Электронная библиотека » И. Скуридина » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 27 мая 2022, 21:29


Автор книги: И. Скуридина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Татьяна Бек
Про Юру Коваля

I. Весь день было утро

С Юрой Ковалем я познакомилась летом 1978 года – совершенно случайно и весьма легкомысленно. Произошло это в кафе Дома литераторов – путем коллективного розыгрыша («к черту подробности!»), на которые Юра был мастер. Началось с игры, а вышла дружба, серьезная и даже, я бы сказала, взаимопоучительная, дороже которой у меня мало что было и, уж конечно, не будет. Получился диалог на всю жизнь, которая у Юры оборвалась так неожиданно и так рано…

Был он гуляка праздный – и нелюдимый пустынник, крикун, весельчак, бузотер – и печальник, молчун, скрытник.

Условно говоря, Юра был мой учитель. Он научил меня различать поименно птиц («щур – это тебе не клест»), звезды и созвездия (подаренный им «Атлас звездного неба» храню как оберег), а также самые не заласканные вниманием полевые цветы и травы. Скромная моя книга «Снегирь» (1980) всей собою – включая название – обязана Ковалю. Он, как вожатый, водил меня по заснеженным лугам и полям дальнего Подмосковья и вслух, как школьный преподаватель естествознания – занимаясь с двоечниками, распутывал следы: ласки ли, крота, зайца, лисицы. Это были его личные иероглифы и его персональные охранные знаки. «Со мной гулять – это тебе не Брема читать», – говаривал Юра, сугубых теоретиков природы недолюбливая.

Показал мне Юра и Вологодчину – город Кириллов, и знаменитый монастырь на берегу Белого озера, и Цыпину Гору, и – как ловить раков, вязать веники, стругать лучину, сидеть под северороссийским, густо-желудевым дубом, играя на гитаре песни Брассанса в собственном (нашем совместном) переводе, и как носить ватник и сапоги из местного сельпо с немотивированно щегольским достоинством.

Юрий Коваль – это на моем веку единственный человек, с полной ненатужной органикой соединивший городское и сельское начала, европейское и скифское, цивилизованное и корневое, Улисса и Садко.

«В одну телегу впрячь сумел ты Коня и трепетную дурь», – скажу я так, помня, что Юра всегда одобрял, когда при нем изъяснялись своими и чужими стихами.

В марте 1979 года Юра прислал мне очень длинное письмо – дневник нескольких дней – из Пицунды, где он работал над «Самой легкой лодкой в мире» и работа шла вдохновенно, однако со скрипом. То ли с вдохновенным скрипом, то ли со скрипучим вдохновением.

«Устал я и от усталости и по привычке выпил немного чачи, – записывает он ночью. – (Я не умею писать букву “Ч”, у меня получается то “Г”, то “Ч”.) Получается вместо “чачи” – “гаги”. Короче, я выпил немного коньков и вошел в ритм прежнего повествования».

Пролетело несколько дней, и Юра пишет:

«С литературой моей неважно, топчусь. Конечно, я написал нечто, но мало, мало.

Впрочем, твой Петюшка (подразумевается Петюшка Собаковский, один из ведущих персонажей “Лодки”, имя и общий колорит которого ненароком подарила Ковалю я, к слову рассказав об одном своем однокашнике по Университету. – Т. Б.) нагло лезет в главные герои. Зато написал много свободных и очень красивых этюдов. Вся комната увешана этюдами, и десятки букетов стоят под этюдами. Этюды и букеты – вот чем я занимаюсь. Букеты вянут, этюды сохнут».

А вот еще запись:

«Не поймавши кефали, пошли мы с Жорой (писателем Г. Семеновым. – Т. Б.) за бамбуком. Пришли в бамбуковую рощу и резали бамбук. Это интересно. Он крепкий как куриная кость, и зеленый как трава. В первый раз я своим (тобой подаренным) ножом резал бамбук. Жора тоже впервые. С мордами, сияющими первым бамбуковым порезом, мы гуляли, и я рисовал».

Очень важной, какой-то даже мистически ясной кажется мне последняя запись этого давнего дневникового письма:

«Приятно мне глядеть на море. И бывает, я сижу за столом и будто бы печатаю на машинке, а сам гляжу на море. А вдруг да дельфин вынырнет? И они вправду выныривают, и я делаюсь счастлив. Видно мне, как солнце садится, а ночью прямо передо мною склоняется к морю Орион. Я даже написал какой-то странный этюд с Орионом и задумал еще и картину, где будут и Солнце, и Месяц, и Орион, а может, только он».

Здесь – весь Коваль, мой незабвенный друг и любимый писатель. Повторяю, все Юрины книги я знаю если не наизусть, то насквозь. И вдруг, о радость, в конце 99-го выходит книга совсем для меня свежая.[5]5
  Коваль Юрий. АУА: Монохроники. Повесть. М.: Подкова, 1999.


[Закрыть]
Я ее прочла не раз, и не два, и даже не три, а с начала до конца и с конца наоборот – дай, думаю, напишу про нее вслух, чтобы обратить всеобщее внимание.

Итак, вот что я сообщила о Юриной посмертной книге «АУА» через журнал «Новый мир», который Коваля то обижал, то привечал, но безусловно влек. Юра, слушай, как я о тебе расскажу посторонним гражданам и прогрессивным взрослым читателям!

Юрий Коваль (1938–1995) был человек особенный. «А кто не особенный?» – возразят мне и будут правы. Однако Юрий Коваль был особенным особенно, и особо, и обособленно, и особняком. Короче, как говорят теперь, – а он эту лексику не жаловал и сердито фыркал, – был он личностью, батюшки-светы, экстракреативной и ультраэксклюзивной. (Юра, прости!)

Широкий читатель при жизни знал Ю. Коваля исключительно как детского писателя, а Коваль был «просто писателем» (как и художником, и керамистом, и певцом, и педагогом) мирового масштаба. Так с ним распорядилась цензура и автоцензура: сиди в детской нише, в «Мурзилке» и в «Детгизе», – и не рыпайся. Он сидел, но как еще рыпался, – о чем ниже…

Интересно, что крестным отцом в прозе у Коваля был Юрий Иосифович (полные тезки) Домбровский, который в 63-м году прочел рассказ двадцатипятилетнего автора, пришел в восторг и понес папку в тогдашний «Новый мир», где рассказ «ласково отклонили». Этот недальновидный возврат глубоко и навеки ранил Коваля (урок «Новому миру» нынешнему) – он незадолго до смерти вспоминал:

– Я вдруг понял, что у меня не хватит сил. Если «Новый мир» даже после рекомендации Домбровского отклонил меня, за что я их до сих пор не хвалю… Я понял, что мне не пробиться никогда. Что бы я ни написал, как бы я ни написал, как бы совершенно я ни написал – не напечатают. Ни за что. – И дальше: – С этого момента я понял, что во взрослую литературу я просто не пойду. Там плохо. Там хамски. Там дерутся за место. Там врут. Там убивают. Там не уступят ни за что, не желая нового имени… Понимаешь? Там давят. – Как мы видим, у Коваля очень рано возникла мощная обида и фобия, и он сам себя сознательно сузил и укоротил: – Я решил скрыться в детскую литературу, уйти туда.

Грустно? Но это был талант такого сильного и неуправляемого самодвижения, что он – талант – решению Коваля-человека не подчинился: нишу раздвигал, берега размывал и пел, повествовал, рисовал не в рамках «детской секции», а по воле божьей. «На полях» детской прозы Коваль, как выяснил позже читатель, создал сказочно-фантастический роман «Cуep-Выер» и дневниково-мемуарные монохроники «АУА» – и то, и другое вышло посмертно. Получается, что как блистательный детский писатель он более-менее процветал и славился; как взрослый – таился и внешне робел. Это отражалось и на его характере – он был сильный и слабый, вспыльчивый и смиренный, капризный, и вольный, и несвободный, и очень щедрый. Мне опять же возразят: «А мало таких?» Да. Но он, как сказал бы сам Коваль, из таких – таковейший.

Однако возьмем наконец в руки новую книгу. Что же такое «АУА»? Юрий Коваль отвечает:

«…Впервые, давным-давно, я услышал это слово от девочки, которая обожглась и вскрикнула внезапно:

– Ауа!

Размышляя об этом слове, я спросил у некоторого приятеля:

– Что такое “АУА”?

– Агентство Улетающих Арбузов, – ответил тот.

Возможно, возможно… Возможно, в этом слове есть и крик заблудившегося, и ответ успокаивающий, и плач ребенка, и возглас боли, и даже Агентство Улетающих Арбузов. А может, нет ничего, так – белиберда, пустяк. …А что такое, на ваш взгляд, жизнь человека? По-моему, АУА – и привет!»

Эту книгу Юрия Коваля смонтировал из оставшихся в архиве записей, миниатюр, воспоминаний, стихотворений и авторских иллюстраций друг писателя – режиссер Юлий Файт. Он ориентировался на недовоплощенный при жизни замысел Коваля – создать домашнюю книгу новаторского жанра. Можно вспомнить и Розанова, и Пришвина, и Олешу, но книга Коваля получилась абсолютно самобытной. Возможно, истоки ее следует искать не в литературной традиции, а в законах разноцветной мозаики, которую Коваль чрезвычайно жаловал как художник – он ведь на ранних порах был и мозаичист тоже.

«Монохроники – это какой-то новый (для меня) жанр, – записал Коваль однажды. – Ясно, что это не дневник, ежедневные записи для меня невозможны, тогда пришлось бы бросить всю работу и писать и рисовать только монохроники. И все-таки кое-что есть в них и от дневника. Записи автобиографичны, хотя иногда я считаю возможным переиначить события, взглянуть на них глазами художника. Во многом монохроники – это случайный сбор. Захотелось что-то записать, нарисовать – “Монохроники”! Точной системы моей жизни в них нет, есть, наверное, какое-то общее движение».

Итак, перед нами неполная и разрозненная, но хроника творческой жизни Юрия Коваля за несколько лет (70—80-е годы, рубеж). Здесь и путевые заметки (а Коваль с друзьями исколесил всю Россию, особенно же любил ее Север), и свои собственные «записки охотника», и размышленья о природе слова, и мемуары о Борисе Шергине, Соколове-Микитове, Корнее Чуковском, Овсее Дризе, и прозаический портрет с натуры Арсения Тарковского, и любовные переживания, и прочее, прочее, прочее. Читая этот глубоко неслучайный «случайный сбор» и разглядывая многочисленные рисунки, шаржи, этюды, наброски, пейзажи, натюрморты, – не устаешь изумляться изумлению, которое Ю. Коваль непрерывно и остро испытывал перед жизнью. Он брал на зуб каждое словцо, имя, название и по-ремизовски погружался в подпочву – тихо корнесловил, что ли. Вот бродит он по Вологодчине: «Полумертвая деревня – Палшумо… Нерусское слово, и все-таки я прикидываю, что кто-то когда-то делал здесь пал – палил лес, и был от этого пала немалый шум». Или идет он болотной дорогой сквозь ольшаник, и открывается ему медленная, дремучая, ласковая река Модлона – явь тут же отзывается в слове: «Модлона течет модлонно…»

Литературный стиль Юрия Коваля трудноуловим – здесь нет явственных метафор, кичливых неологизмов (как максимум снегодождь), самоцельного интеллектуального нажима. Но нейтральные слова так диковинно прислонены друг к другу, что возникает некое новое языковое качество, которое друзья и ученики писателя именовали «ковализмом». Уникален и матово-нежный, всегда чуть печальный юмор Коваля. «Его юмор – это правда, не требующая никаких доказательств», – сказал Фазиль Искандер.

Кстати, неуемной более чем любовью Коваля – и в жизни, и в художестве – пользовались лесные и полевые букеты цветов. Он, как я помню, обронил в нашем едва ли не последнем разговоре, что замышляет особую серию миниатюр – разные сухие букеты на подоконниках и чтобы сквозь букеты был виден (но ими преображен) город. Здесь таилась некая глубоко личная мифологема Коваля, но я в ответ промолчала и развивать сюжет не стала – Коваль резко не любил светской болтовни про символику, семантику и проблематику. Ежели ему что чужое нравилось (рисунок ли, сонет или самовязаный шарф), то он попросту, чуть шуткуя, причмокивал: «Элегантиссимус!» И лишь когда разговор заходил серьезный, непраздный, обязательный – например, с учениками в литературной студии, которых мэтр ласково и старомодно называл «семинаристами», – Коваль проявлял себя как одухотворенный теоретик искусства. Порою ему казалось, что, двоясь между прозой и так называемым изобразительным искусством, он разбрасывается. Нет. Я-то помню редкую цельность этой ренессансной натуры.

«АУА» – победа писателя над навязанным амплуа. Уже в самом разгаре стихийной работы над монохрониками (а, как вспоминает Юрина жена Наташа, он с особой страстью прятался в них, когда подпирала очередная поденка) Коваль с радостью записывает на своих клочках: «Это оказался удивительно емкий, совершенно неожиданный жанр». Заметим, что жанр не был для него вопросом исключительно техники… Все эти магические изменения (от лукаво-детективного «Недопеска» или подлинных стихотворений в прозе, выходивших вкупе с мавринскими иллюстрациями, – и до летяще сюрреалистической «Самой легкой лодки в мире») зрели и выверялись на поляне «АУА».

Главное ощущение от этой книги – свежесть. В ней есть такой фрагмент: «Весь день – утро. С утра – солнечное и туманное, только намек на туман и свежесть. И днем – все то же утро. И даже к вечеру все еще утро. «Да что же это такое-то? – думал я. – Когда оно кончится?» Но оно не кончалось. А потом внезапно сразу превратилось в ночь». Это – пророчество о жизни Коваля. Ловил ли он язей на пареный горох, наблюдал ли, как «бабы бешено полоскали, а затем дико отжимали белье», толковал ли с приятелями о колдунах, размышлял ли о горестной судьбе сельских церквей, любовался ли пожарной каланчою или пил с большими литераторами в Доме творчества кальвадос, – взгляд его на вещи был утренним, то есть устремленным в перспективу и потому приязненным.

И в житье-бытье Коваля, и в прозе, и в живописи ощущалась тайнопись русской народной сказки с ее Иванушкой-дураком, и Иваном-царевичем, и лежаньем на печи, и чертом в ступе, и щучьими веленьями, и, конечно, ковром-самолетом. Даже в минуты внутренней тьмы и смятения (они тоже отражены в монохрониках) здесь из всех щелей бил свет. Помните, у Пастернака:

 
Пусть ветер, рябину занянчив,
пугает ее перед сном.
Порядок творенья обманчив,
как сказка с хорошим концом.
 

Конец, увы, наступил ранний, внезапный, скоропостижный. Утро сразу перешло в ночь… Но состоялся творческий опыт такой силы и, повторяю, особости, что остается лишь повторить вслед за Юрием Ковалем: «АУА»!

2000 год
II. Из ряда вон – и тут как тут

«Я думаю, что лучшими людьми, которых я встречал, были, конечно, художники… Иисус говорил, праведники – соль земли. Я, конечно, не смею поправлять Матфея, великого автора великого произведения, но от себя бы добавил: художники и праведники – это соль земли».

Ю. Коваль

В феврале 2003 года Юре стукнуло бы шестьдесят пять лет – в марте журнал «Знамя» открыл у себя в редакции выставку его картин, скульптур, эмалей и прочих изобразительных шедевров. Что называется – «Любимый писатель у мольберта».

Увы, я была в отъезде и на вернисаж (то бишь торжественное открытие) не поспела… Кстати, за словцо «вернисаж» я бы от Юры наверняка получила расписной ложкой по лбу, или, скорее, он бы его моментально переиначил на свой Ковалиный лад во что-либо вроде «Верни сажу!» или «Вернись, Яша…» (имея в виду своего лучшего друга и соратника по словесности Якова Акима). Так, придя в юности делать беседу с большим писателем для серьезного журнала, он представился ему как «интервьЮра». Но я отвлеклась.

Потом, когда я в Москву вернулась, мы с Наташей Коваль и Ильей Булычевым (это они в первую очередь организовали, или лучше сказать, как Юра – о своей прозе, укатали и уладили состав и композицию выставки) долго-долго по редакции, в тот день опустелой, бродили… Возле каждой работы останавливались, и Наташа то очерчивала, что называется, историю создания, то открывала нам тайны Юриной техники. Кто бы, например, подумал, что все эти потрясающе одухотворенные и философски загадочные эмали Коваль обжигал в казенной печи, добившись левой договоренности на маленькой советской кастрюльной фабрике!

Итак, бродим и бродим кривыми кругами по редакционной выставке… Готовая ответить на любой вопрос, Наташа лишь на мои идиотские вопросы относительно того, к какому направлению Юра себя причислял или к какой школе он принадлежал, неизменно отвечает, словно бы разводя руками:

– Из ряда вон! Из ряда вон…

И впрямь – из ряда вон.

А вообще, она так колоритно, нежно и достоверно рассказывает о Ковале, что я уговариваю и уговариваю ее обо всем этом написать. Верю – напишет.

…А пока обратим-ка внимание на уникальность самоопределений этого художника. Вот его личный точкизм, причем не как русская калька с пуантелизма, а именно материально первооткрывательское направление. А вот – в развитие кубизма – шаризм: это когда художник, как пояснял Коваль в «Самой легкой лодке в мире», насобачивается писать шарами и дугами даже кубические формы и прямые линии. А вот и столб-арт – его персональный жанр, его ерническое изобретение (по модели поп– и соц-арта), его личный ковализм. Поясню: Коваль, тонко пародируя языческих идолов, мастерил деревянную скульптуру из бревен и дров. Работая в технике столб-арта средь стружек и опилок, Наташе он напоминал папу Карло в процессе создания Буратино… И живопись, и графика, и керамика, и эмали, и резьба по дереву – все у этого художника экспрессивно и остро характерно. Один из прототипов, глянув на свой портрет карандашной работы Коваля, закричал:

– Я весь тут как тут!

Тут как тут на Знаменской выставке Коваля – и все его странствия, и раздумия, и природа с птицами, рыбами, зверьем, и близкие друзья, и первые встречные, и вообще весь окрестный мир. Повторяю: более чем любовью художника – и вживе, и в искусстве – пользовались лесные и полевые букеты цветов. Конский щавель, донник, иван-да-марья, калина, просто безымянные стебли и ветки… Натюрмортов этого важнейшего ряда на выставке немало. О них на открытии прочла свое стихотворение поэт Роза Харитонова (однокурсница Коваля по Пединституту и его друг сквозь жизнь):

 
Таких цветов на свете нет
И нет подобных ваз,
Но что-то вдруг взволнует вас,
На что-то даст ответ.
Нахлынет, смоет, вознесет,
Вонзится, разрешит, спасет…
 

На выставке – много пейзажей, выполненных в самой разнообразной технике. Северные, дремучие, заброшенно сельские – и городские, замоскворецкие, кирпичные. Он во всех своих ипостасях проявлял полную неангажированность – урбанист-деревенщик в одно словосочетание.

Хорошо помню его любимую мастерскую в переулке на Яузе («узы Яузы» – еще один ковализм) и то, как, часами стоя у мольберта, Юра говаривал:

 
С улыбкою шизофренической
я прихожу в Серебрянический…
 

Порой ему казалось, что, троясь меж литературой, музыкой и изобразительным искусством, он, дескать, разбрасывается. Нет. Коваль как писатель асимметрично обогащался всеми жанрами, в коих вдохновенно трудился. Николай Силис сказал как-то: «Глаза Коваля – это не просто глаза. Это окуляры с увеличительными стеклами…» А знаете, кто еще – помимо папы Карло, Лемпорта и Силиса – были его любимые учителя-художники? По свидетельству Наташи: Леонардо да Винчи и Сальвадор Дали, причем именно в нерасторжимой паре.

Свидетельствую снова и снова: еще Коваль боготворил художницу Татьяну Маврину с ее авангардным лубком и фольклорным новаторством. Они сделали несколько книжек в соавторстве: про рыб, про птиц… Ориентировался Юра на Татьяну Алексеевну и просто по-человечески – равнялся, что называется (особенно на ее поглощенность работой и независимость во внешнем виде – например, в надевании на этюды каких-то невероятно странных огромных шляп). Мне Коваль не раз говорил, мысли своей не поясняя: «В тебе недостает мавринизма».

Энергичные ритмы, густота, плотность, прозрачность. Портреты всегда граничат с шаржем, но не с издевательским, а с влюбленным – зачастую они, как мы теперь видим, пророчили, каким персонаж станет с годами. А цвет у Коваля всегда звучит: красный ликующе восклицает, синий обиженно стонет, желтый яростно вопит. Коваль цветом и мыслил, и страдал, и куролесил, и горевал. Здесь мы наблюдаем особый в живописи случай – шаржирование не только линий, но и красок, когда художник, отталкиваясь от реального тона и натурального оттенка, их с бешеной «увеличительностью» утрирует. Петушиные гребешки у него не просто, а стократ алые, коты сногсшибательно пестрые, небеса истошно голубые… Я бы назвала Коваля-художника непревзойденным максималистом цвета! А Наташа обратила наше внимание еще и на то, как цветовые предпочтения менялись у Коваля с возрастом. Смотрите, тихо восклицала она, в юности Юра особенно любил тона охристые, карие, ржавые, кофейные и подсолнечные: они для него олицетворяли радость и восторг бытия, пусть и не без грусти. За пятьдесят, ближе к концу, он больше полюбил синеватость, лиловость, серо-фиолет и серебро – они стали для него цветовыми знаками скоротечности жизни, премногого знания и еще более премногой печали.

Сердцевина выставки – серия «икон» работы Юрия Коваля: «Вход в Иерусалим», «Богородица», «Положение во гроб»… Сплав древнерусской школы и авангарда, дисциплинированной традиции и мастерски озорного наива, храмового иконостаса и детской игрушки. Сам он остерегался называть эти вещи иконой как предметом возможной молитвы – он считал их вариацией или даже разговором на библейскую тему. «Икона отвечает запросу души. Когда я пишу эти свои вещи, я тоже отвечаю естественному запросу души…» – скромно говорил он об иконописной линии своего высокого искусства.

Не сразу, но вдруг я обратила внимание на то, что все свои работы Юрий Коваль подписывал не, как принято, фамилией или инициалами «Ю. К.», но огромной и одинокой буквой Ю. Объяснений таковому выбору может быть много: у Наташи опять «Из ряда вон!», у меня свое. Вглядитесь в Ю – и вы увидите, что это примитивистский рисунок-эмблема, означающий: художник стоит у мольберта (перекладина есть рука с кистью)… А квадрат мольберта – по законам шаризма – дан как овал… Юра, так?

Юрий Коваль постоянно – и на письме, и в разговорах – утверждал, что у художника в руках непременно должно быть ощущение уверенности и счастья. У него было и то, и другое – и оно чудесным образом передается. С выставки мы уходили увереннее и счастливее («с улыбкою шизофренической…»), нежели на нее с улицы Малая Бронная пришли.

2003
Опубликовано в книге: Татьяна Бек. «До свиданья, алфавит». М.: БСГ-Пресс, 2003.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации