Текст книги "Опередить Господа Бога"
Автор книги: Ханна Кралль
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Аля записала меня на медицинский. Я стал ходить на занятия, но меня это ничуть не интересовало. Когда мы возвращались домой, я снова ложился в постель. Все усердно учились, а я продолжал лежать лицом к стене – и тогда мне начали на этой стене рисовать разные вещи, чтобы я хоть что-нибудь запомнил. То печень нарисуют, то сердце, очень, кстати, старательно, с желудочками, предсердиями, аортой…
Так продолжалось два года – и в течение этих двух лет меня время от времени усаживали в какой-нибудь президиум…
– Ты считался героем?
– Вроде бы. Или просили: «Расскажите, расскажите же, как было». Но я разговорчивостью не отличался и в президиумах этих выглядел слабовато.
Знаешь, что я лучше всего из того периода помню?
Смерть Миколая. Он был членом «Жеготы» (Совета помощи евреям), представлял нашу подпольную организацию.
Миколай заболел и умер.
Умер, понимаешь? Обыкновенно, в больнице, на кровати! Первый из моих знакомых умер, а не был убит. Накануне я навестил его в больнице, и он сказал: «Пан Марек, если со мной что-нибудь случится, здесь, под подушкой, тетрадь, там все сосчитано, все до мелочи. Вдруг когда-нибудь спросят, так что не забудьте: сальдо сходится и даже кое-что осталось».
Знаешь, что это было?
Такая толстая тетрадь в черной обложке – он всю войну в нее записывал, на что мы расходуем деньги. Доллары из сбросов с самолетов, нам их давали для покупки оружия. С полсотни еще осталось, и они тоже лежали в этой тетради.
– И ты вручил сдачу и тетрадь профсоюзным боссам, которые со слезами на глазах принимали тебя в Америке?
– Представь – я вообще не взял тетрадь из больницы. Рассказал про нее Антеку и Целине, и, помню, эта история страшно нас рассмешила. Тетрадь эта и Миколай – чудно́ как-то он умирает: в кровати, на чистых простынях… Мы надрывались от смеха, пока Целина не сказала: хватит, над чем смеемся?!
– А сердца рисовать на стене тебе в конце концов перестали?
– Да.
Однажды я забежал на какую-то лекцию – наверно, только подписать зачетку – и услышал слова профессора: «Если врач знает, как выглядит глаз больного, как выглядит его кожа, язык, то ему должно быть понятно, чем человек болен». Мне это понравилось. Я подумал, что болезнь человека похожа на рассыпанную мозаику: если правильно такую мозаику собрать, узнаешь, что у человека внутри.
С тех пор я занялся медициной, и дальше уже можно говорить о том, с чего ты хотела начать, а я понял гораздо-гораздо позже: что как врач я могу и впредь отвечать за человеческую жизнь.
– А почему, собственно, ты должен отвечать за человеческую жизнь?
– Наверно, потому, что все остальное мне кажется менее важным.
– Может быть, дело в том, что тебе тогда было двадцать лет? Если самые важные в жизни минуты переживаешь в двадцатилетнем возрасте, потом довольно трудно найти равноценное занятие…
– Знаешь, в клинике, где я потом работал, была большая пальма. Иногда я стоял под ней и видел палаты, в которых лежали мои больные. Это было давно, у нас не было ни теперешних лекарств, ни методик, ни аппаратуры, и многие в этих палатах были обречены. Моя задача заключалась в том, чтобы как можно больше из них спасти, – и однажды, стоя под пальмой, я вдруг понял: ведь это, собственно, та же задача, какая была у меня там. На Умшлагплац. Тогда я тоже стоял у ворот и вытаскивал отдельных людей из толпы обреченных на смерть.
– И так ты стоишь у ворот всю жизнь?
– Фактически да. А когда уже ничего не могу сделать, остается одно: обеспечить им комфортабельную смерть. Чтоб они ничего не знали, не страдали, не боялись. Чтобы не унижались.
Надо дать им возможность умереть так, чтобы не уподобиться ТЕМ. Тем, с четвертого этажа на Умшлагплац.
– Мне говорили, что в обычных, не особенно опасных случаях ты лечишь больных словно бы по обязанности, а по-настоящему оживляешься, когда начинается игра. Когда начинаются гонки со смертью.
– В этом-то и состоит моя роль.
Господь Бог уже собирается погасить свечу, а я должен очень быстро, воспользовавшись Его минутным невниманием, заслонить пламя. Пусть погорит хоть немного дольше, чем Ему угодно.
Это важно: Бог не так уж справедлив. И к тому же приятно: если что-нибудь получится, значит, худо-бедно, ты Его обставил…
– Гонки со Всевышним? Ну и гордыня!
– Знаешь, когда человек провожает других людей в вагоны, скорее всего, ему потом понадобится свести с Ним кое-какие счеты. А мимо меня проходили все, потому что я стоял у ворот с первого дня до последнего. Все четыреста тысяч прошли мимо меня.
Конечно, любая жизнь все равно заканчивается одинаково, но речь идет об отсрочке приговора, о восьми, десяти, пятнадцати годах. Это не так уж мало. Дочка Тененбаум благодаря талону прожила три месяца – я считаю, это много: ведь за эти три месяца она успела узнать, что такое любовь. А девочки, которых мы лечили от стеноза и недостаточности митрального клапана, успели вырасти, и полюбить, и родить детей, то есть гораздо больше, чем дочка Тененбаум.
Была у меня девятилетняя пациентка, Уршуля, со стенозом двустворчатого клапана, она отхаркивала розовую пенистую мокроту и задыхалась – но тогда мы еще не оперировали детей. Вообще в Польше только начинали оперировать пороки сердца, но Уршуля уже умирала, и я позвонил Профессору, что девочка вот-вот задохнется. Он прилетел через два часа на самолете и в тот же день ее прооперировал. Она быстро поправилась, вышла из больницы, закончила школу… Иногда заходит к нам, то с мужем, то одна (развелась) – красивая, высокая, черноволосая; раньше она косила, и это ее немного портило, но мы нашли очень хорошего окулиста, он сделал ей операцию, и теперь глаза у нее тоже в порядке.
Потом у нас лежала Тереса с пороком сердца, распухшая, умирающая. Как только отеки спали, она потребовала: «Выпишите меня домой», а все это время из дома к ней никто не приходил. Я туда пошел: это оказалась комнатушка с бетонным полом на задах магазина, Тереса жила там с больной матерью и двумя младшими сестренками. Она сказала: мне надо домой, некому присматривать за сестрами – ей тогда было десять лет, – и ушла. Потом она родила, после родов снова пришлось ее спасать от отека легких, но едва она почувствовала, что может дышать, попросилась домой, к ребенку. Иногда она к нам заходит и говорит, что у нее есть все, чего ей хотелось: дом, ребенок, муж, а самое главное, говорит, что удалось выбраться из этой каморки за магазином.
Потом у нас была Гражина из детского дома, ее отец, алкоголик, умер в психиатрической больнице, мать тоже умерла – от туберкулеза. Я предупреждал, что ей нельзя рожать, но она родила и вернулась к нам с недостаточностью кровообращения. С каждым днем силы у нее тают, она уже не может работать, не может взять сына на руки, но возит его гулять в коляске и гордится, что у нее, как у всякой нормальной женщины, есть ребенок. Муж очень ее любит и не дает согласия на операцию, а мы не рискуем настаивать, и Гражина потихоньку угасает.
Может быть, я нескладно рассказываю, но теперь я уже довольно плохо их помню. Это странно. Когда они у тебя лежат, когда им худо и они нуждаются в твоей помощи – ближе их нет никого на свете, и ты знаешь про них все. Знаешь, у кого дома каменный пол, у кого отец пьет, а мать психически больна, знаешь, что одной в школе не дается математика, а у другой совершенно неподходящий муж, а в институте как раз началась сессия, так что нужно вызвать такси и отправить ее на экзамен вместе с медсестрой и запасом лекарств, и еще тебе известно все про ее сердце: что у нее сужение или расширение сердечного клапана (когда сужение – в аорту поступает мало крови, а при расширении кровь застаивается и кровоток замедляется), ты смотришь на нее – и если она такая красивая, хрупкая, с розовой кожей, это означает, что произошел застой и расширение мелких подкожных сосудов, а если бледная и сосуды на шее пульсируют – у нее слишком узкое устье аорты… Ты все про них знаешь, и эти несколько дней смертельной опасности нет у тебя никого ближе. Но потом они выздоравливают, уходят домой, ты забываешь их лица, а тут привозят новую больную, и теперь уже только эта новенькая важнее всех.
Несколько дней назад привезли семидесятилетнюю старушку с острой сердечной недостаточностью. Профессор ее прооперировал, это была действительно рискованная операция. Засыпая, больная молилась. «Господи, – говорила, – благослови руки профессора и мысли врачей из Пирогова». («Врачи из Пирогова» – это как раз мы, я и Ага Жуковская.)
Ну скажи, кому еще, кроме моей пациентки-старушки, пришло бы в голову молиться за мои мысли?
Не пора ли уже, наконец, навести маломальский порядок? Ведь люди будут ждать от нас каких-то цифр, дат, сведений о количестве войск и вооружении. Люди придают большое значение историческим фактам и хронологии.
Например, повстанцев – 220, немцев – 2090.
У немцев авиация, артиллерия, бронемашины, минометы, 82 пулемета, 135 автоматов и 1358 винтовок, а на одного повстанца (согласно донесению заместителя начальника штаба восстания) приходится 1 револьвер, 5 гранат и 5 бутылок с зажигательной смесью. На каждый участок – 3 винтовки. Во всем гетто – две мины и один автомат.
Немцы вступают в гетто 19 апреля в четыре утра. Первые бои: Мурановская площадь, улица Заменгофа, Генсья. В два часа дня немцы убираются, не выведя на Умшлагплац ни одного человека… («Нам тогда еще казалось очень важным, что в тот день никого не вывезли. Мы даже считали это победой».)
20 апреля: полдня немцев нет (целых двадцать четыре часа в гетто нет ни единого немца!), они возвращаются в два. Подходят к фабрике щеток. Пытаются открыть ворота. Взрывается мина, немцы отступают. (Это была одна из двух мин, имевшихся в гетто. Вторая, на Новолипье, не взорвалась.) Они – их группа – взбираются на чердак. Михал Клепфиш закрывает своим телом немецкий пулемет, остальные прорываются – радиостанция «Рассвет» потом сообщает, что Михал пал смертью храбрых; тогда же зачитывается приказ Сикорского о его награждении орденом Virtuti Militari V класса.
Теперь сцена с тремя офицерами СС. Белые ленты, опущенные дулом вниз автоматы; предлагают заключить перемирие и вынести раненых. Повстанцы стреляют в них, но ни в одного не попадают.
В книге американского писателя Джона Херси «Стена» этот эпизод описан очень подробно.
Феликс, один из вымышленных героев, рассказывал о происходившем с некоторым смущением. В его душе еще теплится – пишет автор – столь характерное для западноевропейской традиции стремление соблюдать правила военной игры и принципы fair play[25]25
Честная игра (англ.).
[Закрыть] в смертельной схватке…
В эсэсовцев выстрелил Зигмунт. У них была только одна винтовка, а Зигмунт стрелял лучше всех, так как успел до войны отслужить в армии. Эдельман, увидев приближающихся парламентеров, сказал: «Стреляй» – и Зигмунт выстрелил.
Эдельман – единственный оставшийся в живых участник этого эпизода (по крайней мере, со стороны повстанцев). Я спрашиваю, испытывал ли он смущение, нарушая столь характерные для западноевропейской традиции правила военной fair play.
Он говорит, что смущения не испытывал, поскольку эти трое были те же самые немцы, которые отправили в Треблинку четыреста тысяч человек, разве что прицепившие себе белые ленты…
(Штроп в своем донесении упомянул об этих парламентерах и о «бандитах», открывших по ним огонь.
Вскоре после войны Эдельман увидел Штропа.
Прокуратура и Комиссия по расследованию нацистских преступлений попросили его на очной ставке с Штропом уточнить некоторые подробности – где была стена, где были ворота, в общем, всякие топографические детали.
Они сидели за столом – прокурор, представитель комиссии и он. В комнату ввели высокого мужчину, тщательно выбритого, в начищенных башмаках.
– Он встал перед нами навытяжку – я тоже встал. Прокурор сказал Штропу, кто я такой, Штроп еще больше выпятил грудь, щелкнул каблуками и повернул голову в мою сторону. В армии это называется «отдача воинских почестей» или что-то в этом роде. Меня спросили, видел ли я, как он убивал людей. Я сказал, что в глаза не видел этого человека, встречаюсь с ним в первый раз. Потом меня стали спрашивать, возможно ли, что ворота были в этом месте, а танки шли оттуда – Штроп дает такие показания, а у них там чего-то не сходится. Я сказал: «Да, возможно, что ворота были в этом месте, а танки шли оттуда». Мне было не по себе. Этот человек стоял передо мной навытяжку, без пояса, и уже имел один смертный приговор. Какая разница, где была стена, а где ворота – мне хотелось поскорее уйти из этой комнаты.)
Парламентеры уходят – Зигмунт, к сожалению, промахнулся, – а вечером все спускаются в подвалы.
Ночью прибегает паренек с криком: «Горим!» Вспыхивает паника…
Стоп. «Прибегает паренек с криком…» – это нельзя считать серьезным историческим свидетельством. Как и тот факт, что в подвале при его словах несколько тысяч человек в панике вскакивают, вздымая тучей песок, от чего гаснут свечи, и паренька надо спешно призвать к порядку. Истории такие подробности не нужны… Через минуту люди успокаиваются: увидели, что кто-то распоряжается. («Люди всегда должны знать, что кто-то распоряжается».)
Итак, немцы поджигают гетто. Район фабрики щеток уже охвачен пламенем, надо сквозь это пламя продраться в центральное гетто.
Когда горит дом, сперва выгорают полы, а потом сверху начинают падать горящие балки, но между одной и другой балками проходит несколько минут, и вот тогда-то нужно проскочить. Чудовищно жарко, осколки стекла и асфальт плавятся под ногами. Они бегут в огне среди этих падающих балок. Стена. Пролом в стене, возле него прожектор. «Мы не пойдем». – «Что ж, оставайтесь…» Выстрел по прожектору, они бегут. Двор, шестеро ребят, выстрелы, они бегут. Пятеро ребят, могила, Сташек, Адам, «Интернационал»… И еще: в тот же день, когда вырыли могилу и тихонько пропели первый куплет, нужно было пробраться подвалами из одного дома в другой. Четверо пошли пробивать проход, а наверху стояли немцы и кидали в подвал гранаты. Туда начал проникать дым, гарь, и он велел немедленно засыпать лаз. Внутри еще оставался один парень, но люди начали задыхаться, поэтому ждать его было уже нельзя.
Вот это точная хронология. Теперь мы уже знаем, что первым погиб Михал Клепфиш, потом шестеро ребят, потом пятеро, а потом Сташек, а потом Адам, а потом парень, которого пришлось засыпать. И еще несколько сотен в убежище, но это немного позже, когда гетто горело целиком и все перебрались в подвалы. Там было ужасно жарко, и какая-то женщина на минутку выпустила ребенка на воздух. Немцы дали ему конфетку, спросили: «А где твоя мама?» – ребенок показал, и немцы взорвали убежище, несколько сот человек. «Мы потом говорили: надо было этого малыша, как только он вышел, застрелить. Но и это бы не помогло: у немцев были подслушивающие аппараты, и с их помощью они обнаруживали людей в подвалах».
Вот она: хронология событий.
Историческая последовательность оказывается всего лишь последовательностью смертей.
История творится по другую сторону стен, там, где пишутся донесения, рассылаются по всему миру радиосводки и призывы о помощи. Любому специалисту сейчас известны тексты депеш и правительственных нот. Но кто знает про парня, которого пришлось засыпать, потому что в подвал просачивалась гарь? Кому сегодня известно об этом парне?
Донесения о происходящем в гетто составляет на арийской стороне «Вацлав». Вот, например, «Сводка № 3 Вац. А/9, 21 апреля: Еврейская боевая организация, руководящая борьбой Варшавского гетто, отвергла немецкий ультиматум, в котором содержалось требование сложить оружие во вторник до 10 часов утра… Немцы ввели в бой полевую артиллерию, танки и бронемашины. Осада гетто и борьба еврейских повстанцев – чуть ли не единственная тема разговоров в миллионном городе…»
До того «Вацлав» передавал донесения об акции по уничтожению гетто – именно от него мир узнал о существовании Умшлагплац, об эшелонах, газовых камерах и Треблинке. Упоминание о «Вацлаве» – Генрике Волинском – есть в каждой книге, в каждой научной работе о гетто. Он руководил еврейским сектором при Главном штабе АК, был посредником между ЖОБом и штабом, в частности, передал командующему АК, генералу Грот-Ровецкому, первое сообщение о создании ЖОБа, а Юреку Вильнеру – приказ генерала о подчинении ЖОБа Армии Крайовой. Он же связал подпольщиков с командующим Варшавским округом АК генералом Монтером и офицерами, которые впоследствии снабжали их оружием и учили им пользоваться. Чаще всего занятия проводил Збигнев Левандовский, «Рельс», заместитель руководителя варшавского Кедива[26]26
Управление диверсионной службы в Армии Крайовой.
[Закрыть] и начальник Бюро технических исследований АК. Он рассказывает, что на «уроки» к нему приходили из гетто всего два человека, женщина и мужчина, и вначале его это огорчало, но оказалось, что мужчина был химиком, схватывал все на лету и инструкции «Рельса» передавал своим товарищам в гетто. Кроме инструкций они получили хлорат калия и, добавляя к нему серную кислоту, бензин, бумагу, сахар и клей, сами изготавливали бутылки с зажигательной смесью. «Коктейли Молотова?» – уточняю я, но доцент Левандовский возмущается: «Никакого сравнения! Наши бутылки были небольшие, изящные, обложенные хлоратом и обклеенные бумагой, и воспламенители у них располагались по всей поверхности. Филигранная работа – честное слово. Новейшее достижение Бюро технических исследований АК. Вообще все, что мы давали ЖОБу, – говорит «Рельс», – и бутылки, и люди, и оружие, было самым лучшим из того, что мы тогда могли дать».
Доцент Левандовский по сей день не знает фамилии мужчины, который приходил на Маршалковскую, 62 (первый этаж, во дворе налево). «Высокий худощавый шатен, – говорит он. – Не из этих сорвиголов, наоборот: тихий, спокойный. Хотя, – добавляет доцент, – в особо опасных акциях лучше всех себя проявляли вовсе не сорвиголовы, а вот такие тихони».
– Человека, которого вы обучали, звали Михал Клепфиш, – говорю я доценту.
Вместе со Станиславом Гербстом «Вацлав» описал ход первой крупной акции по уничтожению гетто, и донесение это в виде микрофильма курьер перевез через Париж и Лиссабон (в канун Рождества 1942 года генерал Сикорский подтвердил получение). Юрек Вильнер, представитель ЖОБа на арийской стороне, приносил известия из гетто ежедневно, благодаря чему донесения всегда отражали текущие события и передавались в Лондон систематически. Например:
…Настроение паническое: в 6.30 начинается акция, каждый готов к тому, что его могут взять в любую минуту, в любом месте…
…Последний этап ликвидации начался в воскресенье. В этот день всем евреям было приказано в 10 часов явиться к Совету общины. Началась раздача талонов на жизнь; каждый получивший талон обязан носить его на груди. Это желтоватые листочки с написанным от руки номером, снабженные печатью Совета и подписью. Все талоны безымянные…
…На прошлой неделе на Умшлагплац за 1 кг хлеба платили 1000 (тысячу) злотых, за одну сигарету – 3 зл.
… Северин Майде, когда за ним пришли жандармы, бросил в одного из них тяжелую пепельницу и разбил ему голову. Майде, конечно, расстреляли. Это единственный известный случай сознательной самообороны…
…Пассажиры, проезжающие через Треблинку, утверждают, что на этой станции поезда не останавливаются.
И так каждый день: Вильнер приносит из гетто информацию – «Вацлав» составляет донесения – радисты передают их в Лондон, а лондонское радио, вопреки сложившейся практике, в своих передачах ничего об этом не сообщает. Радисты по поручению своего руководства запрашивают, в чем причина, но Би-би-си продолжает молчать. Только месяц спустя в информационном блоке передают первое сообщение о ежедневных десяти тысячах и Умшлагплац. Оказывается – как выяснилось впоследствии, – Лондон все это время не верил донесениям «Вацлава». «Мы думали, вы чересчур увлеклись антинемецкой пропагандой…» – объяснили лондонцы, когда получили подтверждение уже из собственных источников… Итак, Юрек Вильнер приносил из гетто последние новости, а кроме того, тексты депеш – например, обращение к Еврейскому конгрессу в США, заканчивавшееся словами: «Братья! Остатки евреев в Польше живут с сознанием того, что в самые страшные дни нашей истории вы не оказали нам помощи. Откликнитесь. Это наш последний к вам призыв».
В апреле 1943 года «Вацлав» вручает Антеку (представителю штаба ЖОБа) приказ генерала Монтера, в котором «приветствуется вооруженное выступление варшавских евреев», а затем сообщает, что АК будет форсировать стены гетто со стороны Бонифратерской и Повонзок.
«Вацлав» до сих пор не знает, попало ли это последнее сообщение в гетто, но, видимо, попало – ведь Анелевич говорил что-то о предполагаемой атаке. На ту сторону даже послали одного парня, который не дошел (его сожгли на Милой, целый день слышно было, как он кричал), да и когда Анелевич об этом узнал, к нему на мгновенье вернулась надежда, хотя остальные сразу сказали, что ничего из этого не выйдет: там никому не прорваться.
На Милой кричал обожженный парень, а по другой стороне стены, на мостовой, лежали трупы двоих ребят, которые должны были подложить 50 кило взрывчатки под стену гетто. Збигнев Млынарский (подпольный псевдоним «Крот») говорит, что именно это сыграло роковую роль. Что погибли сразу оба и больше некому было подобраться с взрывчаткой к стене.
– Улица была пустая, немцы стреляли со всех сторон, пулемет, прежде с крыши больницы обстреливавший гетто, перенес огонь на нас. За нами, на площади Красинских, стояла рота СС, так что Пшенный поджег взрывчатку, которая должна была разворотить стену. Мина разорвалась на улице и разнесла в клочья тела этих наших двоих ребят, и мы стали отходить.
– Сейчас я знаю, как следовало поступить, – говорит Млынарский, – надо было войти в гетто и там, внутри, поджечь взрывчатку, а наши люди должны были ждать с другой стороны и выводить повстанцев.
Только – если хорошенько подумать – сколько бы их вышло? Десятка полтора, не больше. Да и вообще, захотели ли бы они выйти?
– Для них, – продолжает Млынарский, – это было делом чести. Хоть и поздно, но все же они совершили этот печальный акт. И правильно поступили – по крайней мере, честь евреев была спасена.
Абсолютно то же самое говорит Генрик Грабовский, в квартире которого Юрек Вильнер прятал оружие и который потом вызволил Юрека из гестапо:
– Эти люди отнюдь не стремились остаться в живых, и надо поставить им в заслугу, что они способны были здраво рассуждать и решили погибнуть в борьбе. Все равно – и так смерть, и эдак, уж лучше умереть с оружием в руках, чем в унизительной покорности.
Грабовский сам это понял – что лучше погибнуть в борьбе, – когда его задержали возле гетто, откуда он выходил с пакетом от Мордки. «Простите, – поправляется пан Генрик, – от Мордехая, как-никак звание и функции заслуживают уважения». Да, когда его поставили к стене и дуло было перед ним… примерно вот так, на высоте той вазы в серванте, он подумал: «Укусить, что ли, этого шваба или выцарапать ему глаза…» (К счастью, среди немцев был «синий»[27]27
«Синяя полиция» – созданные немецкими властями подразделения польской полиции на оккупированных территориях.
[Закрыть], Вислоцкий, которому Грабовский сказал: «Хорошо, пан Вислоцкий, делайте свое дело, но знайте: я не один, как бы у вас потом не вышло неприятностей…» – и Вислоцкий мгновенно все понял, и Грабовского отпустили.)
Мордку Анелевича Грабовский знал давно, еще с довоенных времен. «Это ж наш парень, с Повислья. Мы были в одной компании; если требовалось кому-нибудь рожу набить или посчитаться с ребятами с Воли или Верхнего Мокотова, всегда ходили вместе».
Что мать Анелевича, что мать Грабовского – одинаково бедствовали, одна торговала рыбой, другая – хлебом, и хорошо, если за день удавалось продать десять буханок, сорок булочек да пару пучков петрушки.
Еще тогда, на Повислье, видно было, что Мордка умеет драться, поэтому Грабовский нисколько не удивился, встретив его в гетто уже как Мордехая, – наоборот, ему это показалось совершенно естественным. Кому ж еще быть вожаком, как не их человеку, пацану с Повислья. (Мордехай попросил его тогда передать ребятам в Вильно: пусть собирают деньги, оружие и здоровых, решительных молодых парней.)
Грабовский был до войны харцером[28]28
Харцеры (скауты) – члены детской и молодежной организации «Союз польских харцеров» (основан в 1918 г.).
[Закрыть], его товарищей из старшей группы расстреляли в Пальмирах[29]29
Пальмиры – местность под Варшавой, где производились массовые расстрелы.
[Закрыть], пятьдесят человек, всех до единого, а он остался жив и теперь получил от своего харцерского руководства приказ ехать в Вильно и подымать евреев на борьбу.
В Колонии Виленской[30]30
Пригород Вильно (теперь в составе Вильнюса).
[Закрыть] Грабовский познакомился с Юреком Вильнером. Там был монастырь доминиканок, настоятельница прятала у себя нескольких евреев. (Я сказала своим монахиням: помните, Христос говорил: «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих». И они меня поняли…)
Юрек Вильнер был любимцем настоятельницы – голубоглазый блондин, он напоминал ей угнанного в неволю брата. Оничасто беседовали – она ему говорила о Боге, он ей – о Марксе, и, уезжая в Варшаву, в гетто, откуда ему не суждено было вернуться, Юрек оставил ей самое дорогое, что имел: тетрадь со стихами. Он записывал туда все самое любимое и самое, как ему казалось, важное. Тетрадь в коричневой клеенчатой обложке, с пожелтевшими страницами, исписанными рукой Юрека (это она придумала ему польское имя), настоятельница сохранила до сегодняшнего дня. «Много чего испытала эта книжка. Налет гестаповцев, лагерь, тюрьму – мне бы хотелось перед смертью отдать ее в достойные руки».
Из тетради Юрека Вильнера
Брось – брось – брось – брось – видеть то, что впереди.
(Пыль – пыль – пыль – пыль – от шагающих сапог!)
Все – все – все – все – от нее сойдут с ума,
И отпуска нет на войне!
Ты – ты – ты – ты – пробуй думать о другом,
Бог – мой – дай – сил – обезуметь не совсем
(Пыль – пыль – пыль – пыль – от шагающих сапог!)
Отпуска нет на войне!
Для – нас – все – вздор – голод, жажда, длинный путь.
Но – нет – нет – нет – хуже, чем всегда одно —
(Пыль – пыль – пыль – пыль – от шагающих сапог!)
Отпуска нет на войне![31]31
Из стихотворения Р. Киплинга «Пыль» (перевод А. Оношкович-Яцыны).
[Закрыть]
Итак, Грабовский познакомился с Юреком в Колонии, и, когда Юрек приехал в Варшаву, он поселился у Грабовского на улице Подхорунжих. Все евреи из Вильно, приезжая в Варшаву, поначалу останавливались у Грабовского, и он первым делом отправлялся с ними на базар, чтобы купить более-менее подходящую одежду. Тогда были в моде лыжные шапочки с маленьким козырьком, но они не годились – каким-то странным образом подчеркивали носы, – и поэтому Грабовский говорил: «Кепки – пожалуйста, шляпы – пожалуйста, но эти лыжные – ни в коем случае!» И еще учил их, как себя вести, даже походку исправлял, чтоб ходили «без еврейского акцента».
Грабовский тогда сделал любопытное наблюдение: чем больше человек боялся, тем некрасивее становился – черты его как-то неприятно искажались. А вот те, что не боялись – например, Вильнер, Анелевич, – были по-настоящему красивые ребята, и выражение лица у них сразу менялось.
Как представитель ЖОБа на арийской стороне (Грабовский только потом, уже после войны, узнал, какую Вильнер выполнял миссию; в то время люди предпочитали знать как можно меньше, чтобы не проговориться на допросе) Юрек поддерживал постоянный контакт с «Вацлавом» и офицерами и, если не мог всего, что от них получал, забрать в гетто, оставлял часть у Грабовского или у босых кармелиток на Вольской: то револьверы, то ножи, то пачку тротила. Устав ордена кармелиток тогда еще не был таким строгим, как сейчас, и им разрешалось показывать посторонним лица, так что Юрек, натаскавшись тяжестей, отдыхал у них на раскладушке за ширмочкой в монастырский приемной. Теперь я сижу в этой же приемной по одну сторону черной железной решетки, а мать настоятельница – в нише, в полутьме – по другую, и мы говорим о том, как почти целый год через их монастырь перебрасывали оружие для гетто. Не вызывало ли это каких-нибудь колебаний, сомнений? Настоятельница не понимает…
– В конце концов, оружие – в таком месте?!
– Может, вы насчет того, что оружие служит для убиения людей? – спрашивает мать настоятельница. Нет, это ей не приходило в голову. Она только думала, что хорошо бы Юрек, когда уже пустит в ход это оружие и настанет его последний час, успел раскаяться и помириться с Богом. Даже просила, чтобы он ей это пообещал, и сейчас спрашивает меня: как я считаю, он помнил о своем обещании, когда выстрелил в себя в бункере на Милой, 18?
Когда Юрек и его товарищи наконец пустили в ход оружие, небо в той части города стало сплошь красным и отсвет достиг даже привратницкой монастыря. Поэтому именно там, а не в часовне собирались каждый вечер босые кармелитки и читали псалмы (Но за Тебя умерщвляют нас всякий день, считают нас за овец, [обреченных] на заклание. Восстань, что спишь, Господи!), и настоятельница просила Бога, чтобы Юрек Вильнер принял свою смерть без страха.
Итак, Юрек собирал оружие, а Грабовский со своей стороны энергично помогал ему пополнять запасы. Однажды он раздобыл несколько сот килограммов селитры и древесного угля для взрывчатки (купил у Стефана Оскробы, владельца аптекарского магазина на площади Нарутовича), а в другой раз – 200 граммов цианистого калия, который евреи хотели иметь при себе на случай ареста. Цианистый калий – такие маленькие серо-голубые таблетки – пан Генрик сперва испробовал на кошке. Соскоблил чуть-чуть, насыпал на кусок колбасы, кошка мгновенно сдохла, так что пан Генрик со спокойной душой отдал таблетки Вильнеру. У пана Генрика было свое профессиональное честолюбие (он держал лавчонку с салом и мясом), и он не мог продать товарищу недоброкачественный товар.
Генек «Сало» – такой был у Грабовского подпольный псевдоним – и Юрек Вильнер очень дружили. О чем только они не разговаривали, лежа на одном тюфяке (на кровати спала жена пана Генрика с дочкой, а под кроватью лежали свертки с ножами и гранатами). О том, что холодно, что хочется есть, что кругом убивают и риск все растет. «Что же касается интеллекта, – вспоминает пан Генрик, – то у Юрека был философский склад ума, и мы часто рассуждали, зачем это всё, и взгляд на жизнь у него был широкий, общечеловеческий».
Из тетради Юрека Вильнера
А через день —
мы уже не встретимся
А через неделю —
не поздороваемся А через месяц —
забудем друг друга
А через год —
друг друга уже не узнаем
А сегодня крик ночи взмыл над черной рекой
Как будто я гроб приоткрыл рукой
Слушай – спаси меня
Слушай – люблю тебя
Слышишь —
слишком уже далеко[32]32
Из стихотворения «Крик над Вислой» Мариана Хемара (1901-1972) – поэта, комедиографа, сатирика.
[Закрыть]
В самом начале марта 1943 года Юрека Вильнера арестовало гестапо.
– Утром в тот день, – говорит адвокат Волинский, – я был у него на Вспульной, а в два немцы окружили дом и взяли его с документами и оружием.
У нас существовал неписаный закон: попадешься – молчи по крайней мере три дня. Если потом человек сломается – никаких претензий к нему не будет. Юрека Вильнера мучили целый месяц но он никого не выдал, не назвал ни явок, ни адресов, хотя знал множество – в том числе и на арийской стороне.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.