Текст книги "Седьмая жена"
Автор книги: Игорь Ефимов
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)
Радиопередача, сочиненная при переходе из пролива Скагеррак в пролив Каттегат
(Быт и бытие, или имена тревог)
Однажды мне довелось почти целые сутки ехать на автобусе из Чикаго в Нью-Йорк. Соседкой моей оказалась немолодая женщина, преподающая философию в одном из нью-йоркских университетов. Мы разговорились. Она пыталась объяснить мне разницу между бытом и бытием.
– Быт и бытие присутствуют в каждой секунде нашей жизни одновременно, – говорила она. – Но они отделены друг от друга невидимой гранью. Мы просыпаемся утром, ставим на газ кофейник, колеблемся минуту над банками – с кофеином пить или без? – пробегаем мимо окна, отмечаем, что температура сегодня упала на пять градусов, думаем «надо бы надеть свитер», не успеваем, выходим на крыльцо дома, дверь скрипит – ах, надо бы смазать, да ведь масленка куда-то опять задевалась, отвлекаемся, вспоминаем, что не вынули вчера письма из ящика, достаем, вот счет за телефон, на тридцать долларов выше, чем в прошлом месяце, – откуда? Вздыхаем.
Это быт.
И одновременно с этим, тут же, но в другом измерении, рука всегда держит кофейник, всегда скрипит дверь, мы всегда выходим на крыльцо, всегда над нами склоняется и шумит вечнозеленый дуб, всегда достаем письма из ящика, их солнечная белизна режет глаза, и мы, забывая цифру в телефонном счете, вдруг вздыхаем от счастливой своей причастности – через скрип, через прохладный ветерок, прокравшийся под плащ, через запах скошенной травы на газоне, через теплоту ключа в ладони – бытию.
Когда вы впервые открываете для себя это двуединство жизни, вы испытываете поначалу необыкновенную радость. Как хорошо уметь в любой момент покинуть наскучивший быт! Как хорошо уметь приобщаться вечности без всяких усилий! Бегство из быта в бытие становится вашей любимой игрой. Вам кажется, что в бытии можно спастись от любых повседневных огорчений и бед. Ах, как хорошо никуда не спешить – ведь в бытии невозможно опоздать куда-то, ибо там не бывает ни начал, ни концов. Как хорошо забыть о своих ошибках, просчетах, утратах – ведь в бытии они ничего не значат, ибо там вы бессильны что-то изменить. Как хорошо простить все упреки, оскорбления, обиды, нанесенные вам, – ведь ясно, что вы заведомо ни в чем не виновны, раз уж вы оказались там, где ничего нельзя ни улучшить, ни ухудшить.
Вы купаетесь в блаженстве. Вы пытаетесь открыть глаза своим близким, зовете их к себе. Вы с наслаждением и по-новому перечитываете знакомые книги, всматриваетесь в виденные ранее картины, обнаруживая в них до сих пор не замечавшийся вами драгоценный блеск бытия сквозь пленку быта. Ибо настоящие поэты и художники – великие искусники в этом деле, и весь их секрет в том и состоит, что они умеют безошибочно разглядеть и воспроизвести каплю бытия в капле воды на стебельке травинки, уловить вечное в сиюминутном.
Какая новая, какая волшебная жизнь, думаете вы. Какой подарок судьбы – это озарение, это открытие нового мира. А ведь есть несчастные, которые и до самой смерти не узнают о сокровищах, дарованных им, которые до конца дней своих будут думать, что на свете нет ничего, кроме сиюминутного быта.
Если судьба будет милостива к вам, вы сохраните это радостное и благодарное чувство надолго и уйдете в мир иной с легким сердцем, без страха, просто уроните голову на подушку, или на спинку кресла, или на руки, лежащие на столе, и сольетесь с бытием всецело.
Но мало, очень мало избранников судьбы. Гораздо чаще заигрывание с бытием не проходит человеку даром. Точно юный и неопытный наследник, вселившийся в старинный дом своих предков, вы начинаете замечать приметы заколдованности, слышите голоса злых духов. Постепенно – а иногда и стремительно, как обвал, как раскол земли под ногами, – на вас налетает, наползает, накатывает – туча, волна, смерч – неясной тревоги. Вы вдруг начинаете осознавать, что раз в бытии нет времени, значит, ваша смерть всегда рядом, здесь же, ежесекундно, неотделимо, ближе, чем руку протянуть, – ее руку, не вашу. Что все ухищрения вашего ума, включая и самые изящные, включая и тонкое различение быта и бытия, останутся навеки бессильной бессмыслицей в мире, где ничего изменить невозможно. И что все ваши усилия стать лучше, краше, добрее, заслужить одобрение, любовь, приятие, прощение – все это смехотворная возня, ибо в бытии каждый навеки один, изначально оправдан, бессрочно осужден, никому не нужен, ни к кому не привязан, безлик, одинок, нелюбим, отвергнут, проклят.
Вечный распад, вечная бессмыслица, вечное осуждение – вот имена главных тревог, подползающих к вам из бытия.
Раковой опухолью разрастается трехголовая тревога в душе, прорывается там и тут метастазами ужаса, гнойниками сомнения. Многие прошли через это, многие пытались описать нам пережитое. От Авраама до Кьеркегора, от Экклезиаста до Толстого, от Иова до Достоевского, от Лютера до Нищие и Кафки, от Паскаля до Камю понаписано подробнейших путеводителей по всем девяти кругам, вычерчены карты мучений, составлены таблицы течений боли, нанесены розы ветров отчаяния.
Но миллиардам простых и слабых душ нет нужды заглядывать в эти цветистые атласы. Ведь для них всегда есть такой легкий, спасительный путь из бытия – обратно в быт. И быстро заделать дверку. И поставить между собой и смертью длинную вереницу непрожитых лет, дней, часов, заполненных беспочвенными надеждами, спасительными поражениями, выполнимыми заботами. И выкинуть всех змей сомнения за высокий забор наук и знаний, и строить, строить этот забор до облаков, до неба, превращая его постепенно в глухой купол. И слиться с другими душами в тесном клане, племени, шайке, партии, церкви, спастись в их гуще от отверженности и одиночества, получить гарантированное оправдание за отказ – всего лишь – от своего «я», причастного бытию.
О, горе тем, кто теперь придет и попытается поманить нас обратно, в леденящий свет и ужас бытия. Мы будем смотреть на него как на преступника, пытающегося разрушить наши плотины, как на поджигателя с копеечной московской свечкой, как на отравителя колодцев, как на колдуна с колорадскими бациллами чумы. Эй вы – непризнанные художники с отрезанным ухом, загнанные в концлагеря философы, сожженные на кострах еретики, побитые камнями пророки! Хватит ныть, хватит жаловаться на несправедливость, хватит уверять нас, что вы желали нам только добра. Открывание глаз и душ бытию – это вы называете добром? Вы смутьяны и искусители, вы хотите, чтобы мы разделили с вами ваш ужас и отчаяние, когда даже у вас – двужильных – не хватает душевных сил выносить его? Так вам еще нужно свалить его на слабых нас, на малых сих? Огня, камней, пуль, стрел, колючей проволоки! – сюда! скорее!..
Здесь моя спутница утратила самообладание, и дальше ее рассказ стал маловразумительным, наполненным вспышками глубоко личных переживаний, обвинений, самооправданий, укоров. Однако эти рассуждения о двуединстае быта и бытия запомнились мне, и я пытался еще задолго до Большого несчастья научиться извлекать лучшее из обоих миров, прыгать то сюда, то туда, как люди прыгают со льдины на льдину, перебираясь через опасный пролив.
А вы, дорогие радиослушатели? Доводилось ли вам ощущать эту глубинную разницу двух сторон нашей жизни? И если да, не поделитесь ли вы с нами приемами, как легче всего проникать из одного в другой и как надежнее, крепче и герметичнее можно заделывать дверь между ними?
13. Балтика
– Капитан, нельзя этого делать, – сказал Пабло-Педро. – Нельзя меня ставить на утреннюю вахту. Только ночью. Иначе сорвусь и разбросаю их по морским просторам. На полном разгоне, на таран, ударом о камни. Так, чтобы вылетели головами вперед. Налетят чайки, расклюют, что останется, все станет чисто, светло. Легко могу потерять контроль, легко и безвозвратно.
Взгляд его был прикован к двум безмятежным красоткам, лежавшим в шезлонгах на носу «Вавилонии». Одинаковые белые колпачки на носах, одинаковые розовые очки, одинаково повернутые к солнцу ладошки делали их кукольно похожими друг на друга, доверчиво хрупкими, беззащитно дружелюбными. Антон заметил, что «Вавилония» нацелилась плыть по кругу. Положил ладонь на руку замечтавшегося рулевого, подтолкнул штурвал.
– Без паники, Пабло, – сказал он. – Без нервов. До Хельсинки осталось три дня. Мы высадим их там, они снимут с Рональда часы, и плавание будет продолжаться тихо-мирно.
– Не верю. Тихо-мирно уже не для нас. Легко можем донести полиции. Легко собрать и представить полный букет словесных примет. Свидетелям трудно остаться в живых. Труднее, чем взрывникам. Зачем им оставлять нас свидетелями? Что-нибудь они подстроят в последний момент. И никто никогда про нас не услышит – на какой глубине, на какой широте.
– Что ты знаешь об этих часах? Сильный в них заряд?
– Руку оторвет по локоть. Да и голову пробьет заодно. Можно, конечно, не ждать, заранее ампутировать кисть и снять часы. Но Рональд не согласится. Слишком дорожит плотью. Да и где найти хирурга? Такого смельчака, чтобы согласился работать рядом с бомбой?
– Кто бы мог знать код взрывателя? Если бы связаться по радио с изготовителями, узнать комбинацию, разрядить…
– Не проходит по радио, не проходит по почте. У каждого будильника свой код. Как автомобильный ключ. Узнать можно только у них самих. Потому что они сами его и составили. Я вам твержу это уже два дня.
– Знаешь точно, что я не соглашусь, потому и твердишь.
– Понимаю. Воспитаны в страхе слов. Боитесь, что напечатают в газетах про капитана Себежа – морского палача. Который пытал красивых девушек. Получится черно-белый позор на всю жизнь. А лучше большой заголовок: ШТУРМАН ИСКАЛЕЧЕН, НО ПРИНЦИПЫ ЦЕЛЫ!
– Слушай, мне любопытно: ты дразнишь меня или всерьез? Как ты себе это представляешь? Мы посадим их на электрическую плиту и будем постепенно добавлять напряжение? Зажмем пальцы якорной цепью? Начнем по очереди пороть сигнальными флагами?
– Не надо сочинять морскую инквизицию, не надо ничего выдумывать. Есть простые испытанные способы – не оставляют шрамов, не увидишь никаким рентгеном, никто ничего не докажет. Вам вполне знакомы, испытали на собственной шкуре совсем недавно. Как они вас, так и вы их. Привязать за ноги, а головой за борт. Чтоб заглянули в иной подводный мир. Сначала на минуту, потом на две, потом на три. И очень скоро будут рассказывать код и разминировать бомбу наперебой. Узнаем все, что захотим. Явки, пароли, имена любовников, число абортов.
Одна из красоток подняла голову (не могла же она услышать?), обвела розовым взглядом морские дали, поерзала, устраиваясь поудобнее в шезлонге.
На палубу поднялся задумчивый Рональд. Он подошел к загорающим сиренам, протянул им левое запястье, отвернулся. Они стали что-то говорить ему, поглаживать по руке, тормошить. Ингрид поколдовала над часами, снова попыталась разговорить печального заложника. Он слушал с молчаливой покорностью ученика, навеки утратившего веру в слова наставников, но вынужденного терпеть их и подчиняться. Потом так же молча удалился.
Сирены включили приемник, начали подпевать шведской песенке, покачивать в такт головами. Их безмятежность была обидна, неподдельна, заразительна. Да, жизнью можно наслаждаться, даже путешествуя со смертником на борту. Нужно только выработать правильное отношение. Нужны терпимость и понимание. Голая ненависть Пабло-Педро бесплодна и несправедлива. И то, что Антон снова и снова вызывал его на обсуждение ситуации, было всего лишь машинальным действием, как щупать рукой набухающий нарыв – достаточно ли горяч?
– Я читал, что на переговоры с террористами теперь вызывают целую команду специально обученных психологов. Но этих даже и террористками не назовешь. Они ведь ничего не требуют. Все время извиняются за беспокойство. Только довезите их по назначению – ничего больше им не надо.
– Вот отсюда, с этой точки, могу скосить одной очередью…
– И, через двенадцать часов? Ты сам переведешь стрелки на часах? Нет, сегодня за обедом попробую еще раз уговорить их. Дам твердое обещание доставить в хельсинкский порт и не сообщать полиции. Да простят меня финские филателисты.
– А мне очень хотелось бы спросить нашего адмирала, откуда эти девки узнали, что «Вавилония» будет в Дувре в этот день, в этот час. Конечно, он опять скажет, что это случайность. И сколько еще таких случайностей он приготовил нам впереди?
– Ты снова за свое.
Разговор был круговым, бесплодным, как скачки на карусельных лошадях. Антон махнул рукой и вышел. Подумав, отправился в пассажирский отсек. На всей «Вавилонии» оставалось единственное место, где можно было отдохнуть от тикающего кошмара, – каюта Мелады. Ей решено было ничего не рассказывать. Просто взяли на борт двух прогрессивных попутчиц, у которых не было денег на самолет.
Попутчицы забегали к больной выкурить сигаретку и поболтать. Антон же просиживал у ее постели часами. Мелада расспрашивала его о жизни в Америке, рассказывала о себе. Она радовалась его приходу. Приподымалась с подушки, хватала левой рукой расческу, приглаживала волосы, поправляла воротник халатика. Она хотела все знать. Отличница, забрасывающая профессора больными вопросами, ставящая в тупик.
Сегодня она попросила его рассказать про детство. Про учителей, про родителей, про школьных товарищей. В каком классе у вас сообщают детям, что все люди смертны? Когда начинают изучать тычинки и пестики? Ведь это так важно в годы созревания. Нет, она не верит, что все дети втайне мечтают отбить для себя маму от папы или папу от мамы. Она надеется, что когда-нибудь теории венского профессора выйдут из моды. Но вообще детский эгоизм очень силен, и победить его крайне трудно.
Она, например, до сих пор помнит тот день, когда она сама – в первый раз! – отдала соседской девочке пластмассового пупса в ванночке. И вовсе не потому, что он ей надоел. Ей жалко было с ним расставаться. И ей не очень нравилась соседская девочка. Просто она в тот день поверила в то, чему ее учили с младых ногтей. Что отдавать – всегда хорошо. А брать – всегда плохо. Ей очень, очень хотелось быть хорошей. А он? Помнит он самый важный день своего детства? Что это было?
Конечно, он помнил. Это был день, когда он познакомился на пляже с девочкой Робин. Ему было лет шесть. Они зарывали друг друга в песок, и он все время старался касаться длинных вьющихся волос. А потом мама Робин сняла с нее штанишки и велела бежать в воду и смыть весь песок. И оказалось, что Робин – мальчик. Просто у него были длинные волосы и тонкий голосок и девчоночья привычка надувать губы. Но Антон понял это только потом. А в тот момент он замер, онемел от ужасного разочарования. Оказалось, что под штанишками у мальчиков и девочек все одинаковое. Откуда-то он догадывался и знал (и надеялся?), что должно быть разное. А тут – такой удар.
Нет, его горе было ей непонятно. Если бы штанишки сняли с него и весь пляж увидел и смеялся над ним… Да, такой позор она бы запомнила надолго. Но родители никогда бы не поступили с ней так. Даже в наказание. Если она делала что-нибудь запрещенное, ей говорили «дрянная девчонка», и этого было довольно. Быть «дрянной, плохой», рассердить родителей – вот что казалось самым страшным в детстве. У отца было много разных гневов: на детей, на жену, на подчиненных, на собаку, на продавцов в магазине, на сослуживцев, на судьбу, на врагов страны… Кажется – никогда на начальников. Впрочем, это просто сорвалось у нее с языка. По-русски она никогда не смогла бы выговорить такое про отца.
– Мой отец никогда на меня не сердился, – сказал Антон. – Во всяком случае, я не помню страха перед ним. Единственное, чего я боялся, – это потерять его в толпе. Он обожал быть в толпе, в давке. Если народ собирался вокруг пожара или столкнувшихся машин, он непременно шел туда, зарывался, терся о людей, расспрашивал, давал советы. Я терял его и плакал от страха. И каждое воскресенье – бейсбол или футбол. А отпуск – на каком-нибудь людном курорте. Чтоб на пляже на тебя наступали каждую минуту, осыпали воздушной кукурузой, спрашивали время, одалживали крем, хвалили погоду.
Его огорчало, что люди постепенно богатели, разъезжались каждый в свой дом, в свою дачку, к своему телевизору. Залы кинотеатров пустели, курорты растягивались цепочкой многоэтажных безлюдных отелей по всему побережью. Даже бейсбольные матчи часто шли при полупустом стадионе. А когда мы переехали из Нью-Йорка в Индиану, отцу стало совсем невмоготу. И он пользовался любым поводом, чтобы вырваться хотя бы в Чикаго, проехаться там на метро, потолкаться вечером в пивных.
– Бедный, бедный человек, – сказала Мелада. Губы ее кривились искренним состраданием. – Как ему хотелось забыться, заглушить.
– Что заглушить? – не понял Антон.
– Вы же сказали, что он был агентом по рекламе.
– Да. Так что?
– Такая ужасная, унизительная работа. Я бы умерла от стыда. С утра до вечера уговаривать людей купить ненужные им вещи.
– Почему же ненужные?
– Если бы были нужны, они покупали бы их без уговоров.
– Мне рассказывали, что в вашей стране на стенах висят лозунги: «Всякий труд почетен».
– Конечно. Потому что у нас не бывает агентов по рекламе. Только цыгане уговаривают погадать по руке или на картах. Но их не переделаешь.
– А так все профессии равны?
– К сожалению, нет. Всё же докторов или, скажем, музыкантов или летчиков больше уважают, чем уборщиц или кондукторов. Даже если ты плохой доктор или летчик, тебя будут уважать. Тем более что трудно узнать, кто плохой, кто хороший… Пока он тебя не залечит или не разобьет о землю. Есть даже люди, которые обманывают, придумывают себе другую профессию, чтобы понравиться новым знакомым. Никто, например, не сознается, что он продавец.
– Значит, любым продавцом быть позорно?
– Я так не считаю. У нас вполне можно быть хорошим и честным продавцом. Это не то что в Лондоне. В первые дни я просто была ошеломлена. На одну и ту же вещь или продукты в одном магазине одни цены, в соседнем – совсем другие. Как это можно? Я не стала поднимать скандала. Когда ты в гостях, хозяев не критикуют… Но все же… Это не укладывается у меня в голове. Ведь они обрекают покупателя на вечную муку. Каждый поневоле думает: «А вдруг в магазине за три квартала можно купить то же самое дешевле?» Невозможно получить удовольствия ни от одной покупки. И мне объяснили, что на Западе так повсюду.
– А когда сам магазин меняет цену? Допустим, снижает. Вчера было четыре фунта, сегодня – три. Распродажа – это ведь хорошо?
– Ничего хорошего. Это значит, что меня вчера обманывали, хотели продать втридорога. Цена каждой вещи должна быть одна и та же – всюду и всегда. А уж рекламировать, то есть приставать к людям с уговорами, да еще так настойчиво, под музыку, с полуголыми красотками, это… это… Ох, ради Бога, простите. Я не имела в виду вашего отца.
Антон отвернулся к иллюминатору. Облака сегодня были в три этажа. Нижний двигался на запад, средний – на север, верхний оставался неподвижным. Она действительно обладала талантом все повернуть в какую-то неловкую сторону, создать угрозу мирному потоку минут и слов. Как тогда в автобусе – упрямо вскочить, побежать по проходу, сломать себе ребра.
Он попробовал увести разговор обратно, на невинные поляны детства. Стал рассказывать о матери. Мать не разделяла страсти отца к толпе. Это она в конце концов заставила его переехать в тихую Индиану. Люди подавляли мать своей непредсказуемостью. Никогда нельзя было знать заранее, что они о тебе подумают. Если одеться понаряднее, не осудят ли тебя за щегольство? А если победнее, не сочтут ли это знаком неуважения? Перед походом в гости она заставляла детей примерять то одно, то другое, бормоча себе под нос: «Нет, дяде Роберту это не понравится… Он не любит ничего кричащего!.. А миссис Горски очень строга в отношении обуви… Она считает, что нужно носить ботинки и туфли только английского производства… Я как раз хотела купить вам на прошлой неделе, но не было ваших размеров… Что же делать, что же делать?»
Маленький Антон бунтовал. Почему это он должен думать только о том, чтобы понравиться дяде Роберту и миссис Горски? Они ведь не старались ему понравиться. Он нарочно надевал носки наизнанку, сутулился, смеялся громче, чем ему хотелось, хватал еду руками, сосал суп через коктейльную трубочку. Отец, не решавшийся огорчать свою жену открытым неповиновением, втайне радовался выходкам сына, хихикал, прикрывшись газетой. Мать прижимала ладонь ко лбу и молча уходила в спальню.
Сначала это называлось мигрень. Мигрень могла вспыхнуть даже без всяких видимых огорчений. Казалось, любопытствующие, оценивающие, осуждающие взгляды соседей, постоянно направленные на нее, сходились где-то за стенкой нежного лба, как сходятся прожектора на серебряной точке самолета, грозя взрывом, уничтожением, падением вниз. А потом пришла болезнь. Настоящая. У нее не было названия. Врачи не могли определить ее и вылечить. Это были какие-то внезапные приступы лихорадки и рвоты, после которых мать не могла подняться несколько дней. Не помогали никакие лекарства, никакие поездки в специальные санатории. Приступы возвращались, и мать отлеживалась после них бессильная, мечтательная, удовлетворенная.
Антону потом казалось, что даже ребенком он понимал болезнь матери лучше всех врачей. Он замечал, что только во время приступов и после них с лица матери исчезало выражение напряженного испуга. Он видел, что матери приносило огромное облегчение быть больной и ни в чем не виноватой. Какой мог быть спрос со слабой женщины, придавленной к постели загадочной болезнью?
Антон боялся этих просветлений на лице больной. Он все больше паясничал, шалил, дразнил взрослых, маскарадил в одежде, мусорил в словах. Но он вовсе не хотел огорчать мать. Он хотел показать ей пример, как можно не бояться осуждающих, оценивающих взглядов, не думать о пересудах за твоей спиной.
Мать не хотела понимать его. Огорчалась. И все глубже пряталась в свою болезнь. Приступы учащались. Теперь ей доставляло особое удовольствие обдумывать собственные похороны. Она готовила для мужа длинные списки того, что он должен будет купить, кого пригласить, как устроить отпевание. Крематорий или кладбище? Простой гроб или с обивкой? И во что ее одеть? Когда она тихо и застенчиво умерла, самым сильным чувством ее десятилетнего сына была обида. Потому что ему казалось, что мать сбежала от них, бросила, уморила себя нарочно только для того, чтобы миссис Горски не могла осудить купленные ею туфли.
Антон прервал ручеек воспоминаний, потому что его слушательница начала вести себя странно. Она морщилась и натягивала простыню на лицо. Она слегка постанывала и мотала головой.
– Опять приступ? Дать вам таблетку? У меня в каюте есть американское обезболивающее. Принести?
– Не надо. Со мной все хорошо. Но ваш рассказ… Такое ужасное детство… Неужели мать вас совсем-совсем не любила?
– С чего вы взяли? Да она обожала меня. Вся ее жизнь была во мне.
– Но как же тогда… Я не понимаю…
– Чего?
– Вы так рассказываете о ней… Так безжалостно… Совсем постороннему для вас человеку… Как о чужой…
– Но все это – чистая правда.
– Мне страшно подумать, что и мои дети будут когда-нибудь так… про меня…
– А что бы вы хотели? Чтобы они только пели: «Ах, наша золотая, любимая мамочка, ах, как нам ее недостает!»?
– Любовь детей к родителям – разве мы не вправе на нее рассчитывать?
– По-вашему, все дети всегда любят своих родителей?
– Конечно нет. Но должны любить. А если не любят – это-то и ужасно.
Он посмотрел на нее. Она выглядывала из-за натянутой на лицо простыни, как испуганный ребенок из-за ограды дворика: взрослые ушли, наказали не пускать чужих, но как тут понять, кто свой, кто чужой?
– Не знаю, как это звучит по-русски. Но по-английски оборот «должны любить» режет ухо.
Раздражение прорвалось в его голосе. И он не пожалел об этом. Где-то нужно провести черту. Он встал, надел фуражку и сухо отдал ей честь. Потом вышел.
20 августа
Идем вдоль берегов Дании. Море спокойно. В свободное от вахты время я читаю книги о викингах. Рассматриваю рисунки их кораблей. Идеальная форма. Всего 75 футов в длину, 18 в ширину. В среднем помещалось 30 воинов. Весла и парус. Никаких надстроек. Неужели они оставались под открытым небом во время морских переходов? Ведь они доходили до Гибралтара, разбойничали в Средиземном море. Их ладьи сидели в воде так неглубоко, что они могли подниматься вверх даже по мелким рекам. От них не было спасения никому нигде. Но почему? Что заставляло их покидать эти красивые зеленые берега, эти богатые пастбища, эти воды, полные рыбы? Загадка. И почему они были так бессмысленно жестоки? И почему они всегда побеждали – десять против ста, сто против тысячи?
Наши пассажирки тоже непредсказуемы и жестоки. То они часами загорают, болтают между собой и с нами, стараются услужить. Вчера вдруг попросили разрешения и приготовили на всех вкусный немецкий обед. Шницели в грибном соусе и треска на пару. То вдруг впадают в мрачность, начинают все поносить, над всем издеваться. Сегодня Ингрид у нас на глазах отстегнула свою коробочку с радиовзрывателем и начала перебрасываться ею с Гудрун. Конечно, я вздрагивал при каждом броске. А они смеялись. Может быть, их часы вовсе не бомба, а игрушка? Но хватит ли у меня духа проверить это?
21 августа
Прошли Орезундский пролив, отделяющий Данию от Швеции. Теперь мы в Балтийском море. Любуюсь альбатросами. Они скользят низко-низко, чертят опущенным крылом по воде, будто пробуют на ощупь, потом вдруг взмывают вверх и бьют собою без промаха в подводную цель, как стрелой.
Мы почему-то уверены, что птицы всегда думают только о еде. Что они всегда заняты охотой, всегда ищут добычу. Но чем больше я смотрю на них, тем чаще мне начинает казаться, что они просто наслаждаются, любуются собственным полетом. И этот заключительный удар – как рапирой под воду – не исключено, что они бьют впустую, лишь бы покрасоваться друг перед другом. А может быть, во мне просто проснулась сентиментальность. Когда смерть притаилась так близко, все кажется окрашенным какой-то грустной прощальной красотой.
В исторических книгах написано, что викинги верили в загробный мир. Воинов, смело павших в бою, валькирии уносили в залы Валгаллы, где бог войны Один усыновлял их. Может быть, поэтому они дрались так бесстрашно? Но ведь и христиане верили в бессмертие души, в награды на том свете. Почему же маленькие отряды викингов всюду побеждали, захватывали и разоряли христианские города и монастыри? Богатые королевства предпочитали платить дань захватчикам вместо того, чтобы собрать настоящую армию, построить мощный флот и разбить их раз и навсегда.
Прочитал, что к началу двенадцатого века почти все европейские троны были захвачены королями, герцогами и князьями норманнского происхождения. Вот эта земля, мирно синеющая на горизонте, тысячу лет назад была каким-то питомником по выращиванию свирепых королей. Какой же воспитательный микроклимат нужен был для этого? Не под северным ли сиянием вырастает непобедимость в бою? Но почему сейчас это самый мирный народ, не воевавший уже, кажется, двести лет? Может быть, они ждут своего часа, ждут, когда снова появится спрос на смелых королей? Мистерия.
Запястье под часами начинает болеть. Раздражение кожи? Нервная экзема? Интересно, почему они выбрали именно меня? Случайность? Или почувствовали слабину?
22 августа
Последние дни Пабло-Педро много времени проводит с нашими пассажирками. Расспрашивает их, почтительно слушает. По долетающим обрывкам фраз можно понять, что они разъясняют ему мировой заговор филателистов. Он кивает, иногда даже делает записи в блокноте. Линь Чжан, глядя на них, только вздыхает и крутит пальцем у виска.
Как легко человек привыкает жить рядом со смертью. Тикающая бомба на запястье уже не кажется мне такой страшной. Опасность даже придает жизни новый вкус и остроту. Но все время хочется оглядываться назад и думать о том, какие прошлые дела и поступки сейчас хотелось бы переделать.
Идем на север вдоль берегов Швеции. Сюда викинги возвращались со своей добычей. В раскопках обнаружены огромные клады монет: франкских, английских, византийских, арабских. Похоже, викинги не знали, что им с ними делать, и хранили, как спортсмены хранят свои призы и кубки.
Некоторые историки считают, что они пускались в свои далекие походы потому, что дома им стало не хватать земли. Мне трудно в это поверить. Ведь они захватывали огромные земли, но никогда не начинали пахать и пасти скот. Они либо становились властителями над покоренными народами, либо возвращались и продолжали свои междоусобные побоища.
Их легенды повествуют о царстве в загробном мире, которым правит отвратительная богиня Хел, похожая на разлагающийся труп. Она повелевает теми бедолагами, которые умерли не в битве, а от старости, болезней или несчастных случаев. Конечно, никто не хотел попасть после смерти в лапы этой богини.
Все же как унизительно идти по утрам к каюте наших пассажирок, смотреть на часы – семь-тридцать, семь-тридцать пять, семь-сорок, а они всё не выходят, стучать, слышать их сонные и недовольные голоса, напоминать им, что пора перевести стрелки…
– Парт-ком, проф-ком, об-ком, рай-ком, дом-ком…
Антон старательно повторял вслед за Меладой самые нужные в Перевернутой стране слова. Их не было в старых книгах, по которым его учил дедушка Ярослав, и ему нетрудно было изображать послушного первоклассника, только-только выучившего алфавит чужого языка. Но в какой-то момент он не удержался и чуть не выдал себя, забормотав сквозь зубы:
– …гусь-ком, полз-ком, молч-ком, торч-ком…
– Стойте, стойте, – засмеялась Мелада. – Это совсем не то. Откуда вы взяли эти слова?
– Наверное, из той книжки, что вы мне дали читать.
Она стала терпеливо объяснять разницу. Потом они заговорили о непереводимых словах. Она рассказала ему, что по-русски нельзя сказать «прайваси». Наверное, потому что нет такого понятия, чувства, явления. Зачем народу иметь в своем языке слово для вещи, которой он не обладает, не знает, не ценит. Зато в английском языке нет слова «сокровенность». Приводимый в словарях перевод secrecy, innermost – совсем не то. Что оно означает на самом деле? Самое дорогое и тайное, хранимое глубоко в душе. То, о чем можно рассказать лишь самому-самому близкому другу. Или любимому человеку. Нет, не исповеднику и – тем более – не психоаналитику. Сокровенность вообще с трудом выживает в разговорах. Хотите выучить это слово? Давайте я напишу вам его транслитерацию. Да, пишется почти как «сокровище». В русских словарях стоит рядом со словом «сокрыть». А в английских «сокровище» оказывается рядом с «предательством». Занятно, не правда ли?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.