Текст книги "Ковалиная книга: Вспоминая Юрия Коваля"
Автор книги: И. Скуридина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Ирина Коваленко (Батрак)
Гусиные пятницы
С Юрой Ковалем я познакомилась в 1958 году, когда переехала из Иркутска в Москву, и меня зачислили на 3-й курс историко-филологического факультета МГПИ. Я попала в группу, где он учился, и первое, что услышала, было горделивое сообщение о том, что в нашей группе учится Коваль – парень хоть куда: красивый, умный, бард, влюблен в одну девушку по уши. По-моему, его знал весь курс – да и весь институт. Он был компанейский, улыбчивый, остроумный. Но чем больше я его наблюдала, тем яснее мне становилось, что в душе его – печаль. Его глаза не смеялись, когда он смеялся.
Я быстро освоилась в группе, и на 4-м курсе в моей комнате в коммуналке мы устраивали «гусиные пятницы»: вскладчину покупали гуся, бабушка моя его жарила, а мы, человек шесть-семь, устраивали застолье. Среди нас всегда был Коваль с гитарой. После двух-трех рюмок водки он пел свои песни. Слова вроде были приличные, но некоторые звукосочетания вызывали хохот: вот еще одна буква – и кошмар. Но он этого не позволял. Моя бабушка, сидевшая шесть лет в ГУЛАГе, так и не научилась различать мат – она с умилением слушала песни Юры, а когда все расходились по домам, говорила мне: «Какой талантливый юноша: столько иностранных языков знает!». Я ему об этом рассказала, и он специально приходил спеть моей бабушке несколько романсов, но уже без намеков.
Вспоминаю один эпизод. Накануне выпускных экзаменов мы с Ковалем гуляли по Садовому кольцу. На Садово-Кудринской во дворе дома-музея А. П. Чехова жила моя подруга Галя Угрюмова. Мы зашли к ней. Была Масленица, и ее мама напекла блинов, накрыла красивый стол, как было принято в этой интеллигентной семье: серебро, хрусталь, красная игра, семга, вкусное вино. Родители Гали, интеллигенты, каких в советское время не часто встретишь, изящно взяли вилку и нож, приготовились резать блины. Вдруг Юра схватил блин руками и стал есть с таким смаком, что мы все тоже побросали вилки и стали откусывать вкуснейшие кусочки. Всем было весело. Неожиданно Юра посерьезнел, сел за пианино и заиграл «Лунную сонату». Мы онемели – нам в голову не приходило, что, кроме гитары, он превосходно играет на фортепьяно. Долго мы вспоминали об этом вечере, и Коваль смущался, слушая мои восторги.
Я не могу вспомнить, что нас сдружило, но мы часто встречались, говорили о жизни, о стихах – обо всем. Он меня выручал, когда в институте у меня были проблемы, и надо было успокоить бабушку. На экзамене по философии я от страха перепутала имя профессора и вместо Елиазара назвала его Ихтиозавром, за что схлопотала двойку и очень боялась сказать о ней бабушке. Коваль пришел с бутылкой коньяка (мы жили недалеко друг от друга) и уладил дело.
Но и я однажды решила его спасти: мы сдавали экзамен по методике преподавания не помню чего, я получила четверку, а Юра ничегошеньки не знал. Мы договорились, что я залезу под стол, накрытый длинной скатертью, и, пользуясь глухотой старушки-преподавательницы, буду по учебнику ему читать, а он – повторять. Поначалу все шло прекрасно: я читала, а он с выражением на лице повторял, иногда приказывая: «Говори медленнее». Но вдруг старушка решила размять затекшие ноги и пнула меня. Я взвизгнула – Коваль, посрамленный, получил двойку. Нас обоих выгнали из аудитории, мы купили коньяку и приехали ко мне. На этот раз моя бабушка была снисходительна к двойке, упрекала меня: из-за меня пострадал этот интеллигентный мальчик.
Я бывала у него в мастерской, которая размещалась в каком-то сарае; он рассказывал о сюжетах своих картин и показывал некоторые этюды. У меня дома он красил книжные полки и с уважением говорил о моей библиотеке, тогда не очень большой.
Его любили все – да иначе и быть не могло. Разносторонне талантливый, он не был снобом, умел ценить дарования других.
Потом у него родилась дочка Юлечка. Он ее очень любил. Время от времени мы встречались. Помню, когда моей дочке было примерно полгода, мы гуляли на Чистых прудах. Юлечка (ей было, наверное, годика два) смешно ковыляла впереди, а мы с Юрой вместе катили коляску с моей дочкой; он говорит: «Смотри, Юля – вылитый Коваль, только девочка». Прохожие, думая, что мы – молодая счастливая семья с двумя детьми, нам улыбались.
Последний раз мы встретились у моей однокурсницы Гали Григорьевой в начале 1980-х. Она пригласила меня к себе поболтать. Я пришла – а там Коваль. Мне не забыть этого вечера. Мы вспоминали былое; он пел – весь вечер пел. И был грустный… Позже, в 1998 году, на выставке его творчества на Крымском валу, я была потрясена многогранностью его таланта и горько сожалела, что слишком поздно об этом узнала. Я буду всегда его помнить.
Октябрь 2007 года
Юрий Ряшенцев
Человек эпохи возрождения
Одно из самых сильных художественных впечатлений шестидесятых годов – исполнение Юрием Ковалем и Юлием Кимом песни «Когда мне было лет семнадцать…»
Оба молодые. Оба – с гитарами. Начинают эпически:
Ой, когда мне было лет семнадцать,
ходил я в Грешнево гулять.
И тут Юлик, изображая гармошку, тоненько, лирически выводит: та-ри-ра-ра, нечто вроде проигрыша, как бы успокаивая слушателей, что ничего не предвещает той трагической истории, которая приключилась с героем этой песни.
Голос Коваля сразу же взмывает, обнажая жуткую коллизию этого произведения:
Не раз меня оттуда гна…
…гнали —
подхватывает Ким. И оба вместе заканчивают строфу, вобравшую в себя гигантскую информацию и о возрасте персонажа, и о месте события, и о сути приключившегося конфликта, и, наконец, о роковом легкомысленном отношении к нему героя:
Я все за шутку принимал.
События развиваются не спеша.
Вот в один прекрасный майский вечер (как сегодня)
иду с товарищем гулять.
Иду, играю на гармошке,
товарищ песенки поет.
Экспозиция закончена. Начинаются события.
И вот заходим в грешневску избушку.
Девчата все кругом сидят.
А на краю сидит косая (сам не знаю)…
И вот оно центральное явление, из-за которого все дальнейшее и случилось:
А рядом хорошая моя!
Теперь события развиваются с невероятной быстротой:
Вот один здоровый парень бравый …
Здесь полагалось назвать имя кого-либо из присутствующих слушателей песни. И я с ужасом слышу, как Коваль называет имя уважаемого всеми мэтра, сосредоточенно и с удовольствием слушающего пение. Причем Юрка явно не планировал этого заранее, а просто взгляд так упал, на легендарного поэта, а из песни слова не выкинешь:
Вот один здоровый парень бравый, Борька Слуцкий,
берет меня за шиврота.
Ни один мускул на скульптурном лице Бориса Абрамовича не дрогнул. Он весь во власти этой трагической среднерусской баллады, привезенной Ковалем из его странствий, а скорее всего, им самим и сочиненной.
Берет, выводит на средину,
в руке блеснул большой кинжал.
Ох…
Теперь все будет начинаться с этого печального вздоха.
Ох, он размахнулся и ударил
и угадал мне в левый бок.
В моих глазенках помутилось,
и я упал на грязный пол.
Вот эти «глазенки», произнесенные с такой глубокой нежностью к самому себе, к несчастной своей жизни, загубленной любовью, – это такое безошибочное угадывание народного характера. И каков точный и скупой эпитет: грязный пол.
Дальше события несутся и приобретают сюрреалистический характер:
Ох, вот теща лошадь запрягает (кверху дышлом),
в больницу хочет везть меня.
Больница «Красный холм» далече.
Среди дороги помер я.
Вот ведь что: у героя, оказывается, и теща была. Стало быть, он женат! Стало быть, мы имеем дело с гибелью из-за роковой страсти! Но что уж теперь – о страсти, когда дело до могилы дошло.
Ох, вот на Ипатьевском погосте
могилу роют для меня.
Могилу широку да глубо-оку,
и похоронят в ней меня.
И так себя жалко, что отсутствие рифмы, наблюдаемое во всей песне, тут попросту переходит в повторение одного и того же слова в конце строки, столь характерное для самодеятельных стихов. Но жалость не мешает точности адреса могилы: на Ипатьевском погосте.
На этих строчках певцы доходили до полного изнеможения, оря их во все горло, до красного лица, пугающего окружающих своим предынфарктным цветом.
И вот финал.
Ох, конец, конец веселой песне, петь кончаю.
Спасибо, кто пел и запевал.
Ох, конец, конец веселой песне, петь кончаю.
Спасибо дяде Юре за игру!
Песня-то, оказывается, была «веселая». Как вся наша жизнь…
Великая баллада!
Коваля я впервые увидел все в том же литературном объединении. Юра тогда, как и многие из нас, увлекался Хармсом, но, в отличие от других, «переболел» обэриутами и пошел дальше, взяв от них все, что можно: причудливую образность, ироничность. Талантливые люди талантливы во всем. Это прежде всего относится к Ковалю. Он был талантлив во многом: от малого тенниса до большой литературы. Коваль олицетворяет институтское творчество той поры – не кабинетное, не отъединенное от жизни, а естественно вырастающее из нее. Наши девушки считали его красавцем, а мне он всегда казался невыразимо обаятельным. В нем было гусарское начало. И хотя обычно песню про гусар, которую они исполняли с Кимом, он адресовал мне и Илюшке Суслову, выпускнику Полиграфического, позднее создателю клуба «12 стульев» в «Литературной газете» (мы с ним работали в «Юности»), Коваль сам был настоящим гусаром, непосредственным, азартным.
В прозе и особенно в последнем романе «Суер-Выер» Юрий Коваль узнается сразу по какой-то фирменной игре, когда простое изменение грамматической формы заставляет нас понять о человеке и об обстановке больше, чем если бы он долго говорил. Посмотрите, как роскошно и аристократично: «Он пил свой утренний… пиво». Мужской род, как и положено «кофе», все и ждут кофе, и вдруг – пиво. Это Коваль, его секрет, и таких фирменных секретов масса, может быть, они и составляют самое прелестное, что есть в этой прекрасной прозе.
Первая фраза романа показательна. Это знаменитое уже «Темный крепдешин ночи окутал жидкое тело океана» прежде всего поражает жуткой безвкусицей. Это же чудовищная красивость, это почти пошло. Так пишут пародии. Но Коваль очень хорошо знает, что он делает. Тут есть намек, загадка, которую разгадываешь не сразу, а на протяжении всей вещи…
Сразу это не воспринимается как плохой вкус, потому что дальше идет следующее: «Наш старый фрегат “Лавр Георгиевич” тихо покачивался на волнах, нарушая тишину тропической ночи только скрипом своей ватерлинии». Об этой фразе, о принципах талантливого писателя можно писать диссертацию. Начиная с «Лавра Георгиевича». Конечно, мы плохо знаем свою историю и плохо помним, чье это имя. Единственный человек с этим именем-отчеством, которого я знаю, – генерал Корнилов. Вообще сама по себе эта игра с советской властью и советской историей – смешная и опасная, и увлекательная.
Через несколько глав у Коваля перечисляются драгоценные камни: «великолепные алпаты, сапгиры и гайдары, чистейшей воды ахматы украшали серьгу боцмана. Матросы завороженно смотрели на это произведение искусства, слегка ослепленные блеском особо сверкающих розенталей». Только воспитанники Педагогического института имени Ленина, знают, что такое драгоценный камень розенталь. Это просто фамилия Сережки Розенталя, ныне замечательного певца Сергея Яковенко, который вот так нашел себе место на серьге боцмана Чугайло.
«Суер-Выер» мне кажется одной из лучших книг, написанных за огромный период времени. Это книга жизни Коваля, становившаяся более грустной и мудрой на протяжении всей жизни, и в то же время остававшаяся смешной, озорной и какой-то невероятно хулиганской. Мне всегда казалось, что это Гоголь. Гоголь чистой воды.
Масштаб личности Коваля чувствуется в особенности после его ухода. Об этом надо обязательно говорить сегодня, как бы мы ни относились к нему – ласково, по-дружески, со смехом.
Мне кажется, Юра Коваль унаследовал хорошую традицию многих русских гениев брать от жизни все, что она предлагает ему, и не проходить мимо никаких радостей. Были ли это девушки, настольный теннис, споры об искусстве или запьянцовские компании – он всему очень бурно радовался, и про него совершенно нельзя было сказать, что он не от мира сего, что он художник, который где-то витает. Он очень хорошо чувствовал жизнь, для него не было барьера между проявлениями жизни и творчества. Это первое, что бросалось в глаза.
При абсолютно трезвом взгляде на вещи, при полном отсутствии прекраснодушия, в нем была совершенно беспечная веселость, всегдашняя готовность смеяться. Поразительная вещь, и практически сейчас не наблюдаемая, потому что остроумие, присущее Ковалю и его друзьям, вдруг заменилось в обществе унылым, с моей точки зрения, стебом. Почему так произошло? Почему так произошло во время, которое значительно легче? Нет ответа.
Интересно, почему страшное время рождает таких веселых беспечных людей, такое количество этих людей, какое никогда не родит время менее страшное. Ведь еще 50-е годы, в которые мы учились, были временем страшноватым, а родился Коваль просто в тридцать восьмом. Откуда эта вольная беспечность и совершенное нежелание принимать то, что, в общем-то, и смерть ходила рядом?
Я где-то читал, что человек эпохи Возрождения отличался тем, что обладал массой умений, и сразу вспомнил Коваля. Или он человек Возрождения, или к нам возвращаются эти умения. Ведь все, за что брался Коваль, даже пинг-понг, делалось талантливо. В этом смысле он для меня совершенный человек эпохи Возрождения.
Зощенко писал, что творчество есть сублимация пола. Я прочел и про себя засмеялся, потому что сразу вспомнил Коваля и представил, что, например, его творческие устремления нисколько не уменьшали в нем пола. Все успевал. Не было превращения одной энергии в другую за счет потери той, первой. Сохранялись обе одновременно в очень ярких и мощных проявлениях. Когда я читаю о том, что искусство греховно, потому что оно чувственно, а основа искусства, безусловно, чувственность, и, стало быть, уже по одному этому искусство греховно, я начинаю думать опять об этой фигуре, о Юрии Ковале, который был глубоко верующим человеком и человеком глубоко чувственным. И я думаю, что же такое грех, и что такое чувственность? Не будь Коваля, мне было бы проще решить этот вопрос. Это человек-загадка, при абсолютном обаянии, при абсолютной своей открытости. Да и не скрывал ничего – достаточно посмотреть на это лицо, услышать этот смех, открытый смех в разговоре с людьми, поразительный, беззащитный… Вот у кого хорошо было брать интервью, потому что любой собеседник был гарантирован от лукавости.
Мне кажется, что на примере Коваля очень интересно решать еще одну проблему – проблему нравственности нового литературного поколения. Я не представляю Коваля, сводящего счеты с отцами, в то время как целое литературное поколение выросло на том, чтобы свести счеты с шестидесятниками. Главная их мысль: «Ну когда вы уйдете, вы нам надоели». И когда шестидесятники начали уходить, выяснилось, что говорить больше не о чем, сражаться не с кем. Я не представляю Коваля, который завидовал бы, например, Михалкову. И мне кажется, что он в этом смысле символ поколения, которое было совершенно свободно от борьбы за славу.
Всем читателям этой книги о Ковале мне хочется пожелать, чтобы среди ваших друзей был такой щедрый и талантливый человек, в мире которого, в мире, который он создал, вы бы что-то значили. Хотя бы простым упоминанием в прозе, так, как значили что-то для Юры мои друзья. Мы имеем в жизни одну серьезную функцию – мы его помним живого. Конечно, его книги мощно говорят за него сами, но люди, которые не видели его, будут знать о нем от нас, от тех, в чьей жизни было это огромное счастье – Юрка Коваль.
Ноябрь 2007 года
Сергей Яковенко
Педкружок
Есть человек, придающий решающее значение имени и отчеству в жизни и судьбе, в формировании черт характера, и даже написавший книги на эту тему. Так вот, хорошо зная двух Юриев Иосифовичей, я склонен согласиться с этой гипотезой – и Визбор, и Коваль (кстати, они много лет дружили) обладали самобытным талантом и неотразимым, фантастическим обаянием. Они создали шутейный клуб Юриев Иосифовичей, таких же, как они, общительных и симпатичных. Как-то раз Коваль ехал на заседание клуба в такси и, конечно же, разговорился по дороге с улыбчивым водителем. Выяснилось, что шофер тоже Юрий Иосифович. Ему пришлось прервать смену и рулить к Визбору знакомиться. Клуб пополнился в тот день новым постоянным членом.
Расскажу подробнее про Коваля. Мы поступили на филфак одновременно, и вплоть до моего окончательного ухода в Гнесинку не было у меня ближе товарищей, чем Юра Коваль да Леша Мезинов, впоследствии детский писатель и редактор. Мы проводили вместе и лекционное время – сидели рядом и коллективно писали что-то в стихах и прозе, передавая друг другу листки, – и досуг.
Юру любили все, но особенно женщины. Причем, он никого специально не завлекал, не обольщал, сетей не расставлял, просто действовало то самое неотразимое обаяние. Помню, что в студенческие годы, если ты приводил в общую компанию понравившуюся девушку, можно было быть уверенным, что она потеряна, и уйдешь из гостей ты уже один. Юра пел, аккомпанируя себе на гитаре, балагурил, общался с друзьями, словом, вел себя совершенно естественно, но слабый пол обмирал и таял.
В те давние годы учебы мы проводили в институте все время с утра до ночи: много часов отнимали лекции, практические занятия, подготовка в читальном зале, но каким-то непостижимым образом удавалось объять необъятное, отдать дань разным увлечениям, к тому же с удовольствием валять дурака. У Юры было два прозвища – Дяй, сокращенное от слова «разгильдяй», и Педкружок. Его все интересовало: он занимался в изостудии, в литературном объединении, входил в сборную института по настольному теннису, другим видам спорта, да еще его угораздило из упрямства выбирать непрестижные, презираемые нами спецсеминары.
«Где Педкружок? Опять тренировку срывает! – гнусавым голосом вопрошал Кок – Женя Немченко, наш старший товарищ и тренер по настольному теннису. – Вечером ответственная игра на первенство Москвы, а его носит невесть где!»
Женя был типичным стилягой – неизменно носил пиджак с широченными плечами, брюки-дудочки, туфли на толстенной каучуковой подошве… Голову его украшал высокий набриолиненный кок, отсюда и кликуха. Он какое-то время ходил у нас в лидерах, потому что, будучи отчисленным из МГИМО, и преследуемый на новом месте учебы администрацией, боровшейся с тлетворным влиянием Запада, не желал менять свой имидж.
Кок обожал Юру, который талантливо проявлял себя во всем, за что брался. Да ему и не надо было много тренироваться – все получалось по наитию. «Башня, – это стало быть я, прозванный так за высокий рост и неуклюжесть, – учись у Дяя! Я впервые вижу такую природную одаренность, эталонно верные удары справа и слева, сочетание нападения и защиты… Чуваки, сегодня в матче с Архитектурным институтом Дяй будет играть первым номером». Как только Коваль прибегал в круглый зал напротив Ленинской аудитории, где стояли столы для пинг-понга и тренировалась сборная, ему тут же вручалась ракетка, а мы обязаны были «благоговейно внимать».
Кок преподал нам и другие уроки, в частности искушал «зеленым змием». Правда, я, поработав до института на заводе фрезеровщиком, был достаточно «закален», а вот неразлучным «сиамским близнецам» – Леше Мезинову и Юре Ковалю, соавторам с первого дня учебы, воспитанным родителями в строгих правилах, приходилось нелегко. В дни стипендии Женя Немченко безапелляционно заявлял: «Башня, Дяй и Меша! Мы идем в шашлычную “Казбек” бирлять суп “пити” и шашлык по-карски, ну и выпьем, конечно…»
Иногда – о ужас! – мы оскверняли святая святых – комитет комсомола! Секретарем был умнейший и мудрейший Володя Маландин, наш друг в течение всей жизни. Когда нам негде было отметить какое-либо знаменательное событие или обсудить литературные дела, мы являлись к нему в кабинет, неловко переминались с ноги на ногу, заискивающе заглядывали в глаза, и он все понимал. Выпив полстакана «комиссионных», Володя тактично покидал свой кабинет. К нашей троице (как правило, уже без Кока) все чаще присоединялся Юлик Ким. Интересно, что Юлик в то время еще ничего не создал, но Юра раньше всех «нутром почуял» его талант и перспективу и, как всегда, оказался прав.
Вспоминается, что Коваля сразу заметили, выделили из общей массы и обласкали наиболее прозорливые и интеллигентные профессора, что он, как Гаргантюа, жадно огромными кусками поглощал духовную пищу, то бишь мировую литературу, переваривал и на ее основе уже в студенческие годы, можно сказать, прямо на наших глазах создавал свой самобытный художественный мир. Но как же ненатужно достигались результаты! Его натуре были свойственны черты некоего моцартианства, обаятельного легкомыслия.
Однажды, направляясь из Ленинской аудитории на тренировку в круглый зал, мы заметили, что стенд «Сталинские стипендиаты» пуст. Очередную порцию фотографий отличников-общественников – прыщавых очкариков-зубрил и страхолюдных девиц – не успели вывесить. Юра подтащил к стенду стол, взгромоздился на него сам и пригласил в компанию меня с Коком, организовав композицию так, чтобы наши дурацкие физиономии вызывающе сияли как раз под величественной надписью. Леша Мезинов нас запечатлел. Шутка не понравилась деканату.
Вскоре мы вообще оказались на грани вылета из института, и вот почему. В парадную Ленинскую аудиторию существовало два входа и, соответственно, два тамбура, но левый испокон века был наглухо закрыт, им не пользовались. Однажды во время скучнейшей лекции по школьной гигиене – проходящей, как хохмили острословы на капустнике, под девизом «Не пейте воду из унитаза!» – мы вознамерились сразиться в преферанс. Лучшего места, чем левый нерабочий тамбур, было не сыскать. Дождавшись, пока студенты и профессор проследуют в аудиторию, наша компания: Дяй, он же Педкружок, он же будущий классик Юрий Коваль, Меша – Леонид Мезинов, Кок и я, – прошмыгнули в «игральный зал» и заперлись, – ключи подобрали заранее. В тесном помещении валялись какие-то старые ящики и даже висела голая лампочка на длинном облупившемся шнуре – вполне рабочая обстановка.
В азарте мы не среагировали вовремя на изменение ситуации, а когда сообразили что к чему, было уже поздно. Очевидно, отыскался какой-то Павлик Морозов, «стукнувший», что некие бездельники вместо учебы занимаются черт-те чем. Дверь со стороны аудитории со страшным скрипом отворилась, и нас ослепило яркое зимнее солнце, весело светившее в огромные окна аудитории. Такого гомерического хохота я больше никогда не слышал даже на эстрадных концертах. В аудитории собралось несколько потоков, человек триста, и все они дружно грохнули, увидев нашу онемевшую, застывшую с картами в руках скульптурную группу.
Мы готовились вылететь из института, но нас спас любимый профессор Борис Иванович Пуришев, убедивший администрацию в том, что именно мы скорее прославим вуз (!), нежели унылые зубрилы, педантично посещающие все лекции независимо от их качества.
С этой знаменитой аудиторией и с Юрой связано начало моей вокальной карьеры. Недавно Марк Харитонов, еще один писатель с нашего курса, первый лауреат Букеровской премии, напомнил мне все детали той давней истории, врезавшейся ему в память. Однажды на лекции по устному народному творчеству, проходившей более полувека назад, замечательный профессор Александр Александрович Зерчанинов, занятия которого мы ценили и никогда не пропускали, повествуя о русских народных песнях, обратился к студентам с предложением: «Друзья! Пусть кто-нибудь выйдет на сцену и споет народную песню, а я попытаюсь определить время ее создания, место, где она родилась, среду бытования…»
У меня только-только закончилась голосовая мутация, и я время от времени что-то мурлыкал себе под нос, но о том, чтобы выступить публично, еще даже не помышлял. Юра и Леша, с которыми я всегда сидел вместе, начали меня подначивать: «А слабо тебе выйти и спеть!?» Самолюбие и азарт взыграли, и я на ватных ногах, обмирая от страха, полез на сцену дебютировать. Марик запомнил, что исполнял я тогда песню «Среди долины ровныя» и сорвал первые в жизни аплодисменты. Милейший Александр Александрович подошел ко мне в перерыве и посоветовал профессионально заняться голосом. Вскоре я стал выступать в той же аудитории со студенческим инструментальным ансамблем, руководимым еще одним нашим общим другом Валериком Оленниковым по прозвищу Толстый, а потом поступил на вокальный факультет Гнесинки. Кто знает, не выпихни меня тогда Юра с Лешей на сцену, жизнь, возможно, покатилась бы по иной колее…
В летние и зимние каникулы мы втроем часто выбирались на природу. Зимой – на «громкую» охоту, с ружьями, летом на «тихую» – за грибами и ягодами. Инициатива всегда исходила от Юры, обожавшего лес, хорошо знавшего Подмосковье. Он же отвечал за снаряжение и экипировку. Леша и я были «ведомыми».
Однажды, собирая грибы, мы припозднились и решили заночевать в лесу. На костре сварганили кулеш, попили чайку, поболтали и улеглись спать. В тесной палатке едва поместились, переворачиваться приходилось по команде. В предрассветном августовском сумраке в прорези палатки возникло лохматое бородатое существо, леший да и только. Стало не по себе. Юра отреагировал первым, потребовав: «Хлебало, уберись!» И оно убралось, но обиделось. Когда мы, окончательно проснувшись, вылезли наружу, то смогли лицезреть результаты мщения: брошенные в золу от вечернего костра наши ложки, кружки, миски, котелок и даже часть собранных накануне грибов.
Юра вздохнул и посетовал: «Сам виноват! Не грубить надо было человеку, не гнать его, а выбраться из палатки, перекурить, выслушать – может, у него проблемы. Это наверняка местный пастух, вон коровьи лепешки кругом. Поговорили бы по-человечески, и всем было бы хорошо!»
Однажды Юра Коваль, любитель побродить с ружьишком, следуя традициям русского писательства, пригласил нас охотиться на зайцев «по первой пороше», и мы отправились к его знакомому егерю. Точно помню, что нужное нам охотхозяйство «Динамо» располагалось километрах в ста от Москвы, на берегу канала. Добрались мы до места в ноябрьские сумерки, снег только выпал, погода была промозглая, воду вот-вот должно было сковать льдом.
Едва мы вошли в теплую горницу, поднялась невообразимая суматоха: «Юрка, Юрка приехал!» – возликовало население, и егерь, его жена, дети, оказавшиеся тут же две русские гончие с криком, смехом, лаем кинулись к нему обниматься, целоваться, прыгать и лизать в нос… А я недоумевал: чем же мой юный друг, почти мальчик, заслужил такую горячую всеобщую любовь? Теперь-то я точно знаю – тем, что его нарекли Юрием Иосифовичем.
В тот вечер, когда мы сидели за дружеским столом, пили самогон-первач, закусывая домашними солениями и вкуснейшей ароматной картошкой, поджаренной на сале, произошел случай, оставшийся в памяти навсегда. Во время нашей трапезы откуда-то издалека доносился не то вой, не то стон, не то жалобный скулеж, но до поры до времени мы, разгоряченные и счастливые, воспринимали звуки как нечто естественное, лесное, природное. Вдруг в паузе между тостами Юра прислушался и сказал: «Что-то мне не нравятся эти стенания. Может, зверь в капкан попал? Надо взглянуть».
Выйдя на крыльцо, мы определили, что звуки доносятся со стороны воды. Вооружившись фонариками, наша процессия двинулась к каналу, расположенному неподалеку от дома егеря. Осветив прибрежную полоску около мостков, мы ахнули: из тяжелой свинцовой воды, от одного взгляда на которую прохватывал озноб, торчала голова, и еще на поверхности находились две конечности, обхватывавшие металлические цепи причала. Существо при внимательном рассмотрении оказалось человеческим, оно механически, с равномерными промежутками, стенало. Юра сразу стал руководить работами по извлечению подававшего признаки жизни тела на сушу. Сначала мы хотели дотянуться до утопающего с мостков, но когда попытка не удалась, подплыли к страдальцу в лодке. На то, чтобы оторвать его одеревеневшие конечности от цепи, последовательно, с превеликим трудом отгибая каждый палец, потребовалась вечность.
Когда мы, наконец, выволокли тяжеленное гуттаперчевое существо на деревянный настил, стал вопрос транспортировки полуживого человека в больницу. Егерь отправился было запрягать лошадь, как вдруг утопленник сначала поднялся на четвереньки, затем встал в полный рост, освещенный фонариками, оглядел нашу компанию мутным взглядом и подверг суровой критике – мол, какого рожна вам надо, зачем побеспокоили человека… Слова, конечно, были другие, но смысл такой. Юра взмолился: «Браток, так ведь и помереть недолго. Пошли, мы тебя хоть спиртом разотрем». При слове «спирт» спасенный вздрогнул, и что-то осмысленное мелькнуло в его взоре, но, по-видимому, в голове созрел уже иной план, и мужик сначала сделал несколько нетвердых пробных шагов, а потом затрусил вдоль берега все быстрее и быстрее, оглашая окрестности отборным матом и посылая на наши головы страшные проклятия и кары. Мы вернулись к прерванной трапезе, долго еще рассуждая о загадочной русской душе и богатырском теле.
Через несколько лет после окончания института Юра пригласил меня в мастерскую, которую делил с художником Виктором Беловым, посмотреть новые работы. Мы хорошо посидели, предаваясь ностальгическим воспоминаниям. Когда я, уже ночью, собрался уходить, Юра предложил: «Старик, купи картину моего друга, работа редкая и исключительно удачная. Называется “Изгнание из рая”. Мы бы с ней никогда не расстались, но, во-первых, для тебя не жалко, а во-вторых, Витя очень болен, а на лекарства денег нет». Я поверил, выгреб все, что у меня было, и оказался обладателем здоровенного полотна.
Жена мой поступок одобрила, а живопись – нет, картина у нас не задержалась. Мне потом было очень стыдно перед Виктором, когда он попросил разрешить сделать слайд с полотна для каталога работ. Но и со мной тогда поступили «по-ноздревски» – никакой болезнью, как позже признался Юра, Белов не страдал, а просто мучился с похмелья… Соответствующее лекарство было куплено на гонорар, художнику полегчало…
Я могу бесконечно вспоминать давние истории – ведь в студенческие годы мы практически не расставались. Жаль, правда, что позже мы виделись не так часто – я много гастролировал, Юра тоже вел цыганскую жизнь, наши маршруты и планы редко совпадали. Но меня по сей день переполняет тепло, когда я думаю о дорогом друге Юре Ковале.
Ноябрь 2007 года
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?