кем из учеников у меня общения не было. Я решил, что это, наверное, приглашение участвовать в какой-либо проказе, которого я, конечно, не приму, и, не прочитав записки, положил ее перед собой в книгу. Лишь во время урока она случайно опять оказалась у меня в руках.
Я поиграл с этой бумажкой, бездумно развернул ее и нашел в ней запись нескольких слов. Я взглянул на них, остановился взглядом на одном слове, испугался и прочел со сжавшимся перед судьбой, как от большого холода, сердцем:
«Птица выбирается из гнезда. Яйцо – это мир. Кто хочет родиться, должен разрушить мир. Птица летит к богу. Бога зовут Абраксас».
Много раз перечитав эти строки, я погрузился в раздумья. Не подлежало сомнению, это был ответ Демиана. Никто не мог знать о птице, кроме меня и него. Но как все это было связано? И – это мучило меня прежде всего – что значило Абраксас? Я никогда не слышал и не читал такого слова. «Бога зовут Абраксас»!
Урок прошел, а я ничего не слышал. Начинался следующий, последний предобеденный. Его давал новый, внештатный учитель, только что сошедший с университетской скамьи и нравившийся нам уже потому, что держался с нами без напускной важности.
Под руководством доктора Фоллена мы читали Геродота. Это чтение относилось к тем немногим учебным занятиям, которые интересовали меня. Но на сей раз я как бы отсутствовал. Я машинально раскрыл книгу, но за переводом не следил, по-прежнему погруженный в свои мысли. Кстати сказать, я не раз уже убеждался на опыте, как верно было то, что сказал мне тогда, на занятиях для конфирмующихся, Демиан. Чего пожелаешь достаточно сильно, то удается. Если я во время урока бывал очень сильно занят собственными мыслями, я мог быть уверен, что учитель оставит меня в покое. А если ты рассеян и сонлив, он тут как тут – это уже тоже со мной случалось. Но если ты действительно задумался, действительно ушел в свои мысли, ты был защищен. И сказанное насчет пристального взгляда я уже проверял, и все подтвердилось. Тогда, во времена Демиана, у меня это не получалось, а теперь я часто чувствовал, что взглядами и мыслями можно добиться очень многого.
И вот я сидел и был далеко-далеко от Геродота и от школы. Но вдруг до меня дошел, молнией ударил меня голос учителя, и я в страхе очнулся. Я услыхал его голос, он стоял совсем рядом со мной, я уже подумал, что он окликнул меня по фамилии. Но он и не смотрел на меня. Я облегченно вздохнул.
Тут я услыхал его голос опять. Он громко произнес слово «Абраксас».
В своем комментарии, начало которого от меня ускользнуло, доктор Фоллен продолжал:
– Не надо представлять себе взгляды всех этих сект и мистических объединений древности такими наивными, какими они кажутся с рационалистической точки зрения. Науки в нашем понимании древность вообще не знала. Зато очень высоко развит был интерес к философско-мистическим истинам. Отчасти отсюда возникли магия и игра, которые, бывало, вели и к обману, и к преступлению. Но и у магии было благородное происхождение и глубокие мысли. Таково и учение об Абраксасе, которое я сейчас привел в пример. Это имя называют в связи с греческими волшебными формулами, и многие считают его именем какого-то беса-волшебника, какие и поныне есть у диких народов. Кажется, однако, что Абраксас означает гораздо больше. Мы можем считать его именем божества, символической задачей которого было соединять божественное и дьявольское.
Маленький ученый ревностно продолжал свою тонкую речь, никто не был очень внимателен, и, поскольку это имя больше не упоминалось, мое внимание тоже вскоре опять переключилось на меня самого.
«Соединять божественное и дьявольское», – отдавалось во мне. От этого я мог оттолкнуться. Это было знакомо мне по разговорам с Демианом на самых первых порах нашей дружбы. Демиан сказал тогда, что у нас хоть и есть Бог, которого мы чтим, но он представляет лишь произвольно отделенную половину мира (это был официальный, дозволенный, «светлый» мир). А чтить надо уметь весь мир, поэтому нужно либо иметь Бога, который был бы также и дьяволом, либо учредить наряду с богослужением и служение дьяволу… И вот, значит, Абраксас был богом, который был и Богом, и дьяволом.
Воспользовавшись этим следом, я какое-то время усердно вел поиски, но вперед не продвинулся. Я безуспешно перерыл целую библиотеку, гоняясь за Абраксасом. Но моя натура никогда особенно не стремилась к такого рода прямым и сознательным поискам, когда сперва находишь лишь истины, подобные вложенным тебе в руку вместо хлеба камням.
Образ Беатриче, известное время так сильно и глубоко меня занимавший, постепенно тонул, вернее, медленно отступал от меня, все больше уходя к горизонту, все больше расплываясь, отдаляясь, бледнея. Его уже было мало душе.
В той странной самопогруженности, в которой я, как сомнамбула, жил, формировалось теперь что-то новое. Во мне расцветала тоска по жизни, вернее, тоска по любви, и влечение пола, которое я какое-то время унимал поклонением Беатриче, требовало новых образов и целей. У меня все еще ничего не сбылось, и немыслимей, чем когда-либо, было для меня обмануть свою тоску и ждать чего-то от девушек, у которых искали счастья мои товарищи. Я с новой силой отдавался снам, причем больше днем, чем ночью. Видения, картины и желания поднимались во мне и уносили меня от внешнего мира до такой степени, что с этими тенями и снами у меня была более реальная и живая связь, чем с моим подлинным окружением.
Один определенный сон – его можно назвать и определенной игрой фантазии, – то и дело повторявшийся, стал для меня полным значения. Сон этот, важнейший и сквернейший в моей жизни, был примерно таков. Я возвращался в свой отчий дом – над входом светилась желтым птица на синем фоне, – в доме навстречу мне вышла мать, но, когда я вошел и хотел обнять ее, это оказалась не она, а какая-то неведомая фигура, высокая и могучая, похожая на Макса Демиана и на написанный мной портрет, но другая и, несмотря на могучесть, явно женская. Эта фигура привлекла меня к себе и приняла в глубокое, трепетное любовное объятие. Блаженство и ужас смешивались, объятие было богослужением и было в такой же мере преступлением. Слишком многое напоминало мою мать, слишком многое напоминало Демиана в фигуре, которая меня обняла. Ее объятие было попранием всякой почтительности и в то же время было высшим счастьем. Часто пробуждался я после этого сна с глубоким чувством счастья, а часто со смертельным страхом и измученной совестью, как после ужасного греха.
Лишь постепенно и бессознательно установилась связь между этой целиком внутренней картиной и тем пришедшим ко мне извне указанием насчет искомого бога. Но потом связь эта стала теснее и глубже, и я почувствовал, что как раз в этом вещем сне я и призывал Абраксаса. Блаженство и ужас, смешение мужчины и женщины, сплетение самого святого и самого омерзительного, дрожь глубокой вины, пронимающая нежнейшую невинность, – такова была любовь в моем видении, и таков же был Абраксас. Любовь уже не была животным, темным влечением, как то страшило меня вначале, не была она и одухотворенным, молитвенным преклонением, какое рождал у меня образ Беатриче. Она была и тем и другим, тем и другим и еще гораздо бо´льшим, она была ангельским подобием и сатаной, мужчиной и женщиной одновременно, человеком и животным, величайшим благом и величайшим злом. Жить этим казалось мне моим назначением, изведать это – моей судьбой. Я стремился к такой судьбе и боялся ее, но она всегда присутствовала, всегда была надо мной.
Следующей весной я должен был покинуть гимназию и стать студентом, я еще не знал – где и на каком факультете. Над губой у меня пробилась растительность, я был взрослый человек и все же совершенно беспомощен и без каких-либо целей. Твердо было только одно: мой внутренний голос, мое видение. Я чувствовал, что моя задача – слепо подчиняться этой направляющей воле. Но удавалось мне это с трудом, и я каждый день восставал. Может быть, я сумасшедший, думал я нередко, может быть, я не такой, как другие люди? Но все, что совершали другие, выходило и у меня, при некотором старании и усилии я мог читать Платона, мог разобраться в химическом анализе. Одного только я не мог – вырвать из темноты скрытую во мне цель и нарисовать где-то перед собой, как это делали другие, которые точно знали, что они хотят стать профессором или судьей, врачом или художником, сколько на это уйдет времени и какие это сулит преимущества. Я так не мог. Может быть, я тоже стану когда-нибудь кем-то таким, но откуда мне это знать? Может быть, я тоже должен искать, искать годами, и так и не стану никем, так и не приду ни к какой цели. А может быть, к какой-то и приду, но это окажется злая, опасная, ужасная цель.
Я ведь всего только и хотел попытаться жить тем, что само рвалось из меня наружу. Почему же это было так трудно?
Часто я делал попытки нарисовать фигуру, в которой предстала любовь в моем сновидении. Но это ни разу не удавалось. Если бы удалось, я послал бы свой лист Демиану. Где был он? Я этого не знал. Я знал только, что он был связан со мной. Когда я увижу его снова?
Приятное спокойствие тех недель и месяцев, которые составили эпоху Беатриче, давно прошло. Тогда я думал, что достиг какого-то острова, обрел какой-то мир. Но так бывало всегда: едва только какое-то состояние становилось мне мило, едва только какая-то мечта оказывала на меня благотворное действие, как они уже увядали, тускнели. Напрасное дело – вздыхать о них! Я жил теперь в огне неутоленного желания, напряженного ожидания, который часто приводил меня в полное неистовство. Образ приснившейся возлюбленной я видел теперь часто перед собой с невероятной ясностью, гораздо яснее, чем собственную руку, я говорил с ним, плакал перед ним, клял его. Я называл его матерью и в слезах становился перед ним на колени, я называл его любимой и предугадывал его зрелый, все исполняющий поцелуй, я называл его чертом и потаскухой, вампиром и убийцей. Он соблазнял меня на нежные любовные мечтания и на всяческие бесстыдства, он не знал границ ни в добром и великолепном, ни в скверном и низком.
Всю ту зиму я прожил во внутренней буре, описать которую мне трудно. К одиночеству я привык давно, оно не угнетало меня, я жил с Демианом, с ястребом, с образом приснившейся мне высокой фигуры, которая была моей судьбой и моей возлюбленной. Этого было достаточно, чтобы в этом жить, ибо все дышало чем-то большим, далеким, все указывало на Абраксаса. Но ни один мой сон, ни одна моя мысль не были мне послушны, ни одной я не мог вызвать, ни одну я не мог расцветить по своему желанию. Они приходили и захватывали меня, управляли мною, составляли мою жизнь.
Внешне я, правда, был защищен. Перед людьми страха я не испытывал, это усвоили и мои однокашники и относились ко мне с тайным уважением, часто вызывавшим у меня улыбку. Если я хотел, я мог разглядеть насквозь большинство из них, чем, случалось, и изумлял их. Только хотел я этого редко или вообще не хотел. Я был занят всегда собой. И я страстно желал пожить наконец-то тоже, выпустить из себя что-то в мир, вступить с ним в какие-то отношения, в борьбу. Иной раз, когда я вечером бродил по улицам и от беспокойства не мог до полуночи вернуться домой, иной раз я думал, что вот сейчас встретится мне моя возлюбленная, возникнет у следующего угла, позовет меня из ближайшего окна. А иной раз все это казалось мне невыносимо мучительным, и я бывал готов покончить с собой.
Некое своеобразное прибежище нашел я в ту пору – «случайно», как принято говорить. Но таких случайностей не бывает. Когда тот, кому что-то необходимо, находит это необходимое, дает ему это не случайность, а он сам, ведет его к этому его собственная потребность, собственная неволя.
Во время моих прогулок по городу до меня уже два или три раза доносились из одной церквушки на окраине звуки органа, но я там не задерживался. Проходя мимо этой церкви в очередной раз, я снова услышал орган и узнал музыку Баха. Я подошел к входной двери, которую нашел запертой, и, поскольку улица была почти безлюдна, сел возле церкви на защитную тумбу, поднял воротник пальто и стал слушать. Орган был небольшой, но хороший, а играли на нем замечательно, с необыкновенным, очень личным выражением воли и упорства, звучавшим как молитва. У меня было такое чувство: играющий знает, что в этой музыке спрятано сокровище, и домогается этого сокровища, бьется и борется за него, как за собственную жизнь. В музыке, если иметь в виду технику, я мало что понимаю, но именно это выражение души я инстинктивно понимал с детства и музыкальность чувствовал в себе как нечто само собой разумеющееся.
Музыкант сыграл потом и что-то современное, возможно Регера. В церкви было почти совсем темно, только ближайшее окно слабо светилось. Я дождался конца музыки, а потом прохаживался возле церкви, пока не увидел выходящего органиста. Это был человек еще молодой, однако старше, чем я, неуклюжий, приземистый, он быстро, энергично и как бы недовольно зашагал прочь.
С тех пор я иногда сидел в вечерние часы перед церковью или прогуливался возле нее. Однажды я застал дверь открытой и, счастливый, просидел, замерзая, полчаса на скамье, пока органист играл наверху при скудном газовом свете. В музыке, которую он играл, я слышал не только его самого. Все, что он играл, было, казалось мне, также связано каким-то родством, какой-то тайной связью. Все, что он играл, было религиозно, было истово и благочестиво, но благочестиво не как прихожане и пасторы, а благочестиво как паломники и нищие в Средние века, благочестиво со всей безоглядной полнотой того мироощущения, которое превыше всех вероисповеданий. Усердно игрались добаховские мастера и старые итальянцы. И все говорило одно и то же, все говорило то, что было и у музыканта в душе: тоска, проникновенное приятие мира и буйный разрыв с ним, жгучая напряженность вслушивающегося в собственную душу, опьянение отдающегося и глубокое любопытство к чудесному.
Тайком преследуя однажды органиста после его ухода из церкви, я увидел, как на самом краю города он зашел в маленький кабачок. Я не удержался и последовал за ним. Здесь я впервые как следует его рассмотрел. Он сидел за столиком в углу небольшой комнаты, не сняв черной фетровой шляпы, за кружкой вина, и лицо его было таким, как я ожидал. Оно было некрасиво и диковато, пытливо и упрямо, своенравно и полно воли, хотя вокруг рта виделось что-то мягкое и детское. Все мужское и сильное сосредоточилось в глазах и во лбу, нижняя часть лица была нежная и незрелая, несобранная и отчасти рыхловатая, полный нерешительности подбородок как бы противоречил своим мальчишеским видом лбу и выражению взгляда. Мне были приятны его темно-карие глаза, полные гордости и враждебности.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?