Электронная библиотека » И. Скуридина » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 21:29


Автор книги: И. Скуридина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

С 1957-го по 1995-й – большой срок, целая жизнь. Но вот я получила письмо от Юры через год после его смерти, мне передала его Наташа Коваль, жена. Оно написано в ночь на первое апреля 1995 года.

В это время он уже закончил свою последнюю книгу – «Суер-Выер», но она еще не была издана.

Он волновался, трепетал, сомневался и в то же время был полон уверенности, что написал яркую вещь.

Вот отрывок из его письма:

«Роз! Пишу тебе, потому что не могу заснуть и, пожалуй, только с тобой могу сейчас поговорить. Вчера ночью написал 10 (во мужик!) стихотворений. И утром, не перечитывая, их сжег.

Одно, посвященное Белову, все-таки сохранил. Оно идиотское, вот почему и нравится мне. Я тебе его сейчас для смеху напишу:

 
Друзья в Париже, или в Штатах,
Лишь только мы с тобой, мой Друг,
Сидим в своих больных халатах
Среди своих больных двух Ух.
 

Извини, конечно, не Ахматова, но Тарковский бы смеялся над последней строчкой. Пытаюсь о нем писать, но нужно огромное очищение, чтоб получилось, как надо.

Да, Роза Андреевна, придумал я себе адресата, но одно-то письмо ты выдержишь.

Я знаю, что еще один человек сидит так, как я, на кухне и не может заснуть. Это Белла Ахатовна. Она пишет предисловие к моему «Суеру-Выеру».

Ты ее не знаешь, но поверь мне, что это один из честнейших и умнейших людей на Земле. Лучшего читателя у меня не бывало (разве ты?).

В «Суере» есть маленькое посвящение тебе (внутри), но я хочу, чтоб ты сама на него случайно наткнулась и посмеялась. В мире все смешно, даже вот эта моя дикая бессонница.

О «Суере» вы, мои любимые друзья, судите как-то поверхностно. Розка! Ты не можешь себе представить, как я жду выхода «Суера», как мне хочется, чтоб он попал в руки великим и просвещенным читателям.

Даже Юлик, чудак, роман не осознает, хотя я ему многое читал.

Роз! Мне кажется, что я написал вещь, равную Бог знает кому, но это, конечно, только Богу известно.

Хотя я писал для себя, я себя веселил, валял дурака, хулиганил, как хотел. Но, Роз, писать роман 40 лет – это, брат…»

Этот восторг перед миром, белым светом, чудом природы Юра сумел выразить в своих книгах, картинах, деревянных скульптурах. Как ни боялся – «как убог мой язык!»

«Я хотел бы быть талантливым, как Лемпорт, Сидур и Силис», – писал он мне в письме в конце лета 1957 года. Мощные скульпторы, с которыми мы были знакомы в институтские годы. Для Юры они были учителями в искусстве. Но вот что сказал Владимир Лемпорт на вечере, посвященном Ковалю, в годовщину его смерти: «Коваль любил петь и пел, как фавн, его пение поражало всех, но Коваль не был певцом, он был художником-изобретателем. Живопись, графика, керамика, эмаль, – он делал невероятно красивые религиозные росписи горячей эмалью по металлу, он любил лепить. Но его узкой специальностью, которую он любил менее всего, была литература, и она была самая талантливая. Так кто же он был – певец, скульптор, художник, писатель? Он был гений».

Опубликовано в журнале
«Знамя», 2004, № 12
Юрины песни

Юра Коваль любил петь. Можно сказать, что он делал это с упоением. Пение его было ярко окрашенным, контраст при исполнении разных песен был велик.

Песни, по-моему, были существенной стороной его жизни. Он совершенно менялся вместе с песней, он впадал в песню, как в реку, и – вот уже и лицо другое, и глаза, и руки – он плыл в волнах, плыл.

Первой песней, которую я услышала от Юры, была народная: «Сронила колечко…». Было это осенью 1957 года на балконе третьего этажа, около дверцы, ведущей на курсы рисования. Был поздний вечер, стеклянный потолок главного здания давно засинел, загустел, погасли почти все огни, освещающие главный зал. Голос Юркин как-то истончался, затуманивался. Так и видится – девушка в платочке у околицы, вместо слез – песня. Чистый звук, грусть – тоска – любовь.

Это было удивительно, услышать такую песню от парня, который всего несколько часов назад первым вставал, едва заканчивалась лекция, и грубым голосом, обращаясь к Сане Колоскову, бросал: «Санек, пошли пиво пить!»

Замечательно пел он городской романс, так называемые блатные песни и то, что теперь называется «шансон», деревенские песни, которые, как известно, свои в каждой деревне.

«Когда мне было лет семнадцать – ходил я в Грешнево гулять…». «Нас угнали, нас угнали, нас угнали далеко, Где немецкие снаряды роют землю глубоко…»

Как опытный режиссер-модернист, он заменял слова, вставляя совершенно неожиданное в знакомый уже припев, снижал пафос, поражал новым поворотом сюжета, вставлял имена сидящих рядом друзей в сомнительную ситуацию песни. Бесстрастность деревенского гармониста, лихость, бесшабашность, озорство в глазах, улыбке, в плечах.

Часто его просили те, кто уже слышал: «Юрк, спой “Как на Львовском на базаре”!»

 
Как на Львовском на базаре
Шум и тарарам,
Продают там все что надо,
Барахло и хлам,
Есть газеты, семечки каленые,
Сигареты, а кому лимон?
Есть вода, холодная вода,
Пейте воду, воду, господа!
 
 
Бабы, тряпки, магазины,
Толпами народ,
Бабы, тряпки и корзины
Заняли проход.
И съестного тут немало,
Что ни шаг – буфет.
Так сказать, насчет съестного
недостатка нет.
 
 
Вдруг на рынке крик раздался
– Ой! Аэроплан!
Кто-то где-то постарался,
Вывернул карман.
Ой, ратуйте, граждане хорошие,
Из кармана вытащили гроши…
– Так тебе и надо,
Не будь такой болван,
Нечего тебе глядеть на эроплан!
 

Здесь и господа, и граждане, и отдельно – бабы, и резонер в конце, наверное, местный милиционер, и особенность южного города – воду продают. Превращался Юра и в бесстрастного рассказчика, и в барыгу, и в бабу…

Было это очень интересно, ведь никогда раньше я не слышала таких куплетов, да и наши однокурсники, думаю, впервые погрузились в атмосферу львовского рынка.

Откуда их взял Юра, где услышал? Хотя в послевоенных московских дворах можно было еще и не такое услышать, особенно мальчишкам. А может быть, отец Юры – Иосиф Яковлевич Коваль – рассказывал ему, что слышал. Работал он в МУРе Московской области в послевоенные годы. Потом эти интонации и невероятные картинки аукнулись и откликнулись в «Приключениях Васи Куролесова» и «Пяти похищенных монахах».

И все-таки, как все это совместить, такой разброс – от народной песни, Вертинского, до блатных, «шансона», песен деревенского гулянья? Это, конечно, чувство слова, любовь к слову, которые так явно и ярко сверкали у мальчишек нашего педагогического, особенно у филологов – и у Петра Фоменко, и у Юры Ряшенцева, и у Эрика Красновского, и у Юлика Кима, и у Леши Мезинова, и у Бори Вахнюка, и, конечно, у Юры Коваля.

А все это понял, выразил эту нашу любовь навсегда (простите мой пафос), Юлий Ким в стихотворении, посвященном Миле Херсонскому:

 
Все дело в русском языке,
Он наша родина и поприще,
И дом, и капище, и скопище
Нюансов, слишком тонких, чтоб еще
Нашлись такие вдалеке.
А те, которые далече,
Чем живы в стороне чужой?
Не социальною средой,
Не воплощенною мечтой,
А лишь наличьем русской речи,
Внимаемой от встречи к встрече.
А тут на каждом на шагу —
Иной раз слышать не могу!
 

А вот Юра совсем другой, даже, может, это и не он – песни Вертинского.

 
На солнечном пляже в июле
В своих голубых пижамах,
Девчонка – звезда и шалунья,
Она меня сводит с ума.
 

И кто там был в «голубых пижамах» – уже неважно. Хотя… в этой мизансцене что-то есть: эти на пляже парятся в своих голубых пижамах, а вот и звезда-шалунья, идет сама по себе и сводит всех с ума. Прямо как дама с собачкой.

И глаза совсем другие – падающие в бездну, и расслабленный рот, и плечи, и руки живут другой жизнью.

Песни эти впервые спел он, когда мы собирались у Иры Олтаржевской в комнате, которую окрестили «голубой аквариум». Такой красивый голубой сверкающий фонарь неожиданным светом освещал комнату в доме архитектора Олтаржевского.

Песни, которые Юра сам написал, мы любили слушать. Их было несколько, одна из них дожила до нашего времени, а начал он ее петь в 1957 году, когда мы были на втором курсе истфила.

 
Одуванчик желтым был,
Сделался седым…
 

По его просьбе я придумала продолжение, но, думаю, не стоило этого делать. Эти два куплета никто из поющих не помнит, может быть, только Ира Олтаржевская, и то, после первого куплета она начинает тревожно оглядываться на меня, мол, как там дальше?

Напишу всю песню, не удержусь.

 
Одуванчик желтым был —
Сделался седым.
Где моя краса-весна —
Растаяла как дым…
 
 
Ветерок вздохнул легко —
И седого нет.
От моей красы-весны
Только дымный след.
 
 
Я свою красу-весну
По следам найду,
Желтым одуванчиком
Те следы цветут…
 

Признаюсь, вторая и третья часть вяловатые, лишние. Все сказано в первой. Но так мне, видно, хотелось тогда, в 57-м году, чтобы нашел, нашел по следам…

Пел он реже, но с неизменным удовольствием песни, которые написал для кино. К фильму «Недопесок», «Марка страны Гонделупы», «Пограничный пес Алый».

 
В лесу не покину,
В лесу не оставлю,
На окошко лампу яркую поставлю…
 

Верилось в каждое слово.

Хотелось бы услышать этот голос, просто слушать, не раздумывая что, зачем, почему.

Октябрь 2007 года

Леонид Мезинов
Острова памяти

1955 год, Пединститут им. Ленина, первая лекция… Я вижу, как какой-то парень в сером пиджачке, худощавый, кудластый, быстро поднимается по лестнице лекционного зала. В несколько прыжков незнакомец достигает вершины и, победно обозрев всех собравшихся крупными, немного выпуклыми глазами, приземляется рядом со мной. Мы знакомимся. Фамилия у быстроногого абитуриента оказывается звучной, энергичной и соответствующей его легкоатлетическим наклонностям – Коваль.

Выясняется также, что, помимо настольного тенниса, мы с Ковалем увлекаемся Ильфом и Петровым, и Джеромом, и Зощенко. Но в настоящий момент поглощены одной единственной идеей – сбежать с лекции по педагогике и предаться всем удовольствиям привольной студенческой жизни, о которой так сладко мечталось в школе.

Не помню уж, куда мы сбегаем и чему предаемся. Возможно, в институтский круглый зал, где стоит стол для настольного тенниса. А может быть, гораздо дальше, на Новодевичье кладбище, где на могиле Дениса Давыдова и откупориваем самую первую свою бутылочку «доброго вина». А может быть… Нет, не хочу додумывать, дорисовывать. Слишком зыбок и непрочен островок первого воспоминания о нем. Бросишь сверху одну только крупинку лжи весом в миллиграмм и плавучий островок закачается и уйдет под воду.

А пока… Отчетливо вижу я, как, схваченные музой дальних странствий за горло (выражение наших любимых Ильфа и Петрова), мы дружно поднимаемся со скамейки и, полусогнувшись, трусим к выходу…

И, кажется, тут же (на самом деле прошло не меньше двух-трех месяцев) возвращаемся… Снова садимся плечом к плечу… кладем посередине листок бумаги… «Стреляем» у кого-то из девчонок лишний карандашик. И один из нас, похрабрее, недрогнувшей рукой выводит на измятом обрывке рвущиеся изнутри, но, тем не менее, загадочные для самих же себя строки:

«Легкий бриз надувал паруса нашего фрегата. Мы шли на зюйд-зюйд-вест. Может быть, это не был зюйд-зюйд-вест, но так говорил наш капитан Джон Суер-Выер, а мы верили нашему Суеру(Выеру)».

…Неожиданно, как гром небесный, взрывается под потолком звонок, мадам Френкель плотнее закутывается в свое одеяло, стихают неутомимые папуасские тулумбасы. Выходим из дверей ленинской аудитории и останавливаемся между двух «главных скульптур нашего времени» – Сталина (слева) и Ленина (справа). Идет всего лишь пятьдесят пятый год, но в околостатуйном воздухе все сильнее вихрятся сквознячки бесшабашных туристских песен, все острее ароматы студенческих капустников.

В те дни наш островок на Малой Пироговской – Большой Зал, статуя Джозефа, полутемные лестницы – просто сотрясаются от перезвонов гитар.

 
Рассвет над соснами встает.
Туман ползет с реки.
Друзья, пора идти в поход,
Наденем рюкзаки.[1]1
  Слова В. Сурганова.


[Закрыть]

 

Еще несколько шагов вглубь острова, и гитара нашей юности перескакивает с романтического на сатирический лад.

 
Комсомолка Лена
Как в бою, в труде,
Стоя по колено
В ледяной воде,
Крепкою лопатой
Клала за троих
Со своей бригадой
девушек простых.
 

Написанная на полном серьезе и тут же перелицованная в пародию, эта песня со временем стала шуточным институтским гимном. Ее исполняли и заслуженные институтские барды и мы, новички. Пелась «Песнь о Лене» с горящими глазами и бледным вдохновенным лицом…

 
…Клала за троих
Со своей бригадой,
гадой,
гадой
девушек простых!
 

Впрочем, было ли в те кружащие голову почти шестидесятые что-нибудь, чего мы не смогли бы вышутить или спародировать?

 
В далеком порту Дижоне
В харчевне с гнилым крыльцом
Старый морской волк Джонни
Потягивает трубку и ром.[2]2
  Юлий Ким.


[Закрыть]

 

Где-то на другом конце нашего острова – совсем рядышком, за колоннами, рукой подать – легкий бриз надувает паруса романтическо-юмористической поэзии Юлика Кима. После окончания института он уплывет на далекую Камчатку, разъедутся в Сибирь, на Алтай, Дальний Восток другие наши выпускники… Коваль отправится учительствовать в Татарию… Из МГПИ не распределяли в столичные центры. Вот почему «муза дальних странствий» постоянно парит в воздухе моей памяти.

Благосклонно созерцает она из своих заоблачных высот притихшего Коваля, переписывающего прямо на лекции где-то раздобытых Гумилева и Киплинга. «Баллада о Мэри Глостер» и «Жираф» ложатся рядом с несколькими листочками Суера. «Сегодня я вижу особенно грустен твой взгляд»… «У Малого Патерностера спит она в синей воде».

И вдруг в лирико-балладный строй врывается нечто ерническое и созвучнее нам!

 
Сидела птичка на лугу,
Подкралась к ней корова.
Ухватила за ногу —
Птичка, будь здорова!
 

Андрей Сергеевич Некрасов, «Приключения капитана Врунгеля». Мы упиваемся крепким грогом этой дерзкой и веселой книги, хлещем ее по строчкам, смакуем по словечкам. Но яхта «Беда» уже в пути, и мы кидаемся вдогонку за ее пенным следом, в надежде догнать…

…И оказываемся в открытом море импровизации! Перегнувшись за борт, малюем на нем название корабля – «Корапь» и устремляемся дальше… Морские команды на ходу «подбрасывает» нам чеховский подгулявший на свадьбе адмирал. Грот-фок на гитовы, скрипит ватерлиния, как очумелые носятся на палубе побратимы Дик Зеленая Кофта и Билл Рваный Жилет (мы с Ковалем), мадам Френкель (недурная собой однокурсница Лена Френкель) зябко кутается в свое одеяло.

Все они ужасно суетятся, рубят мачты, спускаются в лодки, даже сушат весла, хотя шторм все-таки проходит мимо. Зато теперь на траверзе фрегата появляется пиратская галера «Тарас Шевченко» с эфиопом Яшкой, главным махалой-опахальщиком (явным прообразом лоцмана Кацмана) и уймой «юных, но уже обнаженных пленниц» на борту. Этот эпизод один из важнейших в саге (так был первоначально обозначен жанр Пергамента), поскольку именно в этот момент…

«…На палубе полусонного Фрегата нарисовались контуры бодрствующего Суера.

– Ты чего орешь? – дипломатично осведомился[3]3
  У пиратов. – Примеч. Л. М.


[Закрыть]
Выер и трубно высморкался за борт».

Остановимся и мы на минутку. Невозмутимый, плотный как монолит, с традиционной трубкой в зубах возвышается главный герой саги посреди острова моей памяти. Неужели обаятельный капитан Суер-Выер – главная скульптура нашего времени, И. В. Сталин? Читателю Пергамента вряд ли в это поверится. И все же…

«Свистать всех наверх – послышался из кают-компании бас всевидящего и всезнающего Суера».

И еще…

«Закуривайте, товарищ Френкель, – сказал Суер, расстегивая стальную ширинку портсигара, – закуривайте, не стесняйтесь…»

…Лекция сменяется лекцией, зачетная сессия перерастает в экзаменационную, когда мы наконец подводим свой «Корапь» к острову Каннибалов.

– Сверху, – снисходительно поглядывая на суетящегося внизу лектора, изрекает Коваль, – этот остров напоминал небритую подмышку молодого оранга.

Есть остров! Примерно с полминуты мы дико гримасничаем – так, надо полагать, выглядит со стороны наш самодовольный смех. Затем я записываю на очередном бумажном обрывке.

«Такие уж у него были индивидуальные формы вулканического образования».

Пройдет немало лет, прежде чем морские вулканы создадут новые пергаментные острова и их индивидуальные формы пышно расцветут и сливовыми розами, и пальмами с произрастающими на них иксами и игреками. Но пока остров Каннибалов один-единственный и его украшает весьма скромненькая океаническая флора.

«Кокосовые пальмы, финиковые абрикосы, вечнозеленые крокодилы, пупырчатые нежинские огурчики под водочку – все переплеталось в этом бананово-лимонном Сингапуре…

Тулумбасы гудели».

…Понадобились-таки остатки наших школьных познаний в географии! Задвигаем в эпиграф последние из них – «остров есть часть суши, с четырех сторон…» и наконец-то отпускаем на волю собственную «Песню Джунглей», правда, пока в прозе, а не в стихах.

«Экспедиция[4]4
  То есть команда фрегата. – Примеч. Л. М.


[Закрыть]
продвигалась внутрь чрева джунглей, огибая запах боржомистых болот, сладко поллюционирующих спелой мочой суглинков».

Неудивительно, что плавучий островок моей памяти выносит на фарватер нашего повествования (невольно написалось в стиле старого Суера) именно эту заковыристую фразу – ведь мы убили на нее больше академического часа. Гораздо меньшим потом дается, например, такая:

«Внезапно в стуке трудолюбивых кулаков разместился вопль, качественно от других отличный».

Чем дальше продвигается в глубь острова Каннибалов первая экспедиция Суера, тем шкодливее становится наша муза. Озорничая и ерничая, она – прямо на ходу – принимается перекраивать творения коллег по перу, среди которых, надо сказать, попадаются довольно-таки заметные имена. Так, свой скромный вклад в описание острова Каннибалов делает Г. Паустовский.

«В зарослях малины плакали и хохотали шакалы» («Кара-Богаз»).

В этой фразе нам принадлежит всего два слова «малины» и «хохотали». Именно два слова… но посмотрите, читатель, посмотрите, как заиграла от них фраза!

Наша муза, как правило, не пытается утаивать «похищенное». Особенно, если «хитим» (выражение Коваля) у классика и гордости отечественной литературы.

«Спит эфиоп Яшка и снится ему: что он не Яшка, а Степан.

А мадам Френкель рядышком ходит, орешки грызет.

– А орешки-то, какие, грецкие или фундук? – спрашивает не то Яшка не то Степан.

– Фундук, – хихикнула мадам Френкель.

– Фундук! – заревел над самым ухом Суер.

– Фундук! – пискнул невесть откуда взявшийся Гоголь, и тут же пропал.

“Опять проклятый Гоголь всю ночь глаз не дал со-мкнуть”, – подумал Яшка и проснулся…»

…Уже не месяцы, а годы протекают-пробегают под сводами Большого зала, откуда вынесен прототип Суера, а несколько позднее и второй монумент, так и не попавший в персонажи «Простреленного протеза» (таково первое название «Суера», похищенное у Стивенсона с его одноногим пиратом Сильвером). Легкий бриз по-прежнему надувает паруса нашего фрегата, мы все еще плаваем на лекциях (и, увы, на экзаменах), хотя сами не знаем, куда плывем, что, в сущности, пытаемся сказать своей сагой миру. Ведь и похищенный протез, в честь которого названо произведение, еще не вынесен на авансцену и никем не прострелен.

А «госы» все ближе… И вот уже диплом и распределение. Мы расстаемся: правда, только на время, чтобы еще не раз, не два встретиться. Не догадываясь, разумеется, что придет время, и известный детский писатель Коваль вернется к нашему студенческому рукописному трепу, выстроит, вылепит из него целый собственный мир – таинственный и переливающийся всеми блестками его ума и таланта.

…Блуждания по островам памяти в конце концов приводят меня на Пироговку, дом 1. Миную полукруглый вестибюль, прохожу сводчатую арку, вступаю в Большой зал. Вспоминаю, как описывает его Юрка в своей автобиографической повести «От Красных ворот»…

«Прохлада и простор – вот какие слова приходят на ум, когда вспоминаю Главный зал нашего института. Луч солнца никогда не проникал сквозь его стеклянный потолок, здесь всегда было немного пасмурно, но пасмурный свет этот был ясен и трезв. Что-то древнеримское, что-то древнегреческое чудилось в самом духе этого зала, и только особенный пасмурно-серебряный свет, заливающий его пространство, подчеркивал северность этого храма науки.

А на галереях, усложненных пилястрами и балюстрадами, на галереях с элементами колоннад было еще много сводов, а под сводами этими… Боже! Чего только не бывало под этими сводами! Какие вдохновенные лики горели на галереях и балюстрадах и блистали на кафедрах, какие диковинные типы толкались у колонн и толпились у ног двух важнейших скульптур нашего времени…»

В институте, однако, пустовато – день близится к концу, студенты расходятся по домам. «Ясный и трезвый» свет Большого зала постепенно меркнет под потолком. Некоторое время я стою, всматриваясь в сгущающиеся тени, вслушиваясь в набегающие из углов шорохи. Нет, не слышно родных голосов, звона знакомых гитар. Только где-то там, в пасмурно-серебристом поднебесье бьется их живое, веселое эхо. Даже как будто некоторые слова – неужели «грот-фок на гитовы»? – различаются.

– Грот-фок на гитовы! – невольно повторяю я вместе с эхом Большого зала.

Я шепчу эти слова и ему, Ковалю, и всем вдруг ушедшим, уплывшим куда-то друзьям. И тем, кто остался, кто, к счастью, здесь, всегда рядышком, говорю, почти кричу:

– Грот-фок на гитовы, ребята! Грот-фок на гитовы…

1996 год. Остров Кучино

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации