Электронная библиотека » И. Скуридина » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 21:29


Автор книги: И. Скуридина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Ковалиная книга: Вспоминая Юрия Коваля

Читатель дорогой!

Открыв эту книгу, ты встретишься с человеком, о котором, по прочтении, скажешь:

– Как жаль, что уже никогда не удастся с ним познакомиться, а там, с Божьей помощью, и подружиться. Конечно, он мастер русской прозы, ну что ж – и Пришвин мастер, и Нагибин, и Казаков, но с ними по-человечески сойтись не просто, совсем не просто. А у Коваля, как ни у кого, открытость и доброжелательность сразу видны, что в прозе, что в характере. Какой человек! Ах, как бы я хотел с ним выпить и поговорить за какой-нибудь рыбалкой!

А если кто не читал Коваля никогда и до этой книги не слышал о нем ничего, тот уж, конечно, по прочтении, воскликнет:

– Как я только мог пройти мимо его прозы, ничего не знать о Недопеске, о Самой легкой лодке в мире, о Картофельной собаке – как мне не стыдно! Немедленно бегу в книжный магазин и там скуплю всего Коваля, сколько его ни окажется на полках! Какой человек!

И побежит, и скупит, и я могу только с тайной радостью предвкушать то читательское счастье, какое ему предстоит пережить, лежа на диване под зеленым абажуром с книжкой Коваля в руках.

Юлий Ким

Юлий Ким
Слово о Ковале

Интересно спросить у знавших его: каким Коваль вспоминается первым делом, сходу, навскидку? Многие, наверно, скажут: за столом, с гитарой. Кому-то, возможно, он представится с ружьем на охоте. Иным барышням, как я полагаю, вспомнится его горячее и нежное лицо, близко-близко. Я же сразу вижу его над теннисным столом, в полете удара, в атаке. В том отдельном заветном местечке нашего пединститута, которое называется – Круглый зал. Это бывшее фойе бывшего парадного входа, с колоннами по периметру, предполагающими гардероб за ними; с короткой широкой лестницей, ведущей из фойе прямо в огромный трехэтажный внутренний зал нашей альма матери, с высоким стеклянным потолком, воспетым им с такою чудной силой в одной из лучших его новелл «От Красных ворот».

Сам парадный вход, однако, да-авным-давно закрыт наглухо, и фойе, таким образом, образует собою уютный карман, где в наше время располагался теннисный стол, как раз в размер Круглого зала, учитывая необходимое пространство вокруг стола, особенно при защите, несравненным мастером которой был Женя Немченко по прозвищу Кок – из-за пижонского кока, украшавшего его пижонскую голову. Росту он был длинного, сложения худощавого, и в игре был подобен изящному гибкому хлысту, или, я бы сказал, стеку. Поскольку Кок был безусловно джентльмен.

Так вот, если в атаке Женя был расчетлив и точен, то в защите – неотразим. Смотреть на их игру с Ковалем было наслаждением.

Юра атаковал не мешкая, из любых положений, атаковал сразу, хоть справа, хоть слева, всегда. На чем его и подлавливал соперник, посылая ему перекрученные мячи с непредсказуемой траекторией. То есть от Юры летели пули, а от Жени бабочки. И этот процесс превращения молниеносного свинца в трепетного мотылька был завораживающим. Женя ждал выстрела, изогнувшись в талии навстречу, дугообразно взмахивал ракеткой, как ботаническим сачком, зачерпывая пулю в ее полете и щедрым королевским жестом возвращая Ковалю порхающий шарик, не забыв подкрутить подарок в какую-нибудь коварную сторону. При этом Кок красиво откидывался назад – так благородно откидывается Атос в исполнении Вени Смехова, после того как, бывало, проткнет очередного гвардейца – и тут же сжимался в гибкую пружину, ожидая следующего выстрела. И как он ухитрялся выуживать эти Юрины торпеды изо всех углов, подгребая чуть ли не с полу, – уму непостижимо, но ухитрялся! И нередко видно было, как Юра уставал нападать на эту мягкую, податливую и непробиваемую оборону.

Но все же чаще утомлялся неутомимый Кок, потому что, согласитесь, непрерывно сжиматься и разжиматься все-таки утомительнее, чем молотить справа и слева, раз навсегда наклонясь над столом в полете атаки.

«И всю-то свою жизнь Коваль так и провел в атакующем стиле», – разбежалось было перо продолжить воспоминание, однако стоп. В футболе, в теннисе – да, но в жизни он не атаковал – он увлекался. С головой вовлекаясь в свое увлечение, так что оно становилось его занятием. В итоге у него оказалось три главных дела: литература, изобразительное искусство и охота с рыбалкой. Сочинение песен занятием не стало, но регулярно сопутствовало. Что касается женщин, то увлечение ими было обязательным условием его существования. И женщины его, каких я знал, все были хорошие.

Служил Юра совсем немного, года два-три. Сначала в школе, затем в редакции, это все. От армии ему, слава богу, как-то удалось уклониться, и получается, что всю свою жизнь он занимался исключительно тем, чего сам хотел. Визбор все-таки тянул журналистскую лямку, ездил по заданиям, сдавал репортажи. Юра тоже ездил, но куда меньше и привозил не репортажи, а полноценные вещи вроде «Алого». То есть задание Коваль превращал в художественный замысел и отчитывался главным образом перед собой.

Идеально сложились обстоятельства для его жизни. И он ими воспользовался, как я думаю, если не на все сто, то уж не меньше чем на девяносто. Это очень много, очень. Мои, например, обстоятельства сложились тоже удачно, хотя и парадоксально: советская власть за диссидентство уволила меня из школы, запретила выступать с концертами – но великодушно оставила за мной кино-театральное поприще, совмещать которое с диссидентством невозможно. И вот в 1968 году, в 32 года, я стал тем, кем мечтал: свободным художником на любимом поприще, и уже почти 40 лет не встаю по звонку на работу. И открылась мне даль вожделенная. И спросите меня: на все ли сто использовал я ее? И лучше даже не спрашивайте.

Он меня любил, я его тоже. Хотя закадычными друзьями мы не были. Поэтому у меня с ним немного наберется совместных событий. Собственно, всего-то одно у нас общее приключение – участие в съемках фильма «Улица Ньютона, дом 1». Вскоре после института. Хотя истоки сюжета – как раз в институтской жизни, в течение которой Коваль познакомился со знаменитой троицей скульпторов: «Лемпорт – Сидур – Силис» называлась она, что звучало почти как «Мене – текел – фарес», то есть значительно и загадочно. Прекрасные были мастера, высочайшего уровня, на мой взгляд, одного ряда с такими, как Эрьзя – Коненков – Неизвестный. Из них теперь только Силис здравствует, дай ему Боже долгих лет. А тогда они располагались в своей общей мастерской, недалеко от Парка культуры, в двух шагах от нашего института, и мы эти два шага не раз проделывали и всегда были радушно принимаемы.

В конце 62-го в этом гостеприимном подвале мы с Ковалем очутились в одной компании с кинорежиссером Тэдом (Теодором) Вульфовичем. Он как раз собирался снимать фильм «Улица Ньютона, дом 1» про физиков и лириков по сценарию молодого Эдика Радзинского, и ему для эпизода «Студенческая вечеринка» нужны были вошедшие в моду барды со своими песенками, и в нашем с Ковалем лице он этих бардов услышал в самой что ни на есть натуре. В две гитары грянули мы и моих «Гренадеров», и Юрину незабвенную «Когда мне было лет семнадцать». Вульфович вошел в азарт, он был такой подвижный, ладный, под наш развеселый чес выдал какой-то невероятный чарльстон, немедленно пригласил нас сниматься в упомянутом эпизоде, и вскоре мы оказались в Питере на «Ленфильме». В просторном павильоне, в декорациях скромной малогабаритной распашонки привычно ударили мы по струнам, и кроме вышеуказанных спели и свежесочиненную специально для фильма песню – мой первый в жизни кинозаказ, «Фантастику – романтику».

 
И все ж, друзья, не поминайте лихом,
Поднимаю паруса!
 

Мне на «вечеринке» повезло больше, чем Юре. Участников разделили на танцующую часть и закусывающую. Я был зачислен во вторую. Смена длилась несколько часов, дубль за дублем. Юра танцевал, я закусывал. В перерыве проголодавшийся Коваль подошел к столу и потянул к себе тарелку с винегретом.

– Не трогайте реквизит!!! – завопила помреж. – Что ж такое! Третий дубль снимаем, а на столе уже нет ничего!

Помнится, я стащил для Юры огурец, что мало его утешило. Мне-то закусывать не только не запрещалось, а прямо полагалось согласно режиссерскому замыслу. Зато в танцевальной группе Юра имел абсолютный успех – а там на подбор были хорошенькие девушки, – и дни его между съемками были упоительными.

Не помню, снимался ли он еще когда-либо. Как-то видел я его в телепередаче «Спокойной ночи, малыши», где он до того был натужен и неестественен, что я еле досмотрел. Нет уж, не его это было дело. Вот Визбор – да, это актер природный, без никакой школы, если не считать институтских капустников, где он блистал не хуже Петра Фоменко, блистательнее которого не было и нет на свете никого.

Мы с Ковалем тоже малость поблистали в художественной самодеятельности, тоже в капустнике, правда, всего один раз. При Визборе-то с Ряшенцевым институтская «капуста» была в цене, еще в какой, вся Москва сбегалась смотреть, их юмор был внятен и расходился в списках.

«Сегодня ты изменил группе – завтра ты изменишь Родине!»

«Облить презреньем и поджечь!»

«Ночь полярная окрест,

К нам в ярангу вор залез.

Хорошо, что он залез

Не в родную МТС»

(куплет сознательного чукчи),

«Словно по сердцу ножом жизнь детей за рубежом!» – и т. д.


Пришла, однако, и наша очередь. Коваль, Валера Агриколянский и я к той поре уже были отравлены обэриутством и веселились за рамками смысла.

Д’Артаньян

Я иду со станции от девушки Констанции,

От девушки Констанцьи Бонасье!

Рошфор

Напрасно шел со станции от девушки Констанции,

Уж ей не принесешь ты монпансье! – и т. п.

Причем мы имели наглость разыграть эту чушь на институтской сцене. Чем вызвали общее недоуменное хихиканье. Еще хорошо, что не освистали.

У этого юмора имеется своя интонация. Кроме Коваля ею владеют еще только Леша Мезинов да Миля Херсонский. Передать ее невозможно. Вот Миля подходит к Леше и хлопает его по плечу:

– Печорин! Отчего ты черен?

И ха-ха-ха! Весь юмор.

В небольших шедеврах Коваля, особенно в авторском исполнении, интонация эта звучит во всей полноте: см. его «Гена, идущий с рентгена» или «Иван Грозный и его сын Иван». А уж эта песенка его, одна из первых:

 
Эх, из тюремного окошка вылезает атаман.
Финский ножик на припасе и заряженный наган.
 
 
Эх, ты наган семизарядный, в реку брошу я тебя.
Ты зачем осечки делал, когда резали меня?
 
 
Эх, меня резали резаки, я на столике лежал.
Мой товарищ Колька Силис
(или Вовка Лемпорт, или Юра Визбор)
мою голову держал.
 
 
Эх, задушевного товарища не стало у меня.
Как несчастная девчоночка остался мальчик я.
 

Источником вдохновения, если не ошибаюсь, явилась операция по поводу аппендицита, пережитая автором.

Они с Лешей Мезиновым еще тогда, в институте, вместе начали повесть о странствиях капитана Суера-Выера с командой. Некоторые фразы оттуда застряли в памяти навеки, например: «Ананасана-бананасана! – вскричали пираты и театрально побежали на абордаж». Так что ватерлиния фрегата «Лавр Георгиевич» заскрипела в тиши океана лет за тридцать до полного воплощения замысла в последней вещи Коваля. А между Суером юности и Выером зрелости расположились вся Юрина жизнь и вся его проза, в которой этот юмор с оттенком сюра органически слился с изумительной лирической нотой, с тем, что Юра называл вслед за Шергиным – веселием сердечным.

Без веселья Коваль не Коваль. Хотя в самом-то начале были у него робкие заходы в чистую лирику, вроде:

 
Одуванчик желтым был,
Сделался седым.
Ты моя весна – красна
Растаяла, как дым.
 

Или тот рассказ, где его герой в сумрачном лесу вдруг услышал звуки рояля и побежал туда, «попадая в такт» – нередко поддразнивал я Юру этим «попаданием», от чего он добродушно отмахивался впоследствии.

К дружбе Юра относился ответственно. Советы, мнения, просьбы выслушивал всегда внимательнейше. Когда в 83-м году возникла мысль о ежегодном институтском сборе в конце декабря, он сразу же предложил свою мастерскую как место собрания нашей компании (человек тридцать) и каждый год накануне даты обзванивал всех и готовил елку и всяческую закусь, а когда Ряшенцев попросил сдвинуть дату (иначе у него не получалось участвовать), Юра опять же обзвонил актив, чтобы принять решение коллегиально.

А уж когда на почве литературных разногласий дошло дело до выяснения отношений с лучшим другом Лемпортом, что привело к полному разрыву таковых, уж как он переживал! О чем без смеха не может вспоминать другой лучший друг, Силис, который в конце концов и примирил друзей к их обоюдной радости.

Стихийный человек и отъявленный диссидент Петя Якир ему нравился больше, конечно, стихийностью, чем диссидентством. Они любили вместе выпить и попеть «Когда мне было лет семнадцать». Однако опасная атмосфера диссидентского существования была совсем не для Коваля. Он был вольный художник и вольничал в своем художестве как хотел. Прекрасная его палитра при этом никак не задевала советскую власть, ибо предпочитала другие объекты для изображения. Да и не сталинское все-таки было время, когда убили бы просто за то, что вольничает.

Ко всякого рода протестам и возмущениям Юра очень даже прислушивался с полным сочувствием, но участвовать в них не стал. Так и говорил: «Боюсь». Хотя дело было не в боязни, а в натуре, для которой и славить власть, и порочить было неестественным. А когда в самый разгар диссидентства Петю все же заносило в Юрину компанию, то выпивали и пели оба с прежним азартом, причем Петины топтуны запросто могли топтаться где-нибудь поблизости.

Но вот Петю посадили, а потом и судили, осенью 73 года. И, как уже было заведено на Москве, вокруг суда собралась небольшая толпа сочувствующих – что по тем временам особым подвигом не являлось, но любому, разумеется, было ясно, что его появление будет немедленно зафиксировано, из чего совсем не обязательно следовали репрессии – но могли.

И Юра пришел. Весь напряженный, всклоченный, пришел совершенно не в свою тусовку, но пришел, оглядываясь и разговаривая вполголоса, не мог не прийти! Друга Петьку судят, помочь ничем невозможно, но ведь это же сукой надо быть, чтобы не прийти хотя бы посочувствовать!

Известна история, когда Эренбург, белый от страха, ушел с собрания, где клеймили космополитов и надлежало голосовать за гнусную партийно-антисемитскую резолюцию. Экое геройство – ушел с собрания. А вот геройство. По тем-то людоедским временам – еще какое!

Юра, наоборот, на собрание пришел, хотя никто его не обязывал, кроме собственного чувства. Подвиг не подвиг, но, безусловно, поступок.

В песенном деле он охотно уступал все пальмы друзьям – мастерам жанра, то есть Визбору и мне, хотя не знаю, чьи песни мастера пели охотнее – свои или его. У Юры-то их немного, десятка два всего, зато какие. Ряшенцев в своих воспоминаниях целую главу посвятил только одной из них – нашей всеобщей любимице «Когда мне было лет семнадцать», он этой строкой и всю книгу даже назвал. Кто хочет послушать, как ее поет Коваль, пусть разыщет фильм «Улица Ньютона, дом 1» – и песню услышит, и Коваля увидит, 25-летнего, которому там и 20 не дашь.

Юра очень хороший писатель. Правда, он всю жизнь комплексовал на этот счет. Наверно, ему хотелось услышать о себе чье-нибудь очень для него авторитетное мнение – чье, не знаю, ну, может быть, Бахтина или Аверинцева. Что он стоит на одном уровне, скажем, с Пришвиным или там с Житковым. Здесь я пас. И в смысле эрудиции, и в смысле авторитетности. Скажу только, что для меня-то Юра значит очень много, так как именно он и еще три человека, сами того не подозревая, сформировали мою собственную писательскую интонацию, а это основа стиля.

Ну и, разумеется, среди книжек, которые я люблю перечитывать, обязательно стоят его, на одной полке с Самойловым, Бродским, Булгаковым. Очень вкусная проза. Помню, в институте удивил меня, провинциала, мой однокурсник Гриша Фельдблюм:

– Перечитываю «Записки охотника». Не спеша, по абзацу. Это наслаждение!

Теперь вот и я точно так же перечитываю Юру. Правда, в отличие от других читателей, я еще слышу его голос и вижу его лицо.

Эх, не получилось у меня сходить ли, сплавать ли с ним на какую-нибудь его охоту-рыбалку, уж до того начитался я, надышался его рассказами, пахнущими сырой землей, опятами и картофельным дымом. Раза два уговаривались мы с ним – не вышло. Поэтому вышло у нас одно только плаванье – сочиненное мною уже после его кончины, и сочинял я наше путешествие с горьким упоением, и все наши с ним разговоры списаны мной словно с натуры, хотя плывем мы с ним на том свете, где, не исключаю, еще и правда, вдруг да повидаемся.

21 июля 2007 года
Петелино. Дача

Роза Харитонова
«Солнце делает людей красивыми и честными»

Нелепо, смешно, безрассудно,

безумно – волшебно!

Ю. Ким

Юрий Коваль. Автор неповторимых, прелестных рассказов и повестей, смешных и грустных, «детский» писатель, от строчек которого перехватывает дыхание. Шедевры: «Чистый Дор», «Листобой», пронзительный «Недопесок» и волшебная «Самая легкая лодка в мире». «Я еще понаделаю кистью дел!» – говорил он в юности. Интересная, самобытная живопись Коваля не раз выставлялась в ЦДЛ и в ЦДХ. Каждая работа Коваля притягивает взгляд, и поначалу кажется, что тебе понятно, что хотел сказать нам художник. Но чем глубже ты погружаешься в это рассматривание, тем больше тобой овладевает нечто волшебное, и каким-то непостижимым образом чувствуешь, что и в корявых деревьях городского пейзажа, и в весеннем бездорожье деревенской околицы, и в прозрачных акварелях есть трепет и мерцание, полет, и тайна, мечта и жизнь. И как хорошо, что это чудо нельзя понять и объяснить!

Волшебство окутывало каждого, кто попадал в это энергетическое поле – общение с Юрием Ковалем. Что же это было?

Стоит ли мне писать о том, что помню я? Но ведь истинная картина может быть составлена из памяти многих. В воспоминаниях Э. Бабаева об Анне Ахматовой я прочла, что записывание разрушает прелесть непосредственного общения. Это правда. Но я никогда не записывала по горячим следам. И еще одно не дает мне покоя: в рассказе Коваля о Борисе Шергине есть слова: «Слово – ветр, а письмо-то – век!» Ну пусть не век! Но все-таки будет записано и кто-нибудь прочтет и мои строчки о Ковале.

Немногие написанные им письма были адресованы мне, и чтение их тогда – это было счастье. Чем я смогу отдарить его? Есть у меня несколько стихотворений, посвященных его памяти, может быть, значимых только для меня и наших общих друзей. Да, может быть, этот текст и отрывки из его юношеского дневника, где уже видна его рука и что-то, что осталось в нем до конца.

Давным-давно, Боже! А ведь действительно, давным-давно, в 1955 году мы поступили на факультет русского языка и литературы МГПИ им. Ленина. Первый курс пронесся карнавалом, очарованием старинного зала под серебристым прозрачным потолком, учением, привыканием, знакомством с однокурсниками и преподавателями – Зерчаниновым (устное народное творчество), Б. И. Пуришевым (зарубежная литература), Корниловым (психология), Введенским (языкознание), А. Г. Гукасовой (литература XIX века). Мы были покорены талантами старших курсов (Юлий Ким, Ада Якушева, Борис Вахнюк) и бесспорным авторитетом тех, кто уже окончил институт. Они продолжали приходить сюда, интересовались нами, первокурсниками. Это Юрий Ряшенцев, Петр Фоменко, Владимир Красновский, Юрий Визбор. Ко второму курсу мы с Юрой Ковалем рассмотрели друг друга, и с осени 1956 года по осень 1958-го часто, почти каждый день, бывали вместе. Участие в литературном объединении, почти ежедневные занятия на курсах живописи и рисования под руководством уникального, неповторимого педагога Михаила Максимовича Кукунова, посещения мастерской скульпторов В. Сидура, В. Лемпорта, Н. Силиса; выпуск стенной факультетской газеты «Словесник», которая, к сожалению, сменила потом свое название на «Молодость»; участие в так называемом «обозрении» (похожем на капустник и на родившийся позднее КВН), репетиции и выступление октета под руководством Ады Якушевой и, позднее, Ирины Олтаржевской, и стихи, стихи, – литфак! Наверное, это были те дрожжи, которые будоражили, заводили новые хлеба. Во всем этом мы принимали участие.

Занятия на курсах часто заканчивались очень поздно, ведь мы шли рисовать после лекций и семинаров, уже вечером. Часам к 10–11 рассматривали и оценивали рисунки, акварели, масло – кто что работал, убирали краски, доски, доставали сахар, бутерброды, у кого что было. Михаил Максимович Кукунов не спешил домой, в коммунальную квартиру в доме в Обыденском переулке, который он называл пирамидой Хеопса. Начинались разговоры, шутки, рассказы. Иногда, когда все уже собирались уходить, мы с Юрой оставались или на Парнасе (балкон, где расположилась студия), или на балконе напротив. Какие слова находились, какие темы!

И вот однажды, глядя мне в глаза, Юра говорит: «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд, и руки особенно тонки, колени обняв… Послушай, далеко-далеко, на озере Чад, изысканный бродит жираф!» Не знала, не знала я тогда Гумилева, не изучали его тогда на филфаке! Думала – вот какое чудо, глядя на меня, Юра сочинил. И показалось мне, что это я, я такая вся грустная, изысканная, и руки мои, в жизни совсем не тонкие, – тонкие и красивые.

Я влюбилась.

На лекциях мы часто сидели рядом, иногда писали записочки друг другу, сочиняли что-то в стихах. Он уже тогда писал стихи и рассказы, ездил на охоту, в далекие путешествия, вместе мы много бывали на выставках, в музеях, гуляли по улицам. С Лешей Мезиновым, нашим однокурсником, они начали писать фантастическую повесть «Суер-Выер, или Простреленный протез», первые главы которой были напечатаны в факультетской стенной газете. У газеты, протянувшейся на всю длину правой стены у входа в главный зал, всегда толпился народ – читали повести, рассказы, стихи, рассматривали рисунки, фотографии. Любимой книгой Юры в те годы была «Зависть» Ю. Олеши. В стихах Юры того времени, веселых, озорных и лирических, уже чувствовалась какая-то своя нота. Вот одно, шуточное, из посвященных мне, подпись под рисунком, на котором я была изображена весьма формально:

 
Снежинки наносные
Взметнулись стаями
И, севши на нос мне,
Устало таяли.
И таяли – плакали,
Грустили по-русски,
А в каждой капле
Смеялось по Розке.
 

Это стихотворение было написано тоже для меня, и я его очень люблю:

 
Водосточные трубы и медный рог.
Липовых листьев сугроб.
В лунном свете ботинок
Почти сапог,
Тротуар – почти чернотроп.
За седыми асфальтами городов
Есть пахучий туман и роса,
В опьяняющем мраке сосновых лесов
Зорче видят твои глаза.
И загадку заката легко разрешит
Белый камень у синей реки…
Видишь, дом в переулке стоит,
Как покинутый чуткий скит…
Длинные тени, квелый свет
Липой шуршит опалой…
Малый, ты тоже, небось, поэт?
Ты тоже дурак, малый!
 

Он любил дружеский круг, но в то же время искал уединения. Всегда готовый рассмеяться, пошутить, искренний и грубоватый, трогательно внимательный, когда любит, и безразличный, когда любовь уходит, легкий, веселый и печальный, умеющий дружить и ревнивый, несправедливый, помнящий все, уверенный в том, что способен на многое, и всегда сомневающийся. «Ты одна знаешь, что я бездарен, как забор», – писал он мне в письме, зная, что мне нравится все, что он делает.

Я помню свой восторг от фестиваля молодежи в 1957 году, как мне было интересно видеть людей из разных стран мира. Каково же было мое удивление, когда я получила письмо от Юры, где он писал мне: «Фестиваль наконец кончился и начались грибы!»

Уже тогда его внутренний мир был определен. Суета, светская жизнь – это его не волновало. Природа. Она захватывала его целиком, делала его зорким, чувствующим, свободным. Хотя были друзья, которых он искренне любил, девушки, которые любили его, и он вспыхивал, загорался, – он часто желал уединения. И был сам по себе.

С тех пор прошли годы и годы. Он стал писателем. Он стал художником. Он стал сценаристом замечательных мультфильмов. Он снимался в кино. Он писал песни. Он их пел, как никто другой. О его книгах написаны статьи. На кафедре русской литературы XX века, в стенах его родного МГПИ (который теперь называется МПГУ), С. А. Веднева в 1999 году защитила диссертацию «Стилевые особенности прозы Юрия Коваля».

Но, может быть, его первые строки, написанные тогда, в 1957-м, в письмах ко мне в виде дневников, отчасти дадут ответ на вопрос, на который вообще-то не бывает точного ответа: «Как все начиналось?»

Небольшого размера записная книжка, на которой вытиснено: «Делегату XXIV комсомольской конференции. МАИ. 1956». Сверху рукой Ю. Коваля написано:

«Розе

1957 год

31 марта

День золотых лаптей.

Ночью, во сне гудели нервные перетруженные ноги. В правой что-то сильно рвануло и треснуло. От дикой боли я взвыл.

На реке, вероятно, трещал, вздуваясь, лед.

Утро оранжевых троллейбусов.

От недосыпу и серебряного залитого солнцем асфальта в глазах золотые круги и звезды.

Еще спят северные розы… Бегу…

Поезд. Паровик. Кряхтит.

В вагоне поздние лыжники мажут жидкой мазью стертые лыжатины. Один, в очках, сказал девушке с зеркальными глазами заветное слово: «Консистенция». Это он про погоду и про лыжную мазь. Я смеюсь в Виталия Бианки. Он заметил и холодно взглянул на мою ногу, которая вся лежит на лавке. Она побаливает… За окном торчат мундштуки дымных заводских труб.

Дорохово.

Я вываливаюсь из вагона. Дребезжу и взбрыкиваю ноющей ногой. Растаптываю и разбрасываю по лужам звенящие льдиночки. Солнце шпарит. Солнце делает людей красивыми и честными. Радостно и розыстно. Ты уже встала, там, на востоке.

Вон за той избушкой стрелочника, вон за тем синим лесом, звенит и ласкает глазами высокое небо… Роза северных ветров. Подруга солнечных зайчиков, заря тягостной для меня Москвы…

Сажусь в автобус, красный и замызганный грязной водой. Фыркая и дергаясь назад, автобус несется по коричневому неумытому ремню шоссе. Голубоглазая женщина смеется над москвичами и называет себя «мешошницей». Мне смешно на нее смотреть…

Меня встречают мои. Оба помолодели и подтянулись. Отец выглядит молодым стройным мужчиной-фертом.

У мамы радостное лицо, и не поймешь, не то у нее загар, не то такие частые золотые веснушки.

Я перестаю хромать. Идем лимонной от яркого солнца аллеей…

Перехожу покрытую еще желтым льдом Москву-реку. Лед, надо льдом сантиметров пять вода, а над ней закрепляющий ледок-снежок. Иду, брызгаюсь из-под ноги в солнце. Лед еще толстый, сантиметров 70. Рыбаки колдуют на лунках. Шьют. Но берет мелочь: плотвишка, ерш, подлещишко, в роще пишу 10-минутный этюд…

Просыпаюсь. Мама уехала в далекую Москву, где играет музыка, которая здесь уже звучит по-другому, чувствуется, что она далекая. В кудлатую синеву ночи я не пошел.

1 апреля

День моих «успехов» в живописи и торопливой солнечной капели. Утром хрустит и звенит ломающийся солнечный ледок, днем начинает чавкать и вздыхать под ногами радужная слякоть.

Пошел на этюды с художником Ермаковым. У него нет белил. И вообще, никакого колорита в его работах не наблюдается. Но мажет…

Выбрал я сдуру довольно сложный композиционно видон и начал ляпать. В результате получился довольно гнусный этюд, который я не замедлил уничтожить собственным локтем. Но ничего не могу, ничего не вижу, кроме зеленой ночной тьмы.

Белые нити бакшеевских берез влезают в небо, но там темно от звезд.

Я ничего не могу, ничего не получается. Злюсь, но спокойно. Спокойно злюсь и, вдруг – совсем не злюсь, потому что одна капля замерзла, падая с крыши. Спокойной ночи, Ро!

Я сплю на еловых лапах.

2 апреля

Где же ты? Чистая и прекрасная весенняя вода. Красавица моя, почему лес и река, покрытая лужами, пахнут твоими губами и звездами…

Я сижу на обнаженном правом берегу, левый еще одет, но уже лопается белизна там, где пуговицы-строчки человечьих следов. Прозрачные наледи-лывы отражают куски летнего сухого сосняка.

Наледи-лывы, – так называются весенние лужи на оливковом льду.

Я не знаю названия двум своим чувствам…

Вон прямо подо мной сидит рыболов над лункой, похожей на человеческий след.

Вот, вот. Эх, Ро!

А я сижу над этим блокнотиком.

Сегодня видел божью коровку. Она ползала по березе и по моему пальцу. И мне вдруг страшно захотелось, чтоб она поползла по бархату черному и по… Но она вдруг улетела, а пацан Петька, что сидел на березе, сказал: «Прилетит обратно». И она действительно вернулась, но на палец уже не села, а села на жухлую травинку.

Эх, пацан Петька, пацан Петька. Он зазвал меня на березу. И я весь искарябался, пока залез. А потом пришла собака Джони и улеглась на мое пальто, которое я оставил под березой. Я спрыгнул и назвал Джони поганым кобелем, а Джони облизал всю мою руку, но с пальто не слез. Зато пацан Петька слез с березы и стал мерить Джонины уши.

– Ну и уши у ней. Аж до глаз. Такая кусанет!

Я достал конфету и дал половину Петьке, а половину Джони. В благодарность Джони залинял меня всего волосами. Пригревает солнце, холодит ветер мой затылок. Я щурюсь на противоположный берег, туда ушли пацан Петька и собака Джони, и скоро пойду я рисовать…

Сделал за сегодняшний день три этюда.

Этюд – понятие относительное.

Был на том берегу. Там холодно, там тень от высоких сосен. Мотался по этому берегу, набирал грязи и воды в ботинки. Мне это нравится.

Роза! Ро-за за-ря.

3 апреля

Первый облачный день. Равнодушные облака и интересная собака Дамка. Собака, которая умеет лазить по пожарной лестнице.

Хозяин ее, маляр, красил крышу, а она скулила и лезла к нему. Смогла долезть только до половины лестницы и застряла там. Ни назад, ни вперед.

Отдыхающие стояли под лестницей и хохотали.

Я хотел снять собаку, но она зарычала на меня и чуть не укусила. Сказал ей, что она дура. Потом приехали мама и Борька.

Маму я поцеловал, и Борька тоже полез целоваться, но с ним никто целоваться не стал, потому что даже еловые ветки выглядят детской щечкой по сравнению с его щетиной…

Мы с мамой гуляли и говорили обо всем и о тебе…

Писал закат…

Как убог мой язык. Почему я не могу сказать самого важного и самого основного. Почему я не могу сказать, что для меня ты.

Заводские трубы и дым похожи на кисточки для бритья.

Любить сосну, можжевельник, любоваться лесом, полем, рекой.

И чувствовать свое, понимаешь, свое сердце. Хочу говорить те слова, которые называют все…

Когда я говорю слово «роза», оно не ты. Когда я пою себе это слово – оно ты. Когда мне говорят слово «роза» – меня передергивает. Я не могу слушать других о тебе.

Любой барбос или божья коровка скажет о тебе больше и для меня.

Роза. Роза.

Название алого бархатного бутона. Название колючего приземистого куста. Или тонконогой и большеглазой еврейской девочки.

Тебя, светлой, сероглазой, чернобархатной, северной: не могу вспомнить твоего лица сразу целиком.

Губы, потом нос, глаз нет. Не могу их вспомнить, не могу.

Их никогда не вспомнишь.

Снова к тому же закату.

Закат – это одно. Но ведь каждый раз разный. Так же глаза – одни. Десять минут назад они одни, сейчас другие. А когда мелькает в них что-то, что было, тепло становится мне тут. Но не нужно писать и говорить, все равно не могу. Днем еще ничего, но вечер без тебя…

4 апреля

Наломали с Борькой вербы. Много, много…

Я залез на нее и ломал коричневые ветки, а Борька сортировал сережки.

Я написал этюд на большом картоне.

Мамочки…

Такое безобразие! Но стереть – не решился, уж очень много краски в него всадил.

Никогда, никогда я больше не возьму в руки палитру. Это раз и навсегда. Все. Но какого парня мы встретили, когда спускались с холма.

Стоит под деревом веснущатый колобок в валенках. Вертит в руках сопливую игрушку.

– Здорово, орел!

Орел-колобок!

Ро! Я тоже орел-колобок.

Завтра пятница. Завтра я увижу тебя. Мы выезжаем на день раньше. Одень завтра бархотку, я принесу тебе вербы и красных сережек.

Я – орел-колобок. И я люблю, люблю все! Вербу, желтый лед, зеленые полыньи, далекий лес, весеннюю грязь.

Ты не представляешь, какой я грязный. Я вымазан краской, грязью, собачатиной, елкой, вербой, смолой, известняком, глиной, травой и, наконец, солнцем. Но солнцем меньше всего, кажется. А впрочем, черт знает. Я вымазан весной и лесом…

И пусть весна и лес – это грязь – какая ерунда! Весна и лес – солнце и ты.

Ты и солнце.

Ты – солнце.

Весна и лес – ты и я.

Я и ты – солнце. Люблю-у.

Лю-блю-у. Люблю весну, солнце и тебя. А еще люблю божьих коровок.

А еще люблю барбосов.

С мокрым носом.

А у солнца нос мокрый?

У весны мокрый.

Солнце, барбосы, весна, я и ты!

Ура!!!!»

На этом заканчивается этот маленький дневник-письмо. Нам было по 19 лет.


Страницы книги >> 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации