Электронная библиотека » Халльгрим Хельгасон » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Автор Исландии"


  • Текст добавлен: 5 февраля 2024, 06:00


Автор книги: Халльгрим Хельгасон


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава 17

Эйвис слезает с коня перед дотом, поросшим мхом. Рыжий, двигая губами, освобождается от удил и ищет траву – что-нибудь пожевать среди горького высокогорного вереска. Вечер в горах нейтрален.

Дот – побитая непогодой и хорошо спрятанная бетонная коробка, наполовину утопшая в камешках и вереске, с узким горизонтальным оконным проемом для бинокля, а может, и для ружейных стволов. Оттуда открывается вид на Восточноречную долину, на Болото и два других хутора на возвышенности к югу от него, Ледниковую долину за ними и до самых гор близ фьорда в голубой дали. По-летнему белое вечернее небо пустынно, но возле горизонта медленно плавает несколько парообразных облачных китов. Очкастая дочка фермеров с Болота, имени которой я не помню, спускается в дот через узкий вход со стороны склона вместе со своим темноволосым младшим братом и кобелем по кличке Резвый. Эйвис спускается за ней, а Мордочка жалобно всхлипывает и провожает ее взглядом. Школьный учитель Гвюдмюнд задерживается и окидывает всю сислу взглядом, словно хорошо образованный сельчанин. Он – один из тех рафинированных людей, которые, кажется, слишком хорошо сделаны для этого мира. Путник из лучших краев, смиренно попросившийся на ночлег в бедной хижине, каковую представляет собой наш мир. В черной одежде, синем свитере, пиджак аккуратно застегнут. Он полноват – но скорее от доброты, чем от обжорства, лицо хорошо вылеплено, волосы темные, кожа удивительно гладкая, на щеках столь же удивительные пятна яркого румянца, получившиеся явно не от работы или от мороза, но как будто являющиеся внешним отражением некой глубокой тайны: влажная зыбь среди песков. Гвюдмюнд Сигюрдссон. Вседобрейший человек.

Его я нашел на острове Хрисей. В черной рамке на стене с цветочным узором. Он умер молодым: погиб при сходе снежной лавины в долине Фньоускдаль и в загробной жизни остался таким же скромным, каким был среди нас: память о нем жила в маленькой гостиной на острове Хрисей.

Ему лет примерно двадцать – и вот он последним входит в низкий дверной проем и стряхивает землю с одной штанины. В английской военной пещере темно; мирная ярко-белая исландская летняя ночь – словно длинная картина на передней стене. Эйвис проводит пальцем по светлым буквам, выцарапанным на стене: «Joffrey IIIII IIIII IIII».

– А что значит «Joffrey»?

– Наверно, это на секретном языке, – отвечает Гвюдмюнд.

– Секретном?

– Да. У английских солдат был свой секретный язык, на котором они общались. Чтобы немцы не поняли. А это, наверно, название военной операции, которую проводили четырнадцать раз.

– Смотрите, что Резвый нашел! – говорит темноволосый мальчик; теперь я вижу, что это не брат девочки с Болота, а мальчик из городка, приехавший на хутор на лето. Он держит чайную ложку.

– Англичане часто пьют чай, – говорит учитель. – Это их национальный напиток.

Кобель продолжает рыться в одном углу дота, и они находят еще четырнадцать ложек. А также два наперстка, открывалку, маленькую отвертку и две серебристо блестящие гайки.

– Да. По-моему, тут еще и помет во́рона, – говорит Гвюдмюнд. – Вороны любят все блестящее. Я ошибся. Это принадлежало не солдатам.

– А во́роны тоже пьют чай? – спрашивает мальчик из городка.

Девочки смеются, а Гвюдмюнд честно рассказывает ему о повадках воронов. Снаружи слышится дурашливый лай Мордочки, и Резвый все-таки вылезает из дота, а мальчуган за ним. Девочки продолжают искать сокровища в засыпанном землей углу, а учитель смотрит сквозь бойницу на свой обширный, но малолюдный учебный округ, этот непросвещенный край.

– Эйвис, смотри… кольцо!

– Дай-ка глянуть.

Эйвис подносит простое кольцо к свету и рассматривает.

– На нем внутри что-то написано.

Девочка с Болота поднимается, и они обе, вытаращив глаза, смотрят на учителя, который читает им написанное внутри кольца имя: «Хрольв».

– Это вороны у твоего папы его утащили, – говорит девочка, а мальчик из городка в это время кричит с улицы: «Герда!» Да, точно. Вот как ее зовут. «Надо его отнести ему», – объясняет она подруге, а потом выходит из дота. Там остаются Гвюдмюнд и Эйвис, словно двое детей в затихшей военной норе. Две души с одним обручальным кольцом. Она вертит его перед глазами, а потом смотрит на окрестности. Учитель стоит над ней, облокотившись на подоконник бойницы, с серьезным видом подперев подбородок рукой.

– Немецкие самолеты прилетали из Норвегии. А у них были очень мощные бинокли, у англичан-то.

Эйвис приставляет кольцо к глазу и смотрит на окрестности сквозь давний брачный союз, давнюю войну. Затем убирает его от глаза и глядит на Гвюдмюнда в профиль. Эти щеки – какими они кажутся дивно мягкими! И эти пятна румянца. Она вспоминает, как он покраснел зимой в Большой гостиной, когда Хоульмфрид с Камней сказала, что он влюблен в нее, в Эйвис. Тогда эти пятна у него пропали. Ох уж эта корова глупая с Камней! Она позволяла, чтоб парни разглядывали ее на кладбище за фотографии актеров. В конце концов у нее собрались все фотографии актеров, какие только имели хождение на Болоте. А потом она сказала, что ее мама продала их во Фьёрде. Правда, Гейрлёйг сказала, что Маульмфрид просто обменяла их на овсяную муку. Герда сказала, что красные пятна на щеках Гюмми[74]74
  Уменьшительное от имени Гвюдмюнд.


[Закрыть]
– это засосы. Эйвис пристально следила за ними всю зиму. Она более-менее убедилась, что они не увеличиваются. Что бы там ни говорила эта корова. Иногда она сосала собственную руку: под стеной, в кровати, сама себе оставляла засосы. И они всегда через пару дней пропадали. «Если влюблен, то это по-другому, – говорила Хоульмфрид. – У него же во Фьёрде девушка есть». Неужели это правда? Нет, она врала столько же, сколько жрала, эта жирная задница коровья, которая на Болоте разъедалась, а в школу осенью приходила недокормленная.

– Один самолет они подбили во Фьёрде. Но он от них ушел. Это из-за него то судно с нефтью пошло на дно.

Школьный учитель. Он им все-все рассказал. Про сирену воздушной тревоги в школе, и как занятия продолжались в подвале, и как его брат потерял правую ногу на взморье при последнем воздушном налете. Единственное завоевание немцев в нашей стране: двенадцатилетняя нога… Она снова посмотрела на его щеки. Нет, пятна все такие же. В Копенгагене они не увеличились. Они не изменились с тех пор, как она ходила с ним в Болотную хижину весной. Герда по пути свернула, и они только вдвоем осмотрели старый хутор. Дом ее детства. Он осматривал хижину слишком тщательно. А она рассматривала его. Каждое его движение отдавалась у нее сердцебиением. Она мало помнила из тех четырех лет, что провела в Болотной хижине. Помнила только, как мама родила Сиггу, вон там, в углу. А в этой кровати спали дедушка с бабушкой. «Смотри, какая короткая!» Она попробовала прилечь на кровати, но ей пришлось подобрать колени. Он не смел взглянуть на нее, а смотрел на улицу в старое окно, на долину, разделенную на четыре части, которая невнятно бугрилась в плохо отшлифованном грязном стекле. Она подождала, пока он взглянет, как она лежит на кровати, затем сдалась и произнесла: «Для меня слишком уж короткая, хе-хе». Он обернулся, и их взгляды встретились. Он: «Да, жизнь была… – пятна на его щеках растворились в сплошной зардевшейся красноте, глаза скользнули вниз по ее телу: – …короче в старину». Они не смеялись, ведь никто из них не услышал, что он сказал. Затем он отвернулся и снова стал смотреть на вымершую долину.

Эйвис еще внимательнее разглядывает обручальное кольцо. «Хрольв». «У» пропущено. Почему? Гвюдмюнд все еще обозревает окрестности сквозь бойницу. Она:

– Спасибо за открытку.

Он вздрагивает от неожиданности, смотрит на нее.

– Ты ее получила? – и он снова зарделся.

– Да, она вчера пришла, – она улыбнулась.

– Я не знал, что почтальон так быстро обернется, – он смотрит на кольцо в ее руках.

– Да, – она смотрит на улицу.

– Я думал, она не дойдет.

– Да. На улице было очень жарко?

– Да, первые два дня было двадцать пять градусов, потом однажды температура поднялась до двадцати шести. А затем три дня подряд было двадцать градусов. А в последний день – целых тридцать два.

Им стало слишком жарко в этом доте. Гвюдмюнд снова покраснел. Зачем он снова все это ей говорил? Ведь в той открытке и так все написано! И он еще больше вогнал себя в краску, сказав:

– У вас окот хорошо прошел?

– Да, да.

Ему хотелось говорить о чем угодно, только не об этой открытке. Он уже пожалел о том, что послал ее, едва успев выйти из здания почты. Не спал ночами. Да как ему такое в голову пришло? А сейчас ее папаша наверняка все прочитал. После скрупулезного перечисления температурных показателей недели и краткого обсуждения летней светлоты на этой широте он закончил свое послание дерзкими словами:

«Однако я уверен, что Иванова ночь у тебя будет еще светлее. – Гвюдмюнд».

Как ему такое вообще в голову пришло! А это пришло ему в голову, когда он сидел за маленьким письменным столом у раскрытого окна гостиницы в полночь и смотрел на медно-зеленые крыши Копенгагена. Он знал, что в прежние века купцы покрывали крыши своих домов медью на те средства, которые нажили на торговле с Исландией, – а сейчас эти крыши напоминали ему холмы родины. У них был тот же холодный бледно-зеленый цвет, как и у исландских горных склонов, когда ночное небо до половины заполняет фьорды и долины и приглушает каждый цвет и каждый звук, до тех пор, пока все не обращается в тишину и штиль. На копенгагенские крыши пала исландская летняя ночь. И он был в ней. С ней. Один миг. А потом увидел, что он облек это в слова, в одно предложение в конце открытки с изображением Круглой башни. Неиспорченный молодой юноша. Он был слишком хорош для этого мира, слишком хорош для собственного тела. Его разум стыдился того, что творила его рука. Его лицо краснело перед быстро высыхающими синими чернилами. Но рассудочность одолела его. Покупать вторую открытку – расточительство, а не посылать ту, что он уже написал, – мучение. Почему он не мог написать «у вас» вместо «у тебя»? Тогда бы все было безупречно: нейтральная весточка ученику от учителя. И почему он сдуру не переправил это?

– А открытка у тебя была очень красивая, – сказала она.

Он вновь вспыхнул. Этот юноша – просто маяк какой-то. На самых дальних мысах любви стоял Гвюдмюнд, словно маяк, вспыхивающий через равномерные промежутки близ моря, бушевавшего в ней. Он указывал для Эйвис путь.

– Да, Круглая башня очень красива. Она насчитывает в высоту тридцать четыре метра восемьдесят сантиметров. И на нее можно въехать в повозке.

Он только и мог разговаривать что об одних фактах. Школьный учитель. Сплошные факты. Все остальное накапливалось у него на щеках: все те кровокипящие чувства, которые он так и не выразил в словах, устремлялись на его щеки, словно лавовые потоки под ледником. Эти вечные красные пятна – засосы.

– Ты влюблен? – спросила она.

И пятна тотчас исчезли.

– Влюблен?

– Да.

– Я…

Она не посмела дольше смотреть на него, на этот пожар у него на лице. Они оба стали смотреть из дота в светлую мирную Иванову ночь, и на небесах перед ними сейчас разыгрывались новые битвы. Немецкие и английские самолеты.

– Не знаю… Наверно… наверно…

Как ему удалось это сказать? Если посмотреть на глаз Эйвис в тысячекратном увеличении, становилось заметно, что в блестящем зрачке отражалась падающая бомба.

– А как ее зовут?

Что? Если посмотреть на глаз Гвюдмюнда в тысячекратном увеличении, становилось заметно, что в блестящем зрачке отражалась падающая бомба.

Он повернулся к ней. Она повернулась к нему. Их взгляды встретились, и они увидели в глазах друг друга столбы дыма, поднимающиеся в тех местах, где упали бомбы. Эти совершенно неправильные бомбы. Он не ответил: не знал, что сказать. Она смотрела на кольцо, которое держала в пальцах. Смотрела на битвы минувшего, которые, как и эта, зиждились на чистейшем недоразумении. «Хрольв». «О», – подумала она. И откуда-то из недр времени прилетела недостающая «у» и вонзилась ей в спину как стрела.

– Виса! Поди глянь! – кричит мальчик вниз из входного отверстия. – Глянь, что Резвый нашел!

– Данни! Прекрати! Мне отдай! – слышится голос Герды.

Эйвис сует кольцо в карман штанов, и они выкарабкиваются из дота. Городской мальчик Данни с гордостью показывает им старый перепачканный журнал, шаловливо улыбаясь, и кладет его на землю. Страшилище с Болота сидит в вереске, чешет лошадь и бросает в их сторону:

– Придурок.

Они склоняются над похабным журналом пятнадцатилетней давности, страницы которого склеились от сырости. Кобель резв, возбужден, он вывалил язык, он доволен всеми своими открытиями, он коротко тявкает Мордочке, которая не смеет взглянуть на картинки в журнале; она отбивается от группы, словно подросток, павший жертвой травли, бредет на каменистый холм и смотрит в сторону Хельской долины, а затем возвращается и ложится недалеко от Герды и лошадей. Учитель снова и снова краснеет – на этот раз над раскрашенными черно-белыми фотографиями грудастых сорокалетних англичанок. Они поднимают руки и щупают собственные груди. На одной фотографии мужчина в белом халате. Он вкладывает грудь в какую-то новомодную завинчивающуюся штуковину.

– Они иностранки! – раздается голос мальчишки. – За границей женщины голышом ходят!

Эйвис с каменным лицом рассматривает все эти груди – все эти страницы, пробудившие страсть, которая дала ей жизнь, – и наблюдает, как на щеках Гвюдмюнда снова проступают засосы. Он листает журнал и читает на обложке: «The British Cancer Society»[75]75
  Британское онкологическое общество (англ.).


[Закрыть]
.

– Они болеют, – говорит он.

Молодежь уже ушла – когда я наконец добираюсь до дота, утомленный трехчасовым напрягом. Журнал лежит на мху, раскрытый. Я сажусь возле него. Какие Марточки симпатичненькие! Я листаю журнал. Раньше женщины были симпатичнее. Они не одевались в мужскую одежду и были во всех отношениях более плотскими. Из этих линий можно было вычитать детей! А в доме престарелых все эти ночнорубашечные нянечки были либо жирными форельками из рыбного садка, либо сушеными-пересушеными тресковыми кожами-чешуйками. И у некоторых из этих последних на руках были мужские мускулы. Что может быть некрасивее мускулов у слабого пола! Вот моя Бриндис была в самый раз. Она – единственный тип женщин, к которому я в жизни испытал слабость, хотя мне так и не удалось выяснить, слаба ли она на передок. Милые-приземленные-деревенские – вот мои женщины. Честные женщины. Да! Которые приехали в столицу работать в ресторане, в гостинице, в книжной лавке. И, чтобы мне удалось заловить их, они к тому же должны были быть еще и распущенными. Я никогда не владел искусством «заводить» женщин. Они сами должны были мне отдаваться. Разумеется, в силу этих причин мой выбор оказывался довольно-таки ограниченным. Но все же кое-кто мне попадался: какая-нибудь девица из обслуживающего персонала родом из сельской местности, которая была не прочь по-городскому перепихнуться с аккуратным, лысым, близоруким литератором, у которого времени в обрез.

Порой ко мне под крыло залезали и умные женщины. Часто – журналистки. И многие из них были очень даже миленькими. Но я им не доверял. Они могли быть шпионками. Подосланными Фридтьоувом. А поэтессы для меня были вообще табу: они же могли начать писать обо мне! И даже слагать свои оголенные стихи целыми сборниками. Сводить счеты с любовью, которая так и не состоялась. У-лю-лю! «Ты не можешь и не умеешь любить…» – пели неразбуженные подушечные горлицы о своих мужьях: ко мне эта строчка особенно хорошо подходила. Ни один человек в здравом уме не отважился бы броситься в это постельное болото, – чтоб проснуться с книжкой стихов на лице, – а те женщины уже перепорхнули на следующую подушку. Поэтому все поэтессы в конечном итоге оставались с пропойцами-неудачниками. Нет, они, родимые, мало что могли написать. Им не хватало натиска и силы. Женская литература – последняя буря, промчавшаяся надо мной. Женщины, пишущие про и для женщин. А я-то старался адресовать свои вещи обоим полам. Актрис я вообще не трогал. Они меняли личность, как одежду. А уж ее-то они меняют очень часто. Всем известно: актриса никогда не носит одно и то же два дня подряд. А некоторые даже в полдень переодеваются. Я слыхал, будто у них есть привычка в постели смеяться. А уж это самое последнее, чего можно хотеть.

Я сижу, вытянув ноги, на ровной моховине, на каменно-холод-ной хейди, и ощупываю глазами груди военных лет – такие английские и такие мягкие. Они напоминают мне Ловису. Она была очень даже ничего себе! Затем я переворачиваю журнал и валяю их в мелких росинках во мху: как-никак сейчас ведь Иванова ночь! Девушка с обложки повернулась к объективу голой спиной: черноволосая, стриженая, шея толстая, и на затылке изящно встречается с волосами: это место за ушами всегда такое красивое! Сквозь меня проходит теплый ток – когда я ощущаю, что мой дружочек дает о себе знать. Мы с ним столько лет не виделись!

Глава 18

Той ночью я вышел из дому. Пока герои и читатели спят, я брожу по ночным столикам страны. Мое творение на удивление обширно. И, по-моему, безупречно. Как и всякое божье творение. Я позволю себе похвалить самого себя: автор на собственной хейди. Который осознает, что его творение больше него. Даже литературное произведение в человеческую голову не вмещается, не говоря уж о целом мире.

Куда бы я ни шел, везде взлетали птицы: в основном ржанки и песочники, одна куропатка, – и садились на близлежащие валуны, словно скорбящие магометанки, призывающие Аллаха: исполненные страха, матери четырех яиц, которые они перед этим высиживали целых шесть недель. Я все обшарил глазами – и вот наконец увидел гнездышко возле холодного пятнистого камня. Из яиц недавно вылупились птенцы: в гнезде все еще лежали скорлупки от последнего яйца. По-моему, это песочник: навстречу миру раскрывались четыре маленьких рта, готовых на все, – и в силу какого-то древнего коммунистического инстинкта любви я начал волноваться, что они голодны. Как будто кормить их – моя забота. Но потом я очнулся от пронзительного тревожного крика матери птенцов, доносящегося с близлежащего каменистого участка, и пошел дальше своей дорогой.

На самой верхней точке Хельярдальсхейди я набрел на старую каменную веху и сделал возле нее привал. Заморосил дождик. Я заметил, что между камнями, из которых была сложена веха, заткнута старая пожелтевшая овечья кость, пустая внутри. В ней оказалась свернутая трубочкой бумажка, на которой были нацарапаны строчки, заметки и напоминания: «Почитать “Divina Comedia”»; «Хроульв называет И. Христ.: “Младенчик”»; «Веснушчатый, как воробьиное яйцо»… Под конец работы над каждым романом у меня всегда оказывался целый такой длинный список идей, и нередко, из-за чистейшего стресса, что срок сдачи рукописи уже на подходе, я так и втыкал их «сырыми» между словами, строками, камнями, в надежде, что когда-нибудь кто-нибудь обнаружит их. Кто-нибудь, но не я.

К утру распогодилось. Когда я вернулся в долину, там уже настал июль. Я посмотрел: не иначе как Хроульв принялся за сенокос. К югу от озера слышалось тарахтение древнего трактора. Очевидно, я рановато начал. Я вижу, что овцы еще не на летнем пастбище. Во дворе стоит «русский джип». Гость приехал.

– Ты их еще не купал, – сказал он.

– Эх, что верно то верно: не купал, – отвечает Хроульв.

Я сижу с моим маленьким семейством за обеденным столом. На тарелках остатки старой вареной овчушки. Эйвис тайком поглядывает на гостя. В окне летнее солнце. Скир сияюще бел[76]76
  Аллюзия на строку из патриотической песни на стихи Йоунаса Хатльгримссона «Белый, заснеженный берег, Исландия, милая матерь!» («Ísland farsælda Frón»).


[Закрыть]
.

– Сейчас фермеров обязали их купать по меньшей мере раз в год.

– Ах, люди и сами-то чистоту соблюдают по-разному: один купается чаще, другой реже, – говорит фермер, делая внушительный глоток скира. Семилетний Грим таращит на него глаза, готовясь встать на защиту чистоплотности своего отца; кажется, ему хочется сказать то, что думает читатель: «Папе купаться не нужно». Но он этого не говорит. Видимо, я это вычеркнул из последней корректуры. К счастью. У меня и без этого тупого юмора хватает.

– А сейчас закон такой вышел. По правилам, всем фермерам восточной Исландии полагается каждую весну купать овец.

– Ага, пусть сначала сами вымоются, хух, всю свою мучицу грязную с себя смоют, а потом уж нас под душ загоняют. По-моему, покойный Гитлер такую идею бы непременно учел.

– Хроульв, давайте не будем все переворачивать с ног на голову…

Агроном так же недавно выпустился из учебного заведения, как и пастор: у него еще не обсохло молоко на его пухлых губах – но он полон новых «акцентов», как это раньше называлось, делового подхода. Они были «современными людьми», не привыкшими иметь дело с вечным исландцем, жившим вне социума, его телефонов, электричества, законов и правил, ставившим с ног на голову все, что они ему говорили в те редкие разы, когда появлялись у него в долине. Для Хроульва важнее был не закон, а загон.

Баурд Магнуссон был новоиспеченным советником-консультантом этого округа. Родился в Акюрейри, образование получил в Хоуларе и в Норвегии. Он носит мои собственные круглые очки на своей ребяческой рожице, по которой рассыпаны кратеры от прыщей. Рот у него маленький, стиснутый, нос вообще не в счет, а брови над стеклами очков заострены от учености и правды. Он сидел на стуле напряженно. Амбициозность у него – словно нож в спине: сидеть с ним за одним столом – немножечко как заседать в парламенте.

Я этого типа узнал. Он – один из тех суперодаренных людей, которые составляют пять процентов в каждой стране. На девяносто девять процентов умен. Не хватает только одного-единствен-ного процента – понимания жизни. «Материалом» для этого героя мне послужили в основном красноречивые ораторы Коммунистической партии, куда я одно время был вхож. Они внушали страх, потому что знали все. Мы никогда до конца не понимали их, но все же следовали за ними и верили в них. Их устами гласила правда. Под конец с ними происходило одно из двух: или они сворачивали с пути и, подчиняясь своим женам, вступали в какую-нибудь влиятельную партию и жирели в вертящихся креслах контор по импорту, становились комиссарами системы, – или крепко держались за свое кредо, но постепенно все дальше и дальше отодвигались к границам общества и в конце концов становились смотрителями маяков где-нибудь на самых северных мысах Исландии, где зажигали алое пламя среди полярной ночи.

– Закон есть закон, и ему нужно подчиняться – если только не хочешь отколоться от общества и жить один, но и в этом случае тебе придется считаться с последствиями, – а иначе как ты отстоишь эту свою точку зрения перед фермерами, уже искупавшими своих овец, когда их овцы пойдут на летние пастбища в горах вместе с твоими немытыми?

Эйвис смотрит на этого энергичного идеалиста мечтательными глазами. Какой умный! Какой красноречивый! Но, милая Эйвис, этот человек – не для тебя. Он все знает об овцах, а о женщинах – нет. Как и твой отец. Разве ты совсем позабыла славного Гвюдмюнда? А я-то целых две недели старался, выдумывал его для тебя! По-видимому, придется признать: он у меня получился простоватый. И поэтому запорол те шансы, которые я ему предоставил.

– Законы – такие законы. Хух… Овцы исландской породы и без этого прекрасно жили тысячу лет. Стояли себе в своем загоне, свободные, и никто их не мыл, не купал, кроме дождя и солнца. И лишь когда вы, спецы ученые, начали завозить в них болезни, которых никогда не было, мураша этого чертова, то их начала мучить хворь.

У него случился приступ красноречия – как и всегда, стоило ему рассердиться. И на самом деле Хроульв был во всем прав. Болезни овец попали в Исландию вместе с каракульскими овцами, которых завезли из Германии после 1930 года. Это была лишь первая из неудачных попыток исландцев в этом веке ввести в сельское хозяйство новшества.

– Нам, исландцам, не нужно изводить то, что нас кормит, какой-то зарубежной фигней. Мы и сами с этим справимся. Мы и норки[77]77
  Европейских норок завезли в Исландию в 1930-х годах, чтобы разводить на мех. Однако сбежавшие с ферм зверьки быстро снискали себе славу вредителей и разорителей птичьих гнезд.


[Закрыть]
– хух!

Я как будто слышу самого себя на той самой конференции с литературоведами. Да, кто-то должен был вдолбить им парижскую чушь.

– Зарубежной фигней? А кто уберег нас от войны? – Англичане! В нашем мире в одиночку не прожить. Det er…[78]78
  Это… (норв., дат.)


[Закрыть]
Это прошлый век.

– Англичане! Ишь ты! Да ведь это они у нас мир отняли, – отвечает Хроульв, но быстро умолкает, и выражение его лица говорит о том, что он сболтнул лишнее, – и он вдруг косится на Эйвис. Она это замечает. А понимает ли? Ее волосы говорят «да», а глаза – «нет»; они вновь глядят на сосредоточенного агронома, который лишь качает головой и ненадолго замолкает, чтоб эта дурацкая тема сама угасла, а потом продолжает:

– Ты должен понимать… ты тогда должен отвечать за последствия своих действий.

– Хух, последствия?

Он это слово вообще понял?

– Да, – говорит Баурд, и лицо у него делается серьезным. Это явно была всего лишь преамбула, – пусть речь и идет о серьезном нарушении правил. Пробудив в фермере угрызения совести, агроном хотел облегчить ему восприятие плохой новости. – Хроульв, нам прислали результаты тех анализов, которые недавно забирали.

– Ну, и?

– Вот да… Мне очень жаль такое говорить, но… да, это оказался легочный аденоматоз.

– Аденоматоз?!

– Да.

– Я думал, на востоке страны его не бывает, только на юге.

– Да… да, в основном он бывает там, но за пределами ареала заражения встречаются отдельные случаи, и да… по-моему, это неизбежно, и вот… тебе придется… забить овец.

– Забить, хух?

– Да… Jeg er…[79]79
  Я… (норв., дат.)


[Закрыть]
Я приехал, чтоб сказать тебе… довести до сведения… Всех твоих овец придется забить.

– А кто… Кто это решил?

– Комитет по болезням мелкого рогатого скота.

– Комитет? Хух! А с каких пор эти обормоты заседать стали?

– Ну, комитет по болезням мелкого рогатого скота… и я как уполномоченный им консультант… Нам… на нас возложено исполнение законов, и приоритетом для нас является интерес целого, всей животноводческой отрасли. С аденомотозом не шутят – как и с чесоткой. Это серьезно… это болезнь, которая может нанести урон всей отрасли.

Мальчишка слегка дрожит – на лбу жемчужинками капли пота, но держится на удивление хорошо. Ему помогает неопытность новичка. Разумеется, это одно из его первых поручений по работе, а сообщать людям такие вести всегда нелегко. Эйвис очарована им. Она хочет своего отца без скотины оставить? А маленький Грим устал следить за разговором и принялся гонять ложкой каплю молока по тарелке со скиром: круг за кругом. Старуха… а она-то где? Она стоит на своем месте: одна рука на бедре, другая – на кофейнике (я и забыл, что последние семнадцать строк сопровождались ароматом кофе) и глядит на свои горы. Вот они стоят, словно ее ровесники, при солнце и южном ветре: синий Отшельник и далекая Одиночка.

– Хух. Ну, я не знаю, – только мы, фермеры, до сих пор как-то справлялись без вас – ученых, точно так же, как овцы прекрасно поправлялись от всей этой кори-укори, которую вы им приписываете, целую тысячу лет. А где тогда были вы – жители Тингэйарсислы? Небось, в Норвегии? Ну и сидели бы дальше в своей Норвегии, коз сосали!

– Коз? Что… Но все равно: тебе придется забить всех овец.

– Ну, давайте, несите ножик, и я первый под него пойду! – желчно отвечает Хроульв и встает. – Недосуг мне с тобой бодаться. Я сено кошу.

Он выходит из кухни. Баурд встает.

– Но Хроульв… Хроульв…

Фермер поворачивается в дверях и с ухмылкой произносит, поглядывая на меня: «Лучше вон с этим поговори!»

Агроном некоторое время стоит растерянный и смотрит то на меня, то на опустевший дверной проем, а затем усаживается и задает вопрос:

– А вы… его отец? Вы Аусмюнд?

Честно признаться, мне стало обидно. Я-то думал, что я молодею. Я замечаю, что Эйвис трудно сдержать улыбку.

– Э… нет.

– А кто вы?

– Я… в общем, я тот, кто написал… все… – путаюсь я.

– Он для папы все записывает, – пытается помочь Эйвис.

– Записывает на его счет? Доверенное лицо, значит?

– Э-э… Наверно, можно и так. Наверно, так можно…

– Понимаю, – серьезно произносит Баурд и очень ответственно молчит. Входит старуха, берет тазик с мясом, все еще стоящий посреди стола, и смиренно говорит агроному:

– А вы уверены, что не хотите поесть? Из него вся чесотка уже выварилась.

Хроульв был не в духе с тех пор, как сел за стол. Очевидно, они уже не в первый раз встречались. Но дело было не только в этом. Его огорчило то, что произошло с утра. Эйвис, его славная дочь, с гордостью вручила ему в хлеву кольцо. Простое женское кольцо, в котором было выгравировано его имя. Обручальное кольцо своей матери, которое Эйвис, по своей невинности, считала принадлежащим отцу. Она хотела его порадовать – ведь это ей нечасто удавалось. Он взял кольцо и рассмотрел его, держа между пальцами. Оно сияло в лучах утреннего солнца, бьющих сквозь окно молочной, словно детская игрушка в руках тролля. Хроульв поднес его к глазам и прочитал внутри свое имя.

– Хух. Ты где его нашла?

– Гвюдмюнд сказал: его наверняка во́роны утащили. Мы его вчера нашли.

– Где? Где вы нашли его?

– В доте.

Фермер покраснел второй раз за свою жизнь. И оба раза – от гнева.

– В доте. Хух! А на кой вы туда шлялись?

– Гвюдмюнду захотелось посмотреть. Он же никогда не видел… Оно ведь твое? Там твое имя написано.

И вот он на мгновение перенесся в церковь на Болоте – крошечную дерновую халупу. Позади него семнадцать человек гостей, женщин и мужчин, каждый пол в своем ряду: таковы были первые меры, принятые исландцами против «лапанья на мессах» или, как это сейчас называется, «сексуальных домогательств». Пастор – старый пастор – эдакий верзила в рясе, возвышался над ними на краю алтаря, многощекий и хорошо поддавший: он только что благословил новобрачных. Стоило ли воспринимать такое венчание всерьез? Союз, благословленный пьяным. Разве не понятно было, чем дело кончится?

«Желаешь ли ты, Йоуфрид Тоурдардоттир, взять меня в му… пардон, взять в мужья человека, стоящего перед тобой… передо мной, Хроульва Аусмюндссона?»

У Йоуфрид рдеют щеки – восемнадцатилетняя высокогорная роза; в платье она смахивает на кобылу; она еще неука[80]80
  Необъезженная, неприученная к езде лошадь.


[Закрыть]
, а ее уже в первый раз взнуздали, хотя до того на ней уже успели поскакать верхом: в ее чреве уже три месяца обретается некий Тоурд Хроульвссон – их старший сын, который потом всю жизнь был гостем незваным и в любой компании самым странным. Тоурд в молодости сбежал из дому и болтался по фьордам: по разным кораблям, по разным женщинам; ему не было еще и двадцати, как он утонул, избавив родню от своего присутствия, – подобно своему младшему брату Хейдару, который погиб в Хель. Тот год был их первым годом в той долине. Первым годом – первым горем. Но отнюдь не последним. А Тоурд? Да, Тоурд, где же он? – думал Хроульв, смотря на слегка брюхатую невесту, а затем на свои руки, которые тогда были на четверть века моложе, чем сейчас, когда он стоит в собственной молочне с тем же самым кольцом, которое Йоуханн с Болота сделал из красивой гайки, происходившей из мотора первой машины-кочкоразровнятеля, привезенной в эту часть страны в начале века.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации