Текст книги "Седьмая жена"
Автор книги: Игорь Ефимов
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
– Попал, попал, попал, – бормотал он.
– О чем ты? о чем ты? о чем ты? – бормотала она.
– Я попал, я забил, я победил, я выиграл, – объяснял он.
– Не знаю, не верю, не слышу, не понимаю, – повторяла она.
– У нас родился, зачинался, начинался, возникался ребенок!
– Сынок или дочка? – деловито и доверчиво спросила она.
– Он сам еще не решил.
– Вот и прекрасно. И пока он там решает, кем ему быть, ты можешь поговорить со мной серьезно, как ты хотел с самого начала? Можешь рассказать все те волшебные вещи, которых ты не мог высказать вслух, пока я была вдали и под одеждой?
– Да… Конечно… Я так ждал этого… так ждал… Но сейчас… не знаю, что со мной происходит… Конечно, это позор… но я засыпаю… позорно и счастливо засыпаю… но завтра… завтра я… непременно…
Радиопередача о главной русской тайне
(Лес под Опочкой)
Да, я открыл ее, дорогие радиослушатели. Случайно, без всяких усилий напоролся, не зная, что меня ждет. Теперь я понимаю, почему они держат свою границу на замке, почему не разрешают иностранцам разъезжать свободно по стране, почему смотрят на каждого пришельца с подозрением. Тайна тянется на десятки и сотни километров, и тем не менее ее невозможно заметить ни с самолета-шпиона, ни со спутника, ни из окна туристского автобуса. Я еще не знаю, где я спрячу эту пленку. Если таможенники обнаружат ее, вряд ли мне разрешено будет уехать. Разумнее было бы подождать и вывезти этот рассказ в голове. Но я боюсь, что месяц спустя впечатление ослабнет, я сам себе не поверю и не смогу описать увиденное.
Возможно, все дело в скорости передвижения. Возможно, если бы у нас не испортился автомобиль, я бы проехал ее насквозь, но так ничего и не заметил бы. Но из-за поломки нам пришлось идти до деревни пешком больше часа. Возьмите любой знаменитый киношедевр и пустите его в три раза быстрее. Сможете вы что-то почувствовать, оценить за двадцать минут мелькания? Нет, вам нужно увидеть все кадр за кадром, все три тысячи шестьсот секунд, на правильной скорости – только тогда откроется замысел режиссера.
Впрочем, не только скорость. Эффект касания тоже очень важен. Даже сквозь подошву ботинка. Сначала вы ощущаете мягкость пыли на дорожке. Потом дорожка ныряет в низинку, исчезает под лужей, и вам нужно обойти стороной, пройти между стволами деревьев. Сразу нога тонет во мху. Мох сухой, беловатый, прохладный. Если присесть и вглядеться, он напоминает зимний лес, ждущий уменьшенную Алису. Он тянется бесконечно. Правда, вдали он начинает менять цвета. Будто там, в уменьшенном моховом мире, времена года могут уживаться рядом: зелень лета бок о бок с осенней рыжиной, потом – снова белые, облетевшие веточки.
Вы возвращаетесь на дорогу, но ощущение двойной бесконечности – вширь и в глубину, под ногами и над головой – не исчезает. Оно просто отодвигается на задний план, как звук контрабаса. А на передний план выходят трубы. То есть сосновые стволы. Им не видно конца. И не слышно. Небо ритмично мелькает в просветах наверху. Небесный тапер выводит незатейливую мелодию чуть механически, словно устав подыгрывать раз за разом одной и той же – пусть прекрасной – фильме. Но безбилетный зритель, пробравшийся в зал волею случая, поддается колдовству безотказно.
Сосновый бор кончается. Начинается море листвы. Березы и дубы. Поляны, окруженные неизвестными мне кустами. Желтые и оранжевые листочки – как пробы косметики к большому осеннему балу. («Не слишком ли много кармину? Ничего, в нынешнем году это будет модно».)
Дальше – еловая поросль. Ряды новогодних елок. Все в белой сверкающей мишуре. Вглядевшись, понимаешь, что это просто роса на паутинках. Миллионы ловчих сетей, отяжелевших от капель, натянуты в воздухе между иголками. Через полчаса роса испарится и сети снова станут невидимы. Начнется большой лов летучей добычи. А мы снова вернемся к иллюзии, будто этот мир устроен для нас. (Не для пауков же!)
За ельником – широкий просвет. Высохшее болото. Мох расшит клюквенным бисером. Янтарем морошки. Сады перезревшей, осыпающейся гоноболи. Запах дурмана. Белые косметические пуховки раскачиваются на высоких стеблях.
И снова дорога поднимается к соснам. «Пронизан солнцем лес насквозь, лучи стоят столбами пыли», – как сказал их поэт, прославившийся на Западе знаменитым киносценарием про доброго доктора.
Я пытаюсь понять, откуда у меня это чувство пронзительной новизны. Как будто я никогда в своей жизни не видел таких деревьев. Может быть, это оттого, что лес так расчищен, что нет засохших, гниющих, упавших древесных трупов? Что под ногой трава и мох, а не сучья и камни? Что стволы не обвиты колючими, неприкасаемыми плетьми, как у нас в Пенсильвании или Массачусетсе?
Но нет – бывал я и в прекрасно ухоженных парках и заповедниках. Что-то не то, что-то не то…
И вдруг понимаю: я иду и подсознательно каждую минуту жду таблички. Или ограды. Натянутой проволоки. Клейма чьей-то собственности. Но их все нет и нет. Миля за милей – бескрайний, безлюдный, музейно-дворцовый, ничейный лес. Ты вырван из мира, раздробленного на миллионы «мое». Ты возвращен Творению во всей его цельности. Это все равно что привыкнуть к обрывкам большой симфонии, растащенной на шлягеры, танцы, музыкальные заставки к рекламе, и вдруг услышать симфонию всю целиком. Привычную по кусочкам, но невероятную в полноте своей. В исполнении лучшего оркестра, под управлением самого Композитора.
О, теперь я понимаю русских!
И я бы на их месте охранял такую тайну, и я бы сражался за нее на границах, и я бы не пускал в нее нас – жадных разрезателей пирога, видящих в мироздании всего лишь очень крупную Недвижимость.
Что бы мы сделали с этим лесом? Ого!
Я гляжу по сторонам и предвижу с тоской: здесь появится мотель «Три казака», здесь – курорт «Князь Мышкин», за ним – асфальтированная стоянка для машин, бензоколонка с рекламой выше крон… Продается! Продается! – звоните нам с десяти до двенадцати – низкий процент – лучшее обслуживание – комнаты с искусственным климатом – поля для гольфа – электрические сжигалки комаров – электронное распугивание волков – лучшие системы автоматизированной защиты от всего живого – гарантируем, что ни одна птица не пролетит над вашей головой, или требуйте свои деньги обратно!
Как еще никто у нас не догадался разгородить поролоновыми канатами океан и продавать его по участкам? А ведь наверняка придет к этому, как только мы научимся строить подводные дома. Вертолеты будут доставлять нас каждого в свой поролоновый квадратик, и мы будем опускаться на дно, в свой коралловый дворик, и с тревогой вглядываться в иллюминаторы соседнего домика: не поселился ли в нем какой-нибудь нежелательный сосед, не завел ли старый какое-нибудь новшество, не купил ли, например, сторожевую акулу, что, конечно, может заметно понизить в цене нашу уютную бездночку.
Дорогие радиослушатели!
Возможно, в ближайшие годы русские заразятся нашей жаждой наживы и разделения Творения на продающиеся участки. Возможно, они откроют нам, за наши доллары, доступ к своему главному сокровищу. Возможно, они проложат здесь дороги, поставят шлагбаумы и начнут взимать плату за въезд с фотоохотников, про которых другой их поэт так замечательно пошутил: «Kodak ergo sum» («Фотографирую, значит, существую»). Не поддавайтесь! Оставьте автомобиль на опушке! Идите пешком! Может быть, даже снимите обувь, как перед входом в восточный храм.
Ибо только так вы сможете прикоснуться к мистической тайне, открывающейся путнику в русском лесу.
Имя этой тайны – неотделимость.
Вы почувствуете неотделимость ваших глаз от божьей коровки на листке, от блеска воды в бочажке, от сиреневой тени мотылька на стволе, от еловой верхушки, нагруженной шишками, как бомбовоз. Вы почувствуете неотделимость вашей кожи от можжевелового ветерка, от ультрафиолетового тепла, от шершавости подосиновика. Ваш слух сольется с жалобами шмеля, с воркованием ручья, с плотничьим перестукиванием дятлов, с шуршанием стрекозиных крыльев. И вам захочется воскликнуть вслед за святым: «Брат мой ручей! Сестра моя береза! Мы разделены в быту, но в бытии мы едины!»
А если вам посчастливится оказаться в русском лесу вместе с возлюбленной, то на какой-нибудь заросшей полянке, в окружении трав, названия которых я снова вынужден позаимствовать не из своего учебника, а у поэта-сценариста – «Иван-да-марья, зверобой, / Ромашка, иван-чай, татарник, / Опутанные ворожбой, / Глазеют, обступив кустарник», – вы испытаете такую полноту слияния с ней, которую не сможете забыть до конца дней своих.
16. Деревня Конь-Колодец
– Помогите… Помогите… Помогите…
В голосе женщины нет ни тревоги, ни боли, ни испуга. Он звучит, как ауканье в лесу, как занятная новость, как «Завтрак на столе!». Он залетает с улицы под оконную занавесочку, пускается вдогонку за лиловой мухой, атакующей под разными углами ходики на стене.
Антон, не поворачивая головы на подушке, осторожно проводит рукой под одеялом. Сзади, спереди… Пусто. Никого нет. Он один. Один в кровати. Один в комнате. Один в доме.
Но, кажется, это уже совсем другой дом. Тот был каменный, городской, а этот из бревен. В этом доме они пили вчера с мужиками водку «Гордон». И Мелада была с ними, и бабка Пелагея, и другие деревенские бабы пришли, и невеста Агриппина неполных шестидесяти лет. А жених Анисим не смог. Потому что сестра Агриппины подкралась-таки и хватила его по голове поленом. И его отвезли в больницу – зашивать. Свадьбу пришлось отложить. А сестру забрали в дурдом – лечить ревность, учить покою.
– Помогите… Помогите…
Голос слабеет, удаляется по улице в сторону шоссе. Это хорошо. Можно будет еще полежать, навести порядок в памяти. Это приятно. Каждому фигурному кусочку должно быть свое законное место. Собирание головоломной картинки последних двух дней.
Река.
Дерево опрокинулось кроной в воду.
Сосна.
Корни задраны в небо.
Внизу проплывает байдарка. Такой сон он видел посреди океана. Но сейчас это явь. Они стоят на берегу, а автомобиль остался где-то на дороге. Весло байдарки отводит мокрые иглы. Гребец смеется, что-то кричит назад. Конечно, Антон видел это место, эту речную излучину во сне. Но Мелада говорит, что это ему лишь кажется. Не может человек увидеть во сне место, в котором он никогда не бывал. Они возвращаются на дорогу и идут дальше.
Подходят к дому. Это самый большой дом в деревне. На нем железная крыша. Бревенчатые стены укрыты за досками. Доски покрашены в желтый цвет. Крыльцо – в лиловый. На лиловое крыльцо выходит прямая старуха в зеленом сарафане. Она отставляет клюку, принимает Меладу в свои объятия. Она остается на верхней ступеньке, Мелада – на нижней, так что старуха может глядеть через ее плечо на Антона. Она всматривается в его лицо и вскрикивает то ли от радости, то ли от испуга.
– Батюшки-светы! Батюшки-светы! – кричит она. – Да кого же ты, Меладушка, привезла?! Да где же ты их отыскала? Да какие же они молодые еще и пригожие!..
Она оставляет Меладу, подхватывает клюку и бойко-бойко ковыляет навстречу гостю. Она хватает его руку и пытается поднести к губам. Она гладит его по рукаву пиджака, тянется трясущимися пальцами к лицу.
– Ярослав Гаральдович, родное сердце! Да где же вы укрывалися все эти годы? Да как же они вас не сыскали, волки гадовы, как не погубили?… Только, вижу, глаз повредили, анчихристы окаянные… Да кого же вам здесь нонеча делать?… Мельницу-то вашу давно спалили, а в лавке сделали сельпо с солью и конфетами, а и тех конфет нонеча не осталось.
– Это было имя моего деда – Ярослав Гаральдович, – говорит Антон. – И правда, был он купцом в ваших пространствах. Так вы его, кажется, привыкали знать?
– Вылитые вы, вылитые Ярослав Гаральдович, родителька ты мой, – причитала старуха. – А вас как величают?… Энтони?… Антон по-нашему?… Ах, Антоша, Антоша… Радость-то какая!.. Мать Пресвятая Богородица, заступница наша, вот ведь послала свидеться на старости лет…
Весть о приезде Мельникова отпрыска летит по деревне. Бежит поглядеть стар и млад. Забыты Анисим с Агриппиной, забыта ревнивая сестра, забыта свадьба. Куры не кормлены, свиньи не поены, дрова не наколоты, радио не слушано. Набился народ в большой сухуминский дом, ни о чем гостя не расспрашивают, сами наперебой для него вспоминают.
– …И в лавке у него чего только не было!.. Седла и лампы, топоры и веревки, самовары и рукомойники, лак и полуда, гвозди и мыло, керосин и табак, часы и граммофоны… Народ толпился с утра до вечера, телегам места не хватало. И всех Ярослав Гаральдович по имени помнил, всех насквозь знал – кому можно в долг поверить, а кому – ледащему – и иголки одолжить нельзя.
– Веселый был, балагурить умел!
– А через дорогу другую лавку Соломон держал. Очень печальный еврей, плакал легко, как девушка. Мужик, скажем, пилу у него покупает. Согнет, пальцем щелкнет, пила звенит жалобно – Соломон плачет. Кошка пройдет с птенчиком в зубах – у него опять слезы катятся. Черемуху цветущую ветер повалит – Соломон закручинится на неделю. И народ к нему редко ходил… Все к Ярославу валили…
– А вот и врешь, вот и врешь, молокосос недопамятный! Ты еще тогда под стол пешком ходил, не можешь ты помнить. А я помню! Год-то на год не приходился. В урожайный-то год, верно, все в Ярославовой лавке покупали, веселились от души. А как ударит недород не в тот рот, как соберешь сам второй с поля, как затоскуешь, так и не захочешь никакого балагурства. Глядишь, в неурожайный год все телеги вокруг Соломоновой лавки. Гутарят мужики с печальным Соломоном, закупают запас на последние деньги, и греет им сердце, что он даже деньгам не рад, что его еврейская тоска ихнюю русскую тоску на три печали обгонит…
– То верно, то верно… В неурожай больше к Соломону шли… Но и Ярослав не зевал. Знал, что к зиме затревожатся мужики, пойдут искать любой заработок. Он денег у Соломона займет и шасть, шасть по округе – дешевые вырубки искать. И к Покрову уже сидят вокруг его лавки с пилами да топорами, ждут не дождутся. Глядят – скачет, шапкой машет, кричит: «Мои вырубки, мужики! Мои! Ставлю ведро водки!» Эх, азарту в жизни много было, а теперь…
– И собой, собой до чего пригожи были, – вмешивается бабка Пелагея. – Я совсем девчонкой была, а и У меня сердце замирало. Девки же наши сохли по нему – одна хуже другой! А они, Ярослав-то Гаральдович, возьми и влюбись в кого? В Соломонову дочку. И она в него. Хорошая была девушка, задумчивая. Крестилась ради него, свадьбу справили православно, чин чином. Жить бы и жить. А не простили ему наши местные, ни в деревне, ни в поселке… Наши, говорят, дочки ему нехороши, с чужеверкой спутался. Стали стороной обходить. Тот на именины не позовет, другой в крестные отцы не согласится, третий обругает на людях ни за что. А озорники деревенские сразу чуют, кого народ невзлюбит, сразу бегут тайные пакости делать. То грабли на тропинке зароют зубьями вверх, как раз для босой детской ноги. То кабану заморскому, за червонцы купленному, толченого стекла в корыто подбросят. То стог сена ночью сожгут. А как свергли царя, так совсем не стало управы на хулиганов. Закручинился тут Ярослав свет Гаральдович, стал слушать жалобы молодой жены. «Уедем, говорит, да уедем, за детей мне страшно!» Так и уговорила. Продали они и дом, и лавку, и мельницу и посреди войны уехали, говорят, через Финляндию и Швецию куда глаза глядят, от нашей злобы да зависти. А теперь получается – аж до самой Америки они добежали? Вот, Антоша, как мы пугать умеем. А потом вспоминаем и слезы льем.
– Помогите… Помогите…
Голос снова приближался.
Антон поспешно натянул на себя старый пиджак, найденный для него Меладой в шкафу отцовского дома, подвязал спадающие брюки, притопнул подошвами «скороходовских» башмаков. Башмаки елозили на ноге, но он решил, что у него нет времени набивать в них скомканную газету, как его научил брат Мелады, Толик – военный инвалид мирного времени. Из зеркала на него глянул помятый и небритый проходимец, с подбитым глазом, которому бы самое место в утренней очереди к пивному ларьку, какие они видели, выезжая из Пскова – день? два? неделю назад?
Он вышел на крыльцо, окликнул незнакомую тетку, бредущую по улице и зовущую на помощь.
– Эй, мамаша! В чем, кажется, быть беде?
Тетка глянула на него из-под ладони.
– Да вот, родителька ты мой, ехали мы, слава Богу, в поселок, в магазин, слух прошел, что спички завезли и курево, и песок у нас кончился, мы и поехали из наших Чаловниц напрямки, но вода, вишь ты, поднялась, вброд лошади не перейти, мой-то и говорит: «Давай да давай, через мост, однова живем», такой рисковый, я ему говорю, на этом мосту еще о прошлом годе племянник на мотоцикле чуть не провалился, а с той поры никто его не чинил, а только ледоходом весной еще хуже расшатало, а он свое, давай да давай, вот и поехали, вот и провалился конь, а он у нас последний, один на всю деревню…
– Разбивался? До смерти?
– Не-а… Висит еще… Передние ноги на мосту, а зад весь над водой свесился… Мужики ваши уже почитай второй час над ним бьются… Да не осилить им впятером… Вот послали меня еще подмогу звать… А где она, подмога? Все ваши конь-колодецкие с утра на вырубках, сухостой валят, одни детки да старухи вроде меня по домам сидят… Уж ты не откажи, кормилец, приложи ручку свою… Глядишь, вшестером-то и сладите, где пятерым – невподым…
Антон пошел вслед за женщиной по пыльной дороге, стекающей к реке. Дорога шла через свекольное поле. Правда, половина деревни считала, что поле не свекольное, а капустное. Чтобы доказать свою правоту, спорщики опускались на четвереньки в море сорняков, погружали лицо в сурепку, пырей, васильки, рылись в глубине руками и действительно извлекали капустный кочан размером с кулачок новорожденного ребенка. Однако их противники тут же опускались рядом, рылись в соседней невидимой грядке и доставали пучок свекольной ботвы с крысиным хвостиком на конце. Спор увядал.
– Вот приедет Витя Полусветов на своем «Псковитянине», скосит сорняки, тогда узнаете! – говорили одни.
– Вот приедет Витя Полусветов, протянет борозду, тогда увидите! – говорили другие.
Тракторист Витя Полусветов – местная легенда. Говорят, что у него самогонный аппарат встроен в тракторный мотор. Что закуска в виде грибов и огурцов растет на крыше кабины. Так что этот Витя – бывший Меладин ухажер – пребывает уже в коммунизме, на тысячу лет раньше всех других. Говорят, что, если он кого полюбит, может вскопать огород за пять минут, как добрый тракторный Робин Гуд, а кого не полюбит, тому заденет угол хлева гусеницей, и бегай потом жаловаться да собирать свои обиды по бревнышку и по кирпичику.
Строг бывает Витя, но может вдруг и смягчиться. Скажем, гульнула сестра его с проезжим байдарочником. Другой бы брат мог до крови избить, мог калекой сделать. А Витя, кормилец, только взял топор, вывел непутевую на двор, повалил головой на колоду и тюк! – косу ей аккуратненько, у самой шеи оттяпал. Когда Антон, забывшись на третьей бутылке, клал руку на плечо Мелады, деревенские вздыхали и качали головами, перешептывались: «Ох, только бы до Витеньки не дошло, только бы не узнал радетель наш, уязвленное сердце».
Дорога перевалила через холм, и взгляду открылась река. Деревянные сваи моста вколочены в дно под углам, расползаются, как ноги пьяницы, покрыты ссадинами от весенних льдин. Сверху – дощатый настил, сквозь который поблескивает вода. Конь сидел посредине, в нелепой собачьей позе, выставив передние ноги. Задние, вместе с крупом, провалились в дыру между разъехавшимися досками. Они болтались там в двух метрах над несущейся отяжелевшей водой, судорожно искали опоры. На лошадиной морде – выражение виноватой тоски. Отпряженная телега стояла в прибрежных кустах.
Антон ускорил шаг, перешел на бег. С первого взгляда ему было ясно: если доски раздвинутся дальше, конь рухнет всей тяжестью на камни внизу. Но собравшиеся мужики не допустят этого. Наверное, им не впервой вытаскивать провалившихся лошадей, наверное, они знают, с какого конца браться за такое дело. Все, что требуется от него, Антона, – предоставить в их распоряжение пару своих рук. Слава Богу, после вычерпывания воды из трюма «Вавилонии» к ним вернулась цепкость и крепость.
Но, добежав до группы спасателей, Антон почувствовал – что-то неладно. Мужики явно устали и закручинились от тщетных усилий. Они бестолково хлопали коня по крупу, гладили по морде, тянули за сбрую. Они вспоминали похожие случаи, хвастались, спорили, обижались, бились об заклад. Вот два умника сняли доску из настила, подсунули под лошадиное бедро, собрались нажать, как на рычаг. Еще минута – и лошадиная кость хрустнула бы, порвав мясо. Антон едва успел оттолкнуть новоявленных Архимедов.
Теперь все уставились на незваного помощника с недоверием и насмешкой. «Этот откуда взялся?… Что он может знать о вытаскивании коней?… У них небось в заморских краях и забыли, куда хомут надевать, куда седло».
Антон размышлял лихорадочно.
«Нужен подъемный кран… Но его не достать… Забудь о всякой технике… В скаутском лагере учили вытягивать завязшую машину: привязать веревку одним концом к бамперу, другим – к дереву, и навалиться посредине… Нет, это тоже не пройдет – только искалечишь несчастное животное… Вот если бы сверху нависала прочная ветка, можно было бы перебросить веревку и поднять, как лебедкой. Но ветки нет. А если быстренько сколотить раму из бревен? Этакую спасательную виселицу?… Но хватит ли у нас силенок – у шестерых – подтянуть наверх?… А почему шестерых?… Ведь есть еще сам конь… Одна лошадиная сила… Одна большая лошадиная сила… Конь – сильнее нас всех…»
И тут Антон хлопнул себя по лбу и просиял.
– Толик! Будешь помогай?
Толик Сухумин с готовностью взялся за другой конец доски. Вдвоем они спустились под мост. Антон упер один конец доски в береговой скат, знаками объяснил помощнику свою затею. Тот с готовностью подставил крепкую спину. Антон оседлал его и въехал в воду, держа второй конец доски. В полуметре под настилом, между сваями была прибита горизонтальная укрепляющая балка. Антон положил на нее конец доски. Попробовал – прочно. Толик, по пояс в воде, подвез своего всадника под брыкающиеся лошадиные ноги. Антон крепко ухватил одно копыто и поставил его на доску. Конь перестал брыкаться, замер, словно не веря своему счастью. Потом замахал вторым копытом, чуть не разбив Антону голову, нащупал доску, уперся.
Жилы его вздулись под дрожащей кожей. Еще минута, и он не шагнул, а с грохотом взмыл вверх.
В опустевшую дыру хлынул дневной свет.
Ликующие крики спасателей слились с лошадиным ржанием и топотом копыт по доскам.
Толик вернулся на берег, спустил Антона на землю и начал прочувствованно трясти ему руку.
Распираемые гордостью, обняв друг друга за плечи, они выбрались из-под моста и замерли в картинной позе, ожидая поздравлений, дубовых венков, благодарственных грамот или хотя бы приветливого кивка.
Но никто не обратил на них внимания. Мужики уже перевели коня на другой берег, впрягли его обратно в телегу. Мимоезжая тетка кланялась в пояс каждому по очереди и осеняла крестным знамением. Мужики хлопали друг друга по плечам, отирали пот, передавали по кругу бутылку с водой.
Антон не мог смириться с происходящим. Он перебежал через мост, приблизился к запряженной телеге.
– Всем теперь ясно, как извлекать коней? – весело крикнул он. – Если кто не запоминал, можно повторять.
Мужики посмотрели на него с молчаливым недоумением. Переглянулись. Им явно было неловко за перемазанного, назойливого иностранца. «Кого он хочет от нас, – было написано на их лицах. – Мы долго и честно трудились, вытаскивали провалившегося на мосту коня. Наконец с Божьей помощью одолели всем миром это нелегкое дело. А этот прибежал на готовенькое и хочет теперь примазаться… Нет, не знают заграничные, как вести себя, нету у них правильной манеры».
Они молча расселись по краям телеги и поехали в сторону деревни. Даже Толик Сухумин обогнал Антона и присоединился к своим.
Антон, как оплеванный, потащился следом, пытаясь уложить в своей непривычной, тщеславной, заграничной голове трудный, но – видимо – очень важный урок.
Бабка Пелагея возилась у жадной до дров русской печи, готовила обед. Пламя бушевало в кирпичной пещере. Языки его высовывались наружу, лизали бока двух чугунков, загибались наверх в дымоход. Пахло смолой и капустой. Печь медленно запасалась теплом, чтобы потом нехотя отдать его ночью спящим обитателям дома.
– А где же наша Мелада? – спросил Антон. – Просыпалась уже и вставала?
Бабка Пелагея отставила ухват и глянула на него сочувственно.
– Мелада, Антоша, уже спозаранку вставши и неизвестно куда уехамши.
– Как уехамши? Куда? Без сказанных слов прощанья?
– А вроде она вам письмецо оставляла. Аккуратно на столике положено, возле вашей кровати. Али не заметили? Не знаю, что в том письме, не по-нашему написано.
Антон ринулся в свою комнату. Исписанная страница была прислонена к стакану с букетом засохшего овса. Как он мог ее не заметить?
«Доброе утро. Простите. Должна была уехать. Хочу найти вашу Голду. Чтобы вы поговорили с ней и убедились. Не мы заманили ее, а она убежала от вас. Иначе мне не будет покоя. Вам нет нужды ехать со мной. Вы были бы только помехой. Со своим подбитым глазом и эстонским акцентом. Поживите два дня в деревне. Может быть, три. Ищите травы. Деревенские к вам отнеслись хорошо. Они понимают вас без переводчика. А вы – их. Не будет никаких неприятностей. Но умоляю – не углубляйтесь в лес. Тем более – один. Боритесь с этой новой страстью. В пасмурный день заблудиться ничего не стоит. По нему можно пройти десятки километров и никого не встретить. Никакие спасательные ракеты, или корабли, или вертолеты вас там не найдут. Если вам не дорога собственная жизнь, подумайте о моей карьере. Потерю такого ценного специалиста мне не простят.
Письмо на всякий случай сожгите. Ваша М.»
Он вернулся на кухню расстроенный. Машинально сунул листок в гудящее пламя. Бабка Пелагея вздохнула и задумчиво сказала:
– Вот они, автомобили да мотоциклы… Вскочила и умчалась. Не знали мы раньше такой напасти, жили себе рядышком и жили… Куда же это ее унесло?
– Не знаю точно. Писала, что по делам. Будет разъезжать через всю область на несколько дней.
– Одно тебе скажу, Антоша: спрашивала она меня, как проехать в деревню Волохонка, к Тихомировой Ирине Борисовне.
– Это означает что?
– А то это означает, что молодые девки к Борисовне только за одним ездят: либо нужно им приворожить чье-то сердце, либо свое отворожить. Нет лучшей ворожеи во всей нашей округе.
Отблески пещерного огня осветили лицо старухи. Она подняла руку и указала пальцем на икону.
– Господа просить разучились, а к колдунам все еще бегают. Не знаешь ты, Антоша, кто ей сердце на этот раз растревожил?
– Нет, не знаю. Даже не думаю так. Она всегда держит свои чувства под строгой командой. Почему? Почему нельзя быть шире открытым?
– Это кому как. Есть люди, у которых чувства слабые и добрые, как детки. Таких отчего не выпустить поиграть на приволье. Они ни себя не поранят, ни другим не повредят. А есть такие – что ни чувство, то буйный хулиган. Таких выпустишь без конвоя – они наделают делов. Все кругом спалят, разобьют, изничтожат. Вот, например, едет к нам на своем тракторе Витя Полусветов. Слыхал о нем?
– Да.
– Ты держись от него поначалу в сторонке. А то злые люди ему уже наболтали с три короба про вас с Меладой. Как бы он ягодку мою, цвятинку, не задел со зла своей гусеницей. Или тебя.
– Говорят, он был ее старинное пламя.
– Не верь. Сам-то он по ней сох – это правда. Как она приехала первый год на лето, студенткой на каникулы, так он голову и потерял. Но у нас это для парня считается большой позор. Задразнят, пословицами закидают. «Влюбился – как сажа в рожу влепился». «Влюбился – как мышь в короб ввалился». Цветы поднести, как в городе, или какие ни на есть колечки-браслетики – ни-ни. Влюбляться – девкина морока. «Для милого дружка и сережку из ушка», «Милый не злодей, а иссушил до костей» – и пословицы-то все про одних девок.
– У нас это называется мужественный шовинизм.
– Вот он и начал ухаживать за ней не по-городскому, а по-нашему. То насмешку на танцах кинет, заржет с приятелями. То подкараулит на тропинке, напугает в темноте. То на тракторе начнет ночью взад-вперед гонять. Она осерчала однажды, да и выскочила с двустволкой на крыльцо. И как стрельнет!
– Попала?!
– С правого ствола смела ему все грибы с капота. А как навела левый на кабину, он тут же задний ход. Спужался, отстал от нее. Но не забыл до сих пор, остался с уязвленным сердцем. Когда она приезжает, никому к ней подойти не даст.
– Я не буду прятать себя от него, как страус.
– И не надо. Мы ему слово за слово объясним, что нет промеж вас никого, что она – при служебном исполнении, а спишь ты на кровати в горнице, а она – на сеновале. А то, что ты ей руку на плечо по пьянке кладешь, это есть твоя заморская невоспитанность, а ей приходится терпеть от гостя. Один скажет, другой подтвердит – глядишь, и отведем беду…
Она вдруг обернулась к окну.
– Глянь-ка, вон Феоктист за тобой идет. Куда он, говоришь, обещал тебя свозить?
– На свое дальнее сенокошение. Говорит, у него много еще там трав нерезаных.
– Это хорошее дело, хорошее. Феоктист мужик надежный, правильный – родное сердце. Но ты, Антоша, все же не всему верь, что он говорить будет. Он от нового человека как хмельной делается. Сыпет все свои байки подряд и остановиться не может. Ты, коли устанешь, скажи, что все – не варит голова дальше по-русски. Он тогда утихнет. А то заговорит так, что забудешь, откуда ты приехал и каким путем домой возвращаться.
Стебли камыша скользят по борту лодки, клонятся к береговому песку. У каждого вместо цветка – пломбир на палочке, в замшевом шоколаде. Раскачиваются подводные леса, облетают воздушными пузырьками, прячут стаи красноглазых рыб, обвиваются вокруг валунов и коряг. По заросшему сентябрьскому склону – синие ягодки можжевельника, розовые – брусники, желтые – боярышника, и как редкий подарок, как лаково-ювелирная игрушка – черно-красная подвеска бересклета.
Седобородый мудрец Феоктист мерно вонзает шест в воду, переносит тяжесть тела, зависает, дает челноку ускользнуть под собою вперед и, в последний момент подтолкнув шестом корму, нацеливает нос точнехонько навстречу струе.
– Ты, Антоша, на этот лужок не заглядывайся, – говорит Феоктист. – Там травы еще полно, это точно, да не про нас та трава. Видишь, посреди березка торчит побуревшая, маковка узлом завязана? Это бригадирская мета – значит, луг совхозный, собственность всего народа, трогать нельзя. А мы поплывем на восьмую излучину, туда бригадир пока не добрался.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.