Текст книги "Кремлевские призраки"
Автор книги: Игорь Харичев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
«Бог спас его тогда, чтобы забрать сейчас», – так сказала на поминках мужа Мария Алексеевна. Сказала, ни к кому не обращаясь. Я понял, о чем она. Я ведь знал ту давнюю историю, слышал несколько раз от самой Марии Алексеевны. Еще с конца тридцатых Петр Николаевич работал в аппарате ЦК. В один из самых трудных периодов войны, в октябре сорок первого, когда многим казалось, что Москва обречена, он, в ту пору еще не эвакуированный в Куйбышев, регулярно дежурил в ЦК. И как раз на одно из его ночных бдений пришелся жесточайший налет на Москву немецкой авиации, когда один то ли шальной, то ли чересчур упрямый самолет прорвался-таки прямехонько к зданию на Старой площади и сбросил какую-то сверхмощную сухопутную торпеду. Попала она в то крыло здания, которое ближе к улице Куйбышева, как раз там был кабинет Петра Николаевича. А он при воздушной тревоге даже из кабинета не выходил, не мог всерьез поверить, что позволят врагу бомбить ЦК. Но ему повезло – за минуту до взрыва он вышел в туалет, находившийся не так уж близко. Вот и получилось, что если бы не нужда, не остался бы Петр Николаевич в живых. Видно, Бог хотел, чтобы он увидел то непоправимое, дикое для него, что началось в середине пятидесятых – разрушение веры в Сталина, в непогрешимость этого величайшего человека всех времен и народов, расцвет лысого болтуна – и умер от обширного инфаркта словно бы от того, что умное сердце не захотело мириться с происходящим.
Через три года после Петра Николаевича хоронили Сергея. Собрался кое-кто из его недавних одноклассников, родня, знакомые. Рослых ребят было немного, и мне опять пришлось нести гроб. В семьдесят первом умерла Колькина мать. У нее был рак печени, и последние две недели она ждала только прихода медицинской сестры, которая делала ей уколы морфия. На похоронах было с десяток родственников, давних знакомых, все преклонного возраста. Потом и они поумирали, из приятелей Ивана Алексеевича остался лишь один, да и тот не пришел на похороны – сердце у него сдало. Если бы не мы, Колькины приятели, некому было бы нести гроб.
Виктор утонул в пятьдесят восьмом около Анапы. Уехал в спецпансионат и не вернулся. Говорили, полез купаться в шторм и не смог выплыть. Сильно тянуло от берега. Могла и судорога помешать. А вот Сергея, похоже, убили. В армии. Он отслужил год в мотострелковом полку, собирался приехать в отпуск, и вдруг известие: погиб в автомобильной аварии. Иван Алексеевич, тогда еще преподававший в академии КГБ, срочно выехал в часть. Командир полка объяснил все так: молодой водитель вез солдат на грузовой машине с полевых работ и на узкой дороге сплоховал – машина свалилась в кювет. Пострадало несколько солдат. Трое отделались легкими увечьями. А вот Сергею не повезло – его придавило бортом. Быстро доставили в госпиталь, боролись за его жизнь, но спасти не удалось. Вернулся Иван Алексеевич с цинковым гробом, вскрывать который не рекомендовали. Только Иван Алексеевич не послушался запрета: мучили его сомнения. Когда осмотрел тело сына, то обнаружил пять или шесть ножевых ран. Он сразу обратился в военную прокуратуру, и там завели дело. Но через пару недель закрыли. Мол, все ведь ясно, имело место дорожно-транспортное происшествие, водитель наказан штрафбатом. Зачем городить огород, распускать домыслы про убийство, обычные раны выдавать за ножевые? Иван Алексеевич попробовал подключить сильных знакомых. Не помогло. Знакомые дали знать, что возобновлению дела препятствуют весьма высокие инстанции в Министерстве обороны.
Колька сердито молчал. Его нервные руки замерли на столе. О чем он думал? Об Иване Алексеевиче? О прошлом? А с фотографии продолжал махать рукой усатый человек в скромной одежде военного покроя. Чем он был доволен? Кого приветствовал? Тех, совсем других, давних людей, которые верили каждому его слову, жесту, выражению лица, к которым тогда принадлежал я сам? Или меня теперешнего, сидевшего на поминках через много-много лет?.. Была у меня теория по поводу Иосифа Виссарионовича. Так, пустячок. Я полагал, что Сталин творил жестокости отнюдь не по причине врожденной кровожадности, а во имя утверждения новой, невиданной доселе религии. Поучившись в духовном училище, а затем и в семинарии, он слишком хорошо усвоил евангельские сюжеты. Вошли они в его упрямую голову как заноза в палец. И он, быть может инстинктивно, выбрал для себя роль апостола Павла. Так что вся его последующая жизнь была борьбой за небывалую веру. Не случайно даже в годы своего безраздельного владычества сам он не пытался поставить себя выше Ленина: он – лишь прилежный ученик Ильича, продолжатель великого дела, и не более. «Сталин – это Ленин сегодня», – так ведь твердили после войны. Ленин! Но не выше. Утверждаемая религия навязывала свою логику действий. Сначала Сталину пришлось выправлять линию партии, которая с введением НЭПа опасно ушла в сторону. Затем необходимо было обожествить, оторвать от реального человека образ Ленина. Для этого Сталин принялся оттеснять, изводить тех, кто хорошо знал вождя революции, кто наравне с ним начинал и вел политическую борьбу, кто сам, так сказать, был ходячей реликвией. Потом началось создание Ордена меченосцев. Наступила очередь тех, кто колебался, кто не верил в Генеральную линию, в Него, кто был опасен сомнением. Этих искали среди своих. А попутно решалась судьба тех, кто вообще был недостоин новой религии – зажиточных крестьян, интеллигенции. Во имя светлого будущего можно было пожертвовать жизнью каких-то десятков миллионов. На этом стояла Новая мораль. Новая ли? Неужто в истории человечества отыщутся времена, когда уничтожение иноверца не считалось благом? Неужто вновь и вновь одни не погибали ради счастливой жизни других? И что? Приходило счастье? Сказано в Библии: «Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну». Вопрос лишь в том, насколько все это было для нас предопределено?.. С Колькой я избегал об этом говорить.
За дверью послышался легкий голос Марии Алексеевны. Что она говорила, я не разобрал. Ей ответила Тамара, коротко, недовольно. И вновь Мария Алексеевна. Что у них там стряслось?
Когда на Колькиных днях рождения или других праздниках мне доводилось быть за одним столом с Марией Алексеевной, я старался сесть поближе к ней. Выпив несколько стопок водки, она принималась рассказывать истории из прошлого. Я слушал ее с удовольствием. Влекли меня эти рассказы. А она ценила мое внимание. Как-то она рассказала про Берия: «Лаврентий Павлович терпеть не мог, когда в коридорах ему попадались рядовые сотрудники. Мы были предупреждены об этом, и едва замечали, что он идет навстречу, сворачивали в боковые коридоры или заходили в первую попавшуюся комнату. Когда он стал первым заместителем Председателя Совета Министров, мне приходилось несколько раз бывать у него по делам. Но я была для него таким маленьким человеком, что он даже не здоровался со мной. А вот Михаил Иванович Калинин был не такой. Мы его не боялись. Поздоровается, спросит, как дела, выслушает. Хороший был человек. Но безвольный». Я тогда спросил: «Мария Алексеевна, а вот сразу после ареста Берии прошел слух, что он оказался немецким шпионом. Неужели это правда?» «Глупости, – уверенно сказала Мария Алексеевна. – Какой он шпион? Сволочь был порядочная. Это да. Скольких загубил. Страшно сказать. Но чтоб шпион? Не-ет… При нем и за нами следили. Я частенько видела, что за мной идут аж от самого Кремля. И за Петей ходили. А много лет спустя, уже при Хрущеве, соседка созналась, что еще с сорокового года к ней постоянно приходил энкавэдешник и справлялся, как мы с мужем себя ведем, кто к нам приходил, не говорили ли мы чего неположенного? А что вот ей стоило сказать: говорили то-то и то-то. И загремели бы. Многие так исчезали. Ни за что. Или за пустяк. У нас вот одного сотрудника посадили только за то, что он по рассеянности прожег папиросой газету с речью Сталина. Забрали, и больше я его не видела». «А Сталин знал, что творил Берия?» – скрывая жгучий интерес, ровным голосом спросил я. «Да если б знал, разве ж допустил бы такое? Не-ет, все делалось за его спиной». Мария Алексеевна верила в то, что сказала. Сам я думал иначе, но старался держать язык за зубами. В газетах уже не ругали Иосифа Виссарионовича, двадцатый съезд предпочитали не вспоминать, начались суды над диссидентами. Умнее всего было помалкивать. Колька был одним из немногих, от кого я не скрывал своих убеждений. Но когда мы говорили об этом, он только злился.
В другой раз Мария Алексеевна рассказала про Василия Сталина. «Человек он был, в сущности, неплохой, душевный. Но слишком рано пристрастился к бутылочке. А чего же еще было ожидать, если он после смерти матери жил в Кремле под присмотром чекистов? Сталин им не занимался. Его воспитывал генерал Власик, который сам не дурак был выпить. Так парня и испортили. Василий с детства любил технику, особенно автомобили. У него еще до войны был автомобиль, какой-то необычный, спортивный что ли. Такой всего один сделали. Он на нем ездил. Часто пьяный за руль садился и гнал как угорелый. И людей сбивал. Но ему ничего за это не было. Перед войной сбил на Крымском мосту пожилую женщину Насмерть. И умчался. Но машину-то знали. Только побоялись с ним связываться. Все-таки, сын самого Сталина». Тут Иван Алексеевич проговорил холодно, твердо, по-учительски: «Маша, перестань». «А ты чего мне рот затыкаешь? Что я, правду не могу сказать?» «Не всякую правду можно говорить». «Ты за меня не беспокойся. Я сама знаю, что можно, а что нельзя. – Озорство светилось в ее взгляде. – Еще при Сталине шушукались, что Василий пьет, что он сбил несколько человек. Вроде, никого за эти разговоры не посадили… Он много чего вытворял. Однажды приехал в Кремль, но у Спасских ворот его остановил часовой, спросил пропуск. А пропуска не оказалось. «Забыл, – говорит Василий. – Да какая разница? Меня все знают. Пропусти». Часовой свое: «Без пропуска не имею права». «Я – Василий Сталин. Понял? Пропусти». А часовой то ли дурак был, то ли на принцип пошел: «Не пушу, – говорит, – без пропуска». Василий: «Ах, так?!» Он вспыльчивый был. Приоткрыл дверцу, хвать часового за полу шинели, зажал дверцей и поехал. Часовой кричать. А Василий хоть бы что, едет себе. Часовой совсем перепугался, тогда Василий его отпустил. И тоже ничего. Никаких последствий. Боялись Сталину сказать. Да вон, Ивана спросите. Он эту историю лучше знает. Ваня, скажи. Ну чего ты насупился? Тоже мне, секрет». Иван Алексеевич посмотрел на нее свинцовым взглядом и промолчал. А Мария Алексеевна принялась рассказывать, как во время Сталинградской битвы Василий напивался и летел бить фашистов. И командир дивизии в тяжелейшее время держал в бездействии десятки самолетов, чтобы, как только поднимется в воздух пьяный Василий, было кому отогнать от него немецкие истребители – не дай Бог собьют!
Как прошлое прорастает в настоящее? Как прошлое живет в нас? Эти вопросы волновали и волнуют меня. Мы неразрывно связаны с прошлым, мы не оставляем его в дне прошедшем. Оно рядом, оно в нас. Оно определяет наши поступки… Я чувствовал свою причастность ко всему, что рассказывала Мария Алексеевна. Это была и часть меня.
Молотов так же пристально смотрел на меня с давней фотографии. Я ощущал неодобрение в его холодном взгляде: не тот я человек. Не то думаю, не в то верю. Не для таких боролся он за светлое будущее. «А вы что за человек были, Вячеслав Михайлович? Что двигало вами? Что думали вы наедине с собой, когда подписывали смертные приговоры своим прежним соратникам? Когда миллионами загубленных жизней бездарно спасали от гибели огромную страну? И после, когда арестовали вашу жену, когда более ловкие начали оттеснять вас от руководства страной?» Но Молотов не стал отвечать. Он только смотрел, смотрел.
О том, что Молотов хотел усыновить Кольку, я впервые услышал от Марии Алексеевны. С Колькой Молотов познакомился летом пятьдесят первого. Случилось это так. В один воскресный день Иван Алексеевич поехал по делам на дачу Молотова. Рассчитывал быстро вернуться и взял с собой Кольку. Но работа затянулась, Иван Алексеевич слегка занервничал. Молотов это заметил, поинтересовался, в чем дело? Узнав, что в автомашине давно ждет Ивана Алексеевича пятилетний сын, велел привести его. Колька был доставлен пред очи славного соратника вождя. И чем-то покорил сердце этого хмурого человека. Молотов начал справляться у Ивана Алексеевича о здоровье сына, просил привозить его. Колька стал часто бывать у наркома иностранных дел. А вскоре Молотов сделал неожиданное предложение – отдать Кольку ему на воспитание, благо у Ивана Алексеевича есть еще два сына, а Кольке будет у него неплохо. Чем было вызвано такое желание? Тем, что он не надеялся больше увидеть жену, сидевшую в лагере? Тем, что дочь, уже взрослая, была занята своими делами, а ему хотелось иметь рядом близкого человека, заботиться о нем? Или тем, что он давно мечтал о сыне, преемнике? Кто знает? Ясное дело, Иван Алексеевич не хотел отдавать сына, пусть даже не единственного. Но Молотов был тогда его непосредственным начальником, и к тому же не просто было ответить отказом столь значительному человеку. Иван Алексеевич советовался с сестрой – все-таки, тоже в Кремле работает. Та сказала: «И думать нечего. Это ж твой сын». Иван Алексеевич колебался: «Может быть, для Коли будет лучше, если его усыновит Вячеслав Михайлович? Вот что меня волнует Маша». «Вот уж не думаю», – ответила Мария Алексеевна. «Но это Молотов, Маша». «Ты знаешь, где его жена». Иван Алексеевич долго мучился, но Кольку не отдал.
Сам Колька смутно помнил поездки на дачу Молотова, на городскую квартиру. Держал его на коленях круглолицый усатый человек с большой залысиной. Что-то говорил, о чем-то спрашивал. Кажется, угощал виноградом, а в другой раз – конфетами. Слишком давно это было. Про то, что Молотов хотел усыновить его, Колька узнал от Марии Алексеевны. Года за два до смерти Сергея. Так что теткин рассказ на поминках брата не был для него откровением. Иван Алексеевич, услышав, о чем идет речь на той стороне стола, где сидели мы с Колькой и Марией Алексеевной, упер в нее обожженный, молящий взгляд. Она затихла, но потом вполголоса досказала мне все, что знала. А Колька не проронил ни слова. Даже когда Мария Алексеевна добавила с тяжким вздохом: «Вот видишь, Коленька, теперь ты остался один у отца с матерью. Хорошо, что я отговорила Ивана». Колька упрямо смотрел перед собой, будто не слышал теткиных слов.
Я смотрел на фотографию Молотова, но мысли мои ушли в прошлое, к пустякам, к давним событиям нашего с Колькой детства. «Помнишь, как мы потеряли кобуру?» спросил я. «Помню», – сказал Колька. «Это было в начале мая. Мы, вроде бы, в пятом классе учились». «В четвертом», – сказал Колька. «Тебе тогда здорово попало». Колька промолчал.
Кобура была настоящая. Ее и пистолет Колька обнаружил за бельем на верхней полке громадного полированного шкафа, который стоял в гостиной. Как-то, когда Виктора не было дома, а тетя Зина кормила в кухне Сергея, мой друг сделал таинственное лицо, позвал меня в гостиную, открыл дверцу шкафа, приставил стул. Он сунул руку за стопку пододеяльников, и я увидел кожаную кобуру, окрученную узкими ремнями. Из нее тяжело торчала рукоятка пистолета. Я испугался: «Положи». Но Колька, ухмыльнувшись, спрыгнул на пол и вытащил пистолет. Он целился в окно, туда, где за провалом шумливого проспекта стоял другой многоэтажный дом. «Коль, не надо», – сказал я, и тут он сунул пистолет мне в руку. Пистолет был увесистый и очень красивый, но красота была какая-то механическая, тревожная. Ох, как я боялся задеть пальцем курок. Целиться в окно я не стал. Подержал немного и вернул Кольке опасную штуковину. В тот же вечер мы сделали себе два деревянных пистолета. Нам помог мой отец, хорошо знавший и столярное, и слесарное дело. На следующий день после уроков мы затеяли игру. И тут Колька решил блеснуть. Достал из потайного места кобуру, надел на себя, сунул в нее деревянное оружие. Ремни были длинны, и кобура вместо подмышки болталась у пояса. Настоящий пистолет он положил на место, и мы отправились на улицу. Мы бегали по двору, пока не появились большие ребята. Колька, испугавшись, что кобуру отнимут, снял ее, спрятал за пазуху. А через некоторое время оказалось, что кобура исчезла – выпала. Колька побледнел, притих. Глаза у него сделались шальные. Мне стало жаль его. «Сейчас найдем, – бодренько проговорил я. – Лежит где-нибудь тут». Мы осмотрели весь двор – кобуры нигде не было. Темнело. Надо было расходиться по домам. «Идем вместе», – попросил Колька, и я понял, что он надеется, будто мое присутствие умерит гнев отца. Мы пошли к нему, но Ивана Алексеевича дома не оказалось, и я скоро ушел. Утром, перед уроками я спросил: «Попало?» Колька нахмурился и кивнул. «Как он узнал?» «Не знаю. Как-то почувствовал. Я не хотел говорить. А он, как пришел, сразу почувствовал. И на меня.
Я объяснял, что нечаянно. А он… дал ремня». «Сильно?» – спросил я. «А ты думал…»
Как трогательно смешны те детские трагедии. Как давно это было. Мы с Колькой уже сорокапятилетние мужики, а Ивана Алексеевича больше нет. Но прошлое не исчезло. Оно рядом. Оно – в нас. Мы сотканы из прошлого. Из того, что было вчера, позавчера, год назад, десять лет назад, двадцать. Мы живем в настоящем, будучи в прошлом. Нельзя прожить с белого листа не только жизнь, но даже один день. Прошлое каждого из нас переплетено с прошлым страны, народа. «Изучая предков, узнаем самих себя». – В этом я согласен с Ключевским. Прошлое – фундамент, основа. И каждый зависит от него ровно настолько, насколько отрицает это или не понимает этого.
Не могу сказать, когда появилось у моего друга желание пойти по стопам отца. Помню лишь, что с девятого класса Колька мечтал о юридическом факультете. Он стал довольно прилежным учеником, корпел вечерами над учебниками. Вступительные экзамены в университет он выдержал, но по конкурсу не прошел. Это было крушение. Колька спрятался от всех, и даже со мной не хотел встречаться. А я в то лето без труда поступил в Историко-архивный институт.
Весной Кольку призвали. Не без помощи Ивана Алексеевича он попал в войска КГБ. Служил под Москвой, часто приезжал в увольнения, хвалился, что учит приемы самбо, джиу-джитсу, каждую неделю стреляет из пистолета. Ждал, что его пошлют в какое-то училище, какое именно, он не говорил, а только пояснял, что если его окончить, все потом будет нормально. Этим надеждам не суждено было сбыться. Через три года Кольку демобилизовали в чине младшего сержанта. И пришлось ему искать себе цивильную работу. В конце концов, он устроился лаборантом в институте – помогал студентам проходить практикум по электротехнике. Зарплата пустяковая, но свободного времени было навалом. «Главное, подготовиться к экзаменам и сдать, – говорил Колька. – А там все пойдет как надо». Он еще не оставил старую задумку поступить на юридический и считал, что не задержится долго в лаборантах. Но судьба опять рассудила по-своему. Экзамены Колька завалил. А поскольку слишком привык к вольготной жизни, ему не захотелось бросать лабораторию. Тогда родился новый замысел – поступить в институт, в котором работает, на вечернее отделение, получить диплом инженера, а потом устроиться «туда». «Пойми своей головой, там тоже нужны инженеры, – доказывал он мне с таким азартом, словно я предательски не желал ему верить. – Есть технические службы. А еще потом специальные курсы можно будет окончить. Между прочим, историки там тоже нужны. С отцом поговорить?» Я отказался. У меня были другие планы. Меня оставили на кафедре в моем институте.
Он стал-таки студентом вечернего отделения и через пять лет получил диплом. А дальше дело застопорилось. То ли Иван Алексеевич не захотел помочь, то ли его связи вконец захирели. Колька остался в той же самой лаборатории, но получил повышение – стал учебным мастером. Полгода подыскивал себе другое место, а потом ушел заведующий, и Кольке предложили эту должность. Тут он не колебался ни секунды. Теперь он имел в подчинении семь человек, получал другую зарплату, – впрочем, тоже не слишком большую, – и отвечал за порядком изношенное оборудование. Но вмиг заважничал. Иной раз я заходил к нему на работу с бутылочкой водки или портвейна и видел: Николай Иванович сидит легко, вальяжно, рядом с ним понурый студент, которому адресованы малоприятные слова, что-нибудь вроде: «Ну, вы бы хоть разок для приличия заглянули в учебник. Не считаю возможным поставить вам зачет. Будущий специалист должен иметь серьезные знания. Время требует, поймите, время». Со мной он тоже начал вести себя по-другому. Когда мы выпивали, он меня поучал: «Эх ты, ассистент. Думать надо своей головой. Чем ты там занимаешься?» «Медиевистикой», – напоминал я мудреное для него слово, «…уистика это, – звучало производное от короткого русского слова. – Ясно? Ничего ты так не добьешься. В партию надо вступить. И заняться тем, что перспективу дает. А так ты своего не возьмешь». Я лишь посмеивался. По мне, как бы там ни шла моя жизнь, лучше спокойно заниматься своим делом, чем биться за начальственные места. А медиевистика… Она хороша тем, что в ней ничего не менялось при очередном повороте линии партии. Она не требовала говорить то, что трудно позволить себе сказать хоть немного уважающему себя человеку. Я смотрел на Колькин убогий кабинет и думал: «Неужели эта жалкая лаборатория хоть чуточку похожа на те юношеские мечты, которые он лелеял? Сколь многого мы хотим от жизни и сколь малым довольствуемся».
В один из визитов я спросил у Кольки: «Ты все насчет партии мне говоришь. Но ты недоволен тем, что творится. Значит, партия виновата. Она же все определяет и направляет. Зачем тогда в нее вступать? Зачем быть в ней?» Колька прямо опешил: «Ты дурак или прикидываешься? Да чего добьешься без партии? Дали бы мне лабораторию, если бы я не был коммунистом? Черта с два! На принцип пойдешь – себя накажешь. Не валяй дурака и вступай. А насчет недостатков… Остается надеяться, что найдутся умные люди. Поправят ситуацию». Сам Колька вступил в партию давно, еще когда служил в полку КГБ.
Меня моя жизнь устраивала. Признаться, я не стремился к роскоши. Хотя и аскетом не был. «Я научился быть довольным тем, что у меня есть. Умею жить и в скудости, умею жить и в изобилии; научился всему и во всем, насыщаться и терпеть голод, быть и в обилии и в недостатке». Это из Послания к филиппийцам апостола Павла. Завершает он эти слова так: «Все могу в укрепляющем меня Иисусе Христе».
Четыре года спустя я защитил диссертацию. Вскоре меня сделали преподавателем, потом послали на десять дней со студентами в Чехословакию, вслед за тем я побывал на конференции в Крыму. Колька отчего-то воспринимал мои незатейливые успехи с ревностью.
Он вообще становился все мрачнее. Его злили постоянные причитания жены по поводу нехватки денег. А с тех пор, как Тамара начала получать больше него, Колька превратился в угрюмого типа. Когда мы выпивали, жадничал, быстро хмелел и принимался ругать Брежнева. «Распустил страну, – ворчал он брезгливым голосом. – Идиот бровастый. Посмотри, что творится. А почему? Сказать? Страха нет. Вот что плохо. Народ распустился. Нужна крепкая рука. Понимаешь ты своей головой? Рука нужна. Страх нужен. А все с этого началось, с дурака лысого. Любителя кукурузы. Если бы не эти двое… Митя, мы бы тогда совсем по-другому. Понимаешь? По-другому. Что мы, недостойны большего?» Я к тому времени успел растерять последние иллюзии. «Коля, – пытался объяснить я, – дело не в Брежневе и не в Хрущеве. Дело совсем в другом. В основах. И то, что мы имеем, рождалось еще до Сталина». «Контра ты, – без всякой злобы произносил Колька. – Может кого Берия и неправильно посадил, но таких, как ты, стоило сажать». Против этого довода я обычно не спорил. «Все были хороши, – думал я. – И те, кто сажал, и те, кого сажали. Поменяй местами, то же самое было бы». Я относил это и к себе.
Иногда Колька оставался у меня ночевать. И не хотел звонить жене. «Пусть волнуется. Ей это полезно». Когда он затихал на диванчике, я уносил телефон в кухню и набирал Колькин номер. «Опять? – нервно усмехалась Тамара. – Гуляете, значит? А повод?» «Все тот же, – бодренько отвечал я. – Неиссякающее расстройство по поводу полной абсурдности жизни». «Он там не бузит?» «Он не может бузить. Он уже спит». «Вот пьянчужка. Митя, ты извини». «Какие извинения? Старый друг. А места у нас хватает».
Колькина угрюмость исчезала только тогда, когда он возился с дочерью или садился за пианино. Играл он хорошо, хотя и не так уж часто. Любил исполнять старые танго, фокстроты, вальсы, те, что звучали по радио или с пластинок в пятидесятых. А иногда брался за Бетховена или Шопена. Через минуту-другую, не прерывая игры, поворачивал ко мне голову: «Какая соната?» И радовался, когда я не мог ответить: «Это тебе не пыльные книжки. Это великая музыка. Бетховена культурный человек должен знать». Я не обижался на его слова. Колькину игру я слушал с удовольствием. Умел он вложить в заданное чередование звуков что-то свое, глубинное, сокровенное. Нет, не зря гоняли его в музыкальную школу. А ведь идея принадлежала Ивану Алексеевичу. Он захотел, чтобы Колька учился играть на пианино. И я пока не забыл, с каким нежеланием начинал приобщаться к музыке мой приятель. Зато, когда его жене дали наконец квартиру, Колька первым делом забрал на окраину Москвы старое, но хорошее пианино. Я был один из тех, кто тащил тяжелый инструмент и по просторным лестничным маршам одного дома, и по тесной лестнице другого. Я еще проворчал недовольно: «Стоило ли тащить?» А Колька, тоже взмокший, замученный, выдохнул: «Что ты понимаешь в искусстве».
Было у Кольки и другое увлечение, можно сказать, поневоле. Шесть лет назад он взял у Ивана Алексеевича тысячу восемьсот рублей и купил подержанный «Запорожец». До Колькиного дома это чудо отечественной техники, содранное когда-то с итальянской машины, доехало само, но через несколько дней напрочь сломалось. Вышел из строя двигатель, а вслед за тем обнаружилась масса другим неполадок. Можно было подумать, что это не средство передвижения, а наглядное пособие по дефектам. Но, к моему удивлению, Колька не отчаивался. «Главное, резина хорошая», – твердил он. Вслед за тем он полностью разобрал машину. Я отнесся к этой затее скептически. Я был уверен, что Колька не совладает с техникой, запутается в жутком количестве деталей, заполонивших квартиру, испортит многое и неизбежно выкинет белый флаг. Но он сам все сделал, отладил, запустил. Я был удивлен. Колька, похоже – не меньше моего. Кузов букашкообразной машины он вполне сносно залатал, покрасил в ярко-желтый цвет, и она стала очень даже симпатичной. «Старый «Запорожец» сейчас самая лучшая автомашина», – уверял Колька. «Почему же тогда на такой не ездит Брежнев?» – ехидно любопытствовал я. Колька всякий раз пропускал мои слова мимо ушей. «Бензина берет мало. Запчастей – завались. Дешевых. И грабить ее никто не будет. Ясно? Думать надо». Я молчал. Стоило ли спорить о таких пустяках?
Как он был горд, что имеет автомашину. Могло показаться, будто этот факт дает ему преимущество перед множеством других людей, обреченных на каторжную езду в общественном транспорте. И как осторожно ездил он первое время: так, словно каждый толчок от выбоины, каждый рывок от резкого торможения приносил ему прямо-таки физическое страдание. Но через несколько лет праздничное чувство обладания неординарной вещью напрочь покинуло Кольку. Его извели постоянные поломки, бесконечный поиск запчастей, переплаты спекулянтам, вымогательство на станциях технического обслуживания, хамство и ненасытность гаишников. «Что за б…дское государство! – ругался он. – За свои деньги нельзя получить то, что надо. За свои деньги тебя же и обосрут. Посадить бы всех этих сволочей. А некоторых и к стенке поставить не мешало бы». Он уже не хвалил свою машину. И ездить стал по-иному: никого не пропустит, влезет в любой просвет между машинами, причем на порядочной скорости. Настоящий автослалом. Так по Москве гоняют лишь таксисты.
«Выпьем», – сказал Колька, и мы еще раз осушили стопки. За окном затихал усталый натруженный проспект. Шум уже распался на отдельные звуки: рваное дыхание тяжелого грузовика, тонкий, интеллигентный вой троллейбуса… Как встряхивают нас похороны. В скорбные минуты с пронзительной отчетливостью осознаешь, как много никчемной суеты в нашей жизни, думаешь о тщетности всего сущего.
«Суета сует», – сказал Екклесиаст. Он имел в виду именно тщетность сущего, а не ту замотанность, которая столь привычна для современного человека. Мы живем, не успевая подумать, совершаем поступки, не успев принять решений. В повседневной суете мы забываем о том, что наша жизнь на Земле не вечна. Многое изменилось со времен Екклесиаста. Разве что человеческая природа осталась неизменной: те же страсти правят миром, что и тысячу, и три тысячи лет назад. Хотя это не повод относиться к человечеству с презрением или ненавистью. Но и в древности, и сейчас лишь мудрецы думают о том, зачем человек живет на Земле. А остальные только у гроба родственника, знакомого спрашивают себя: стоит ли жить, стоит ли что-то делать, если все равно уходить туда, откуда нет возврата? И забывают. И опять живут, как прежде, верша историю.
История творится сейчас, сию секунду, хотя мы не замечаем этого. Творится каждым из нас. Она подобна старинному гобелену, в котором каждый может увидеть свою ниточку среди других, пусть неяркую, неразличимую рядом с другими, но свою. Знаете, как рождается гобелен? Устраивается основа – вертикально натянутые прочные нитки. Потом ряд за рядом протягивается между ними тонкая цветная нитка. Большей частью с тыла. И только там, где в соответствии с эскизом должен быть определенный цвет, нитка выходит наружу. Долгая, изнуряющая работа. Но и жизнь – тяжелый повседневный труд. Разве легко быть человеком? Разве легко зарабатывать хлеб свой в поте лица своего? В муках и страданиях рождается неповторимый гобелен истории. Ткется неустанно с библейских времен. Нить за нитью ложатся на основу.
Меня всегда влекла история, обращенная к людям. Но советская наука никогда не замечала отдельного человека. Она признавала только классы и народные массы. А посему мои работы встречались в лучшем случае прохладно, проходили со скрипом или вовсе отвергались.
«Он ведь сказал, что чувствует себя лучше…» – проговорил Колька, и я понял, что он все-таки захмелел. Я вспомнил, как с месяц назад Колька с удивлением поведал мне об одной из многочисленных тайн, приоткрытой отцом. «Представляешь, он мне вдруг рассказал, что после войны, когда он был секретарем Молотова, произошел такой случай. Как-то утром Вячеслав Михайлович вызывает его и спрашивает: «Ну как, яблоко вкусное?» «Какое яблоко?» – удивляется отец. «Которое вы надкусили и положили обратно». А в кабинете Молотова на специальном столике стояла ваза с яблоками. И вот оказалось, что Молотов обнаружил среди этих яблок надкушенное. И почему-то подумал на отца. Но как только услышал, что отец не кусал, забеспокоился, вызвал начальника охраны Погудина и приказал тому выяснить, в чем дело, а яблоки проверить – нет ли отравы? Яблоки увезли на экспертизу, отыскали уборщицу, которая утром протирала пыль. Она клянется, что не трогала яблок. А кроме нее и отца в кабинет перед тем, как появился Молотов, никто не заходил. Короче, стоит отец, приготовился к самому худшему. Он-то знал, чем для него может кончиться эта история. Дело в том, что за год до этого Молотов едва не пострадал, когда в яблоке оказалась иголка. Чудом не укололся. Игла, правда, не была отравлена. Но кто-то ее засунул в яблоко, отправляемое в Кремль. Тех, кто это сделал, нашли, но и сотрудники органов пострадали. А тут на тебе – опять. В общем, стоял отец с невеселыми мыслями и уже чувствовал себя арестованным. Была, говорит, даже мысль, что будет с семьей: со мной, с Виктором, с матерью? И тут кто-то говорит: «А может, Полина Осиповна? Кажется, она забегала». Молотов сразу позвонил жене – она работала в Совете Министров, – но на месте ее не оказалось. Тогда он дал указание Погудину разыскать жену. Выудили ее с какого-то совещания, пригласили к телефону. Молотов спрашивает: «Заходила сегодня в мой кабинет? Ты надкусила яблоко? А что есть не стала?» Выслушал ответ, положил трубку и отцу: «Идите». А у отца все так и провалилось внутри. Полину эту потом посадили. В сорок девятом, кажется. Фамилия у нее была – Жемчужина. Еврейка. Ее как шпионку посадили, – говоря это, Колька почему-то понизил голос. – Будто бы там, когда за границей несколько раз была, завербовали. Сталин ему сказал: «Разведись с ней, останешься на всех постах». Он развелся. Может и не поверил, что шпионка, но понимал – так надо. Первый заместитель Председателя Совета Министров, а жена сидит. Значит, никто не застрахован. И правильно. Без строгости нельзя. Толку не будет. Горбачев этого не может понять своими куриными мозгами. Вот он все позволил. Пишут все, что угодно, говорят. И что, лучше стало? Черта с два. Как не было ничего, так и нет. Цены хотят поднимать. Мол, народ все стерпит. – Колька начал яростно размахивать нетерпеливой рукой, словно от назойливого слепня отбивался. – Сталина дураком выставляют, а сами ничего не могут. Спекуляцию развели. За руб купил, за пять продал. Кооператив! Обычная спекуляция, вот что это. А что, начальники стали другими? Рабочие лучше работают? Вера появилась? …уй вам! – Колька сердито засопел. Потом, поуспокоившись, продолжил. – Ничего у Горбачева не получится. Только еще больше все развалится. Другой нужен человек. Пойми ты своей головой. Нужна твердая рука. А то ничего не будет. – Он глянул на меня тягучим взглядом. – Таких как ты надо в кулак. Вот Бухарина зря расстреляли. А посадить надо было. Чтоб посидел, подумал».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.