Электронная библиотека » Игорь Шенфельд » » онлайн чтение - страница 12

Текст книги "Исход"


  • Текст добавлен: 21 декабря 2013, 05:08


Автор книги: Игорь Шенфельд


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 12 (всего у книги 49 страниц)

Шрифт:
- 100% +

А тут еще слух пошел, что скоро начнут трудармию расформировывать. Жизнь в лагере стала совершенно невыносимой на этом сквозняке свободы, потянувшим с воли. Эта тема – свобода! – создала постоянную, напряженную атмосферу в бараках. Как ни странно – атмосферу весьма агрессивную: каждый боялся не дожить до свободы, а лагерный опыт подсказывал, что даже при самом удачном раскладе до воли доживут не все. Возникла конкуренция на выживание, с упорной борьбой за каждый дополнительный шанс. Даже мирный, немногословный Аугуст подрался однажды по ничтожному поводу или вообще даже безо всякого повода, просто ответив на чей-то грубый толчок не менее остервенелым тычком кулака. Нервы были у всех на пределе, в том числе и у бригадира Буглаева, который ни с того ни с сего вдруг взвивался – особенно в адрес учетчиков, которых он теперь постоянно обвинял в занижении кубов его бригаде в пользу других бригад. Наверно, в его обвинениях была правда, потому что такого рода дела процветали в лагере всегда и дирижировались самим начальником лагеря, но почему Буглаев «сорвался с цепи» именно сейчас? Объяснение было одно: нервы. Подстрекаемый этими раздерганными нервами, Буглаев отхайдакал в конце концов одного из учетчиков до того, что тот попал в санитарный барак, а сам Буглаев очутился бы с гарантией в карцерной яме, если бы не был столь ценным бригадиром на фоне сильно поредевших рядов лесорубов и хронического отсутствия пополнения.


Все знали, что Победа – уже рядом, но когда однажды в мае на лесную делянку, постоянно спотыкаясь и падая на скользкой дороге, прибежал вдоль насыпи из лагеря один из охранников, без фуражки и без оружия, и закричал: «Победа! Победа!», это застало зеков врасплох. Они побросали топоры и пилы и окружили охранника, как будто ждали от него дальнейших разъяснений. Но у охранника не было дальнейших разъяснений. «Гитлер застрелился», – добавил он для ясности.

– А Сталин? – спросил кто-то, – что Сталин говорит?

– Не знаю, – сказал охранник, – всем приказано в лагерь, кончай работу…, – и побежал обратно.

Кто-то запел частушку: «…Цветет в тундре алыча для Лаврентий Палыча…», но сбился на крик «А-а-а!..», повернулся и побежал в лес; кто-то обхватил руками медноствольную сосну, которую только что собирался спилить. Несколько зеков молча обнялись. Аугуст просто сел на ближайший липкий пень и обхватил голову руками, проваливаясь в пустоту: Победа! Что дальше? Отпустят? Свобода? И что? И куда?…


В лагере произошел в тот день митинг с криками «Ура!» после каждого выступления. А выступлений было много: начиная с начальника лагеря полковника Горецкого и вниз по званиям – вплоть до лейтенанта Чехурды, который крикнул: «Мы победили! Немцы разбиты наголову!». Каждый из выступавших пытался доходчиво объяснить зекам, ценой каких невероятных лишений добыта наша Победа, и зеки каждый раз согласно кричали «Ура» и нюхали воздух: не готовится ли праздничный обед по этому поводу. Но в лагере воняло как обычно: потом, опилками, парашей, собаками и потайным махорочным дымом пополам с запоздалыми гороховыми выхлопами тут и там. Под конец митинга Аграрий провозгласил, наконец, что будет праздничный ужин, и громогласное, тройное «Ур-ра-а-а» в честь великой Победы спугнуло птиц в поредевшей вокруг тайге.

В тот день никто больше не работал, и все оставались на зоне, поэтому охрана была мобилизована в полном составе – на всякий пожарный случай. Вертухаи на вышках стояли по двое. Но все оставалось в рамках порядка. Зеки понаивней собирались кучками и вели перевозбужденные беседы о будущем. Зеки поопытней стирали портянки или заваливались на нары спать: восстанавливать силы, пользуясь нежданно выпавшим праздником.


До середины лета еще работал Аугуст на победу, которая уже свершилась где-то, а он все валил, валил и валил лес, пока однажды утром, в понедельник 30-го июля на перекличку не вышел лично Аграрий и не провозгласил:

– Я собрал вас тут, граждане заключенные, для того, чтобы объявить вам пренеприятнейшее известие… Поступил приказ, короче, который я обязан выполнить, как мне ни тяжело при этом на сердце. В общем, короче, это солнечное утро на этом солнечном плацу для вас последнее, граждане трудармейцы, и ничего я с этим поделать не могу: приказ есть приказ. Время обняться и попрощаться между собой у вас еще будет – почти что целые сутки я вам даю… Вот так вот, – Горецкий чуть не плакал: во всяком случае интенсивно утирал мокрое, красное лицо метровым носовым платком.


Жуткая тишина повисла над лагерем: казалось, вездесущие навозные мухи – и те перестали жужжать на лету, отключили моторы и перешли на режим планирования. Начальник сказал непонятное, это не укладывалось ни в чьей башке… «Почему утро это должно стать последним? За что? Ведь мы победили! Враг разбит! Только недавно еще героями всех обзывал… А сегодня на тебе… Всех, что ли? Всех разом? Прямо тут, в лагере?», – переглядывались зеки…

Первыми, как всегда, очнулись блатные.

– Эй, начальник, а нас что – тоже того? Это как же, в натуре? Это незаконно!..

– А вас не касается, волки вы драные! – с ненавистью в голосе рявкнул в сторону блатных колонн начальник лагеря, – заткните свои хлебала. Вам – свое удовольствие теперь будет по полной программе. Вам теперь – за всех лес валить, и их норму – тоже, – указал он на трудармейцев. Все, уркаганы: с завтрашнего дня эпоха трудового подвига начинается уже для вас. И у вас есть выбор: либо в лес, либо на корневую подкормку…

Вой, и свист, и ор взметнулись над блатною ратью, и по знаку Горецкого сразу трое или четверо автоматчиков ударили очередями над головами урок. Урки повалились на землю, визжа. Трудармейские же ряды все еще пребывали в ступоре: чудовищность услышанного превышала способность информационных каналов протолкнуть услышанное к центрам понимания. Неужели вот так вот просто, дорогой Иосиф Виссарионович? И это и есть твое большое спасибо?

А Горецкий с трибуны, как орел из горного гнезда, обозревал застывшие в ужасе, серые лесорубные батальоны перед собой, и краснел обширной рожею своей все больше и больше. При этом глазки его сияли. Он был доволен достигнутым эффектом. Но ему хотелось еще. Поэтому он закричал опять:

– Понимаю как вам сейчас тяжело, граждане зеки, в этот скорбный момент расставания. А мне каково? Одного ребенка потерять – это уже горе великое, а я сразу две тысячи своих детей должен проводить…, – и Горецкий стал сморкаться в свой платок-скатерть, и сморкался долго и художественно, как Станиславский в Большом театре. Высокую патетику момента испортили, опять же, блатные: «Да здравствует товарищ Сталин!», – кукарекнул кто-то из их рядов. Горецкий поморщился и крикнул автоматчикам: «Не стрелять! Это правильные слова, хотя и дураком сказанные. Но повторю их и я: да здравствует наш дорогой товарищ Сталин!». Однако, широкие массы на сей раз не откликнулись, и огорченный Аграрий Леонтьевич буркнул сам себе под нос: «Засранцы хреновы…», после чего снова обратился к трудармейцам, сворачивая базар:

– Короче, объявляю всем официально: наш с вами лагерь, граждане трудармейцы, то есть трудармейская его часть с завтрашнего дня расформирована. А сегодня государство наше распорядилось, так и быть, покормить вас еще на халявку, а завтра всё: завтра каши не будет! И долой с моей шеи, и чтоб духу вашего тут больше не было, – глаза у Агрария засверкали с невиданной силой, как у сумасшедшего, и он стал снова сморкаться, но тут же вздернул голову и завопил:

– Эй, там: что там за кипеж опять? Вас все это не касается, граждане уголовные: с вами будет отдельное распределение, вы к трудармии не относитесь…, – в этом месте блатные оглушительно загалдели, засвистели и заматерились, так что охране пришлось от себя, без приказа дать пару автоматных очередей над их головами…

– …Фашистов отпускаете, а честным ворам дальше сидеть?! – истошно вопили из колонны уголовников, и слышно было, как он рвет ткань одежды на себе, – Ну, ссуки, нну, ссссуки-и-и-и!!!..

– Заткните там хлебало урке своему, а то я сейчас всю малину вашу в одну яму свалю! – рявкнул Аграрий в сторону уголовных, и опять повернулся лицом к трудармейцам:

– Так что ваша героическая работа тут закончилась, с чем я вас и поздравляю от имени руководства лагеря. Бригадирам сдать инвентарь, а после, поотрядно, всем в контору, за справками и за расчетом. Вопросы есть?

– Какие справки? – спросили из первой шеренги.

– Для трудовых книжек. Чтоб стаж вписать. И деньги заработанные получите там же, в конторе…, – В толпе блатных снова поднялся дикий вой.

– Какие еще деньги? – перекрикивая шум, спросил все тот же трудармеец.

– Твой папа дятел с красной головкой, что ли? – закричал на него Аграрий, – не сказал тебе, отправляя в трудармию, что на белом свете деньги бывают? Ты где находишься?: Ты находишься в «Труд-Армии»! Понятно? Вот за труд в армии ты и получишь деньги. Понятно теперь? Советскими ассигнациями госзнака! В соответствии с законом СССР о труде и на основании ваших отработанных трудовых нарядов… Да пошел ты в жопин домик со своими дурацкими вопросами, остолоп! Остальным всем всё понятно?

– А нас куда?

– Куда хотите, хоть на Марс. Кроме Москвы, Ленинграда, Киева и Поволжья. Проездные документы будут выдаваться сегодня до упора и завтра с восьми утра. Только жрать вам завтра тут уже не обломится, дармоеды. Станете все с завтрашнего дня богатеями и будете дальше на свои питаться, в мягких вагонах ездить… Слушай мою последнюю команду!.. Ррразойдись!..

Впервые за три года построений колонны не торопились распадаться по команде, впервые на начальство смотрели из шеренг не хмурые, мрачные рожи, но потрясенные лица, медленно светлеющие по мере постижения улыбающейся им, невероятной, восхитительной действительности. И трудармейцы смотрели навстречу этой действительности, на солнце и друг на друга, и неуверенно улыбались. Горецкий с высоты лагерной трибуны озирал своих рабов с такой интенсивностью во взоре, что в глазах его скопились слезы: не театральные, а вполне человеческие. «В натуре!», – как сказали бы блатные. Но только Бог его знает, каким сочетанием эмоций были они напоены.


А затем самые оперативно мыслящие рванули к конторе: занимать очередь. Очередь на свободу!

У конторы в две шеренги стояли вооруженные солдаты, и несколько овчарок нервно зевали и повизгивали, не понимая почему это им вдруг стали запрещать голос: что изменилось?

Тревожно было не только собакам – непривычно было и трудармейцам: то ли уже свободным, то ли все еще подконвойным…

– Так то ж почетный каграул, а не вохгра! – истерично пошутил Абрам Троцкер, и все вокруг засмеялись, включая солдат охраны. Только овчарки испугались и прижались к ногам конвоиров.


Из конторы вышел первый рассчитанный трудармеец (кажется, это был «человек-гора» Вильгельм Закк), растерянно и испуганно, как опасную змею зажимая в грубом и огромном, дубовом кулаке пучок бумажных денег, и держа в другой руке справку с печатью, удостоверяющей, что такой-то и такой-то демобилизован такого-то года такого-то числа… стаж… должность… заключенный?.. статья?.. нет, этого нет; есть: «боец трудовой армии… демобилизован в связи…». Этот здоровенный Закк сел на нижнюю ступеньку крыльца и произнес потрясенным и жалобным голосом:

– Eb twoju Matj!!!..

А перед ним, как перед покойником, стояла молчаливая толпа солдат и трудармейцев, и овчарки жались к ногам своих хозяев и повизгивали с интонациями, в точности повторяющими только что услышанное из уст этого странного врага, на которого почему-то нельзя больше гавкать…


Так закончилась Великая отечественная война для Аугуста Бауэра. Так закончилась его проклятая трудармия… «Мы победили! Немцы разбиты!»: с этими словами Аугусту вручали демобилизационные документы.

Да, Аугуст чувствовал себя разбитым. Но он победил. Он победил лично: он ВЫЖИЛ!!!

Буглаев

Когда Аугуст предстал перед комиссаром, выдающим справки и проездные документы, и тот спросил его, куда ему ордер выписывать, Аугуст сказал: «в Саратов». «Вашим туда запрещено», – ответил ему чекист, – откуда Вас призвали?» (Аугуст чувствовал себя польщенным: с ним говорил на «Вы» и вежливо один из тех, которые еще вчера запросто кричали: «Сгною, ссука! Что думешь – война закончилась, блядь? Наша война закончится, блядь, когда вас, фашистов, блядь, ни одного на земле не останется, блядь!»)…

– Из Казахстана. Станция Чарск.

– Вот туда и выписывай, – распорядился комиссар штабному писарю, и подмахнул распоряжение на выдачу всей заработанной Аугустом в трудармии суммы денег. «Власть справедлива!», – напомнил он Бауэру на прощанье. Аугуст промолчал, а Троцкер Абрашка, который выходил из конторы вслед за ним ответил на это: «Гитлер капут!». Вместо того чтобы засмеяться, конторские нахмурились почему-то, и Абрам на всякий случай выметнулся наружу вперед Аугуста.

Аугуст вышел из конторы с какими-то справками, маршрутным предписанием и толстой пачкой денежных купюр в кармане: вот сколько деревьев он сокрушил за три года войны! И это – после всех построенных им танков, самолетов и эсминцев! Правда, о покупательной способности этой пачки Аугуст не имел ни малейшего представления: может еще на два истребителя хватит, а может и чистых штанов на эти деньги не купить: черт его знает что сейчас на послевоенной воле творится…


А за дверями конторы между тем вовсю уже бушевали коммерческие отношения, тон которым задавали блатные: они пытались втянуть чудесным образом разбогатевших вдруг трудармейских «буратинов» в картежные игры, или всучить им какую-нибудь рвань в качестве «дембельского шика». «Ты че, баклан, в этих говнодавах домой ехать задумал, что ли? Охерел, козлина? Да тебя в них ни одна баба и на порог не пустит! На, глянь: вот это шкерики; улыбка удачи, а не шкерики! Гони десятку!». А рядом другой деловой разговор на подобную тему: «Ты чё морщишься, хрен штопаный, чё ты морду-та варотишь? Гаани четвертной, я скаазал, быстра я скаазал, а то вааще зааберу щас нахер все тваё бабло – за аскарбление тавара!»…

Аугуст, углубленный в изучение полученных в конторе документов, тоже оказался вдруг по неосторожности в зоне блатной активности; урки обступили его и одобрительно хлопали его по плечам и карманам. Тут бы он и расстался, наверное, с упавшими ему с неба денежками, если бы не бригадир Буглаев.

– Эй, Януарий, греби-ка сюда ко мне, – крикнул он Аугусту, – дело есть!

– Отвали! – отозвались блатные, – не видишь – немец делом занят?

– Сгинь под лавку, рвань уголовная, а то глаз в жопу затолкаю: будешь до самого коммунизма за тухлым пищеварением наблюдать, – презрительно рявкнул Буглаев, – Август, иди сюда, я сказал…

Блатные стали интенсивно сплевывать, переглядываясь; лесорубы, следуя рефлексу, начали привычно стягиваться вокруг бригадира. Видя это, блатные нехотя отступили, шипя пустыми угрозами, как проткнутые шины.

– Ты чего ж это бдительность потерял? – пожурил Аугуста Буглаев, – деньги голову вскружили? – засмеялся он и пушечно жахнул Аугуста ладонью по горбу: – А то с пустыми карманами домой заявишься, всех разочаруешь…

– Нету у меня никакого дома, – буркнул Аугуст в ответ.

– Ну, был бы человек, а дом всегда найдется, – философски изрек Буглаев, – Тебя куда отписали?

– В Казахстан, откуда привезли. В Чарск.

– О, отлично! До Омска вместе поедем. А мне до Свердловска. Ну, согласен? И тебе со мной безопасней будет, и мне с тобой – веселей! Так?

Август сильно удивился. У него с бригадиром были отношения неплохие, даже хорошие, но вовсе не настолько дружеские; вокруг Буглаева вились другие угодники, составлявшие его бригадирскую свиту – Аугуст к тем свойским орбитам не принадлежал. Бригадир просто уважал его за молчаливую исполнительность и за постоянное перевыполнение дневных норм; бригадир раскидывал иногда эти перевыполненные Аугустом и другими ребятами покрепче пункты на более слабых членов бригады, а Аугуст никогда не возражал. Бригадир говорил о нем шутливо-почтительно: «Наш железный Януарий!», и это звучало высокой похвалой. Но не более того. Поэтому тут, у конторы Аугуст совершенно не понял, зачем он Буглаеву понадобился; на запад, небось, половина лагеря подастся, так что в попутчиках ни у кого нехватки не будет. Особенно у Буглаева, у которого корешей полно. Что-то тут было не так, что-то не сходилось в симметрии здравого смысла. Но что именно? Впрочем, Аугуст над этой загадкой голову ломать не стал. Он привык доверять своему бригадиру. Не ограбить же тот его собирается в дороге? Так что Аугуст если и удивился немножко затылочной частью головы, которую, соответственно, коротко почесал, то упираться не стал и пожал плечами: вместе так вместе.

О, если б он знал что начнется уже завтра…

* * *

Сам Буглаев был в прошлом школьный учитель физики и боксер-любитель. Однажды в учительской он восторженно высказался по какому-то поводу о маршале Тухачевском, и когда Сталин объявил маршала врагом народа, то неосторожное высказывание припомнили Буглаеву, и его арестовали. Непосредственным поводом для ареста явилась двойка в четверти, выставленная Буглаевом толстой дуре – дочке его коллеги – учителя литературы, хотя тот очень просил поставить четверку. И еще в деле участвовал Исаак Ньютон – английский физик. Вот эта троица: Маршал Тухачевский, сексот-литератор и Исаак Ньютон с его третьим законом механики совместными усилиями и привели учителя Буглаева на зону. Исаак Ньютон потому, что вложил в уста учителя фразу, что всякое действие вызывает равное ему по величине, но противоположное по направлению противодействие. Этот физический постулат доблестные чекисты, с подачи учителя литературы связали с теплым отношением физика к расстрелянному врагу народа Тухачевскому, и через месяц беспрестанных допросов дознаватели убедили Буглаева в том, что он действительно в завуалированной форме пригрозил товарищу Сталину отомстить противодействием за бывшего маршала, врага народа Тухачевского. Доказательство преступления ткнули Буглаеву в морду: это был донос литератора, где все было изложено черным по белому: и про великого маршала, и про противодействие действием. Буглаеву перед лицом неопровержимой улики и непрекращающихся пыток пришлось сдаться и подписать чистосердечное признание. Причем раскололся он по полной программе, и выдал всю свою шайку, включая учителя литературы – резидента голландской разведки, своего непосредственного шефа, а также всех членов террористического Центра: господ Бойля, Мариотта, Гей-Люссака, сэра Томсона, а также Клаузиуса и еще злобствующего семита Эдисона – самого вредного и изобретательного из всех остальных. Все это пошло в протокол, и ввиду тесного сотрудничества со следствием, Буглаев получил всего двадцать лет (это было гораздо лучше, чем десять лет без права переписки, что означало, по сути, расстрел по умолчанию). Чтобы он понял спасительный результат своего сотрудничества со следствием, чекисты перед отправкой Буглаева на зону показали ему справку о приведении в исполнение приговора по делу его шефа, законспирированного под учителя литературы негодяя, сознавшегося во всех своих преступлениях слишком поздно, когда его уже вели на расстрел. Почему-то Буглаев от этого сообщения удовлетворения не почувствовал. Он испытал лишь чувство горечи и омерзения: к чекистам, к расстрелянному литератору и к самому себе тоже. Однако, на тот момент с эмоциями пора было заканчивать и настраиваться на десять тысяч раундов жестокого боя за выживание и за право называться человеком – в чем он уже не совсем был уверен.


Буглаева отправили на крайний север – в зону предела человеческих возможностей, где выжить нельзя, но охрана может лишь оценить, кого из новеньких на сколько хватит. Надсмотрщики оценили крепкого Буглаева на три месяца каторжных работ, но он ухитрился дотянуть до весны, а значит – появился шанс дожить и до осени. А летом сорок первого началась война. А следующая зима наползла уже в сентябре. Там, за полярным кругом, где все живое должно бы сдохнуть, был лес, как ни странно, причем густой и мощный, и зачем-то именно его требовалось валить для победы над Гитлером. Зимой от холода у полуодетых зеков замерзали и лопались на морозе глазные яблоки, и валить деревья можно было только на большой скорости и зажмурившись. Кто не верит в изречение министра здравоохранения «Движение – это жизнь», тот пусть съездит туда, за полярный круг, на лесоповал, на реку Индигирку, в январе, на неделю, нет – на день, нет – часа хватит с лихвой, чтобы понять глубокий физический смысл температурной шкалы Кельвина с ее абсолютным нулем на конце, при котором все замирает навек и абсолютно. Но скорости зекам хватало ненадолго. Особенно без еды. А еды не было. Поэтому среднестатистическое человеко-выживание составляло две недели. Буглаев оказался в этом смысле уникально морозостойким, как клоп, и мог бы претендовать на внесение в книгу рекордов Гиннеса, если бы она велась в то время. Он почти дожил до нового, 1942 года. Но потом сдался в одночасье и лег на нары, чтобы уснуть: ни одного микроджоуля энергии не осталось в нем больше; все вымерзло и растворилось – до последней искорки надежды в замирающем мозгу. Даже на открывание глаз не хватало больше сил. Он стал засыпать, пытаясь вспомнить, уже равнодушно, сколько успел написать прошений обмороженными пальцами: «Прошу заменить мне наказание лесоповалом переводом на фронт, в штрафной батальон». Три? Пять? Сто?..


И все-таки сталинское время было временем чудес! Чудеса происходили постоянно и повсеместно. Вдруг, в кромешной темноте барака (темно-то было постоянно и везде, лес и тот валили при свете звезд) почти уже умершего Буглаева стащили с нар и куда-то повезли: ему было все равно – куда; он не очень даже и сознавал, что его везут; а когда осознал, то подумал, что хорошо бы – в крематорий: хоть погреться в последний раз… Но его все везли, и везли, и дали поесть, и снова везли, и опять дали еды, вкуса которой он не ощущал, и везли, везли, везли, и загружали в жестяной, гулкий и холодный как гроб самолет; укладывали промеж ящиков, на мешки, а он то открывал глаза, то снова спал, и вибрировал вместе с мешками и ящиками, и падал вместе с ними в воздушные ямы и ему становилось все теплей, и он думал, что это он постепенно приближается к раю. Ему было радостно: там он облюбует себе теплую норку и будет терпеливо ждать свою Лизаньку…


Вместо рая он очутился вдруг в Магадане. Там, борясь с трясущимися, неверными ногами, плохо соображающий Буглаев предстал перед грозным чекистом с орденом на груди, поскрипывающим ремнями кожаных портупей. Звали чекиста товарищ Берман: с третьего раза Буглаев это запомнил. Говорили, что от взгляда Бермана дохнут мухи на лету – такой он грозный. Однако, когда к нему ввели едва живого Буглаева, то Берман начал хохотать. Он хохотал и бил двумя кулаками одновременно по широкому столу, за которым сидел, и чернильный прибор перед ним нервно подрагивал. Усмехался, казалось, даже Феликс Эдмундович на портрете за спиной у чекиста. «Расстреляют, – безразлично подумал Буглаев, – и стоило так далеко везти?.. давно бы уже отмучился… надо бы водки попросить…», – мысли его все еще путались.

– А! – закричал чекист, – сообщник Гей-Люссака! Вот негодяй! Над органами издеваться вздумал, скотина?

«Расстреляют», – все так же равнодушно утвердился Буглаев в первоначальной мысли.

– Вот, признания твои читаю, помощник Архимеда. Сочинение твое! Сионист Эдисон его непосредственный начальник, понимаешь! Ты зачем это написал, негодяй?

Буглаев стал вспоминать. Вспомнил.

– Били долго. Перерыва хотел. Думал, пока наркомат иностранных дел запросят, пока разберутся – поспать удастся.

– Правильно делали, что били. За такое – убивать на месте надо! Этож надо: Бойля-Мариотта в террористы записал! Негодяй! Ты зачем Тухачевского хвалил?

– Все хвалили, и я хвалил. Заблуждался, значит, как и весь советский народ.

– Ты мне тут за весь народ не расписывайся! Тут твоя личная судьба решается, а не всенародная!

Буглаев ждал, что будет дальше. А Берман сверлил его знаменитым взглядом, от которого мухи дохнут, и Буглаев тоже не захотел выдерживать этот взгляд, повесил голову, захотел спать.

– Как фамилия матери? Почему скрыл, что она – немка? – грохотал над ним Берман, – говори!

– Не спрашивали, вот и не сказал. Она и немецкого-то не знала, и сама она немка только наполовину – по отцу, и родилась под Ленинградом, то есть под Петербургом еще, в Гатчине…

– Да-да, все это мы знаем. Мы знаем все! А зачем над органами издевался, я тебя спрашиваю? Ты знаешь, что тебе за это положено, теперь, когда я это обнаружил? В штрафбат просишься? К немцам перебежать? Сладкой немецкой жизни захотел? Не-ет, Буглаев, немцем скоро совсем несладко станет… Так зачем, спрашиваю, над органами издевался, да еще и великих физиков в террористы записал? Говори! Говори, негодяй!


Это «Говори, негодяй!» было выражением знакомым. Буглаев встрепенулся: он снова вспомнил как его били. Но только теперь ему было все равно. Теперь он уже отстрадался и отбоялся. Он вскинул голову и сказал:

– Потому что они идиоты были! Читали по слогам! Третий закон Ньютона преступлением объявили! Еще и били за то, что я его законом называл. «Терроризм законом объявляешь, сволочь?». Ну так нате вам тогда еще и Гей-Люссака сверху, и сэра Томсона. «Ага, так он еще и сэр! Сэр, который против Эсэсэр? На, получай, паскуда!», – Неандертальцы это были, а не чекисты. Обезьяны в мундирах! – Буглаев тяжело дышал, свистя обмороженными легкими…

Берман резал его взглядом на части:

– Письма от жены получал?

Из-за резкого перехода темы Буглаев не сразу понял вопроса. Потом до него дошло, он удивился и загоревал бездонным отчаяньем:

– Какие письма? Нет, конечно…

– Что о ней знаешь?

– Ничего я не знаю! Она не при чем! Она о моей преступной связи с Гей-Люссаком ничего не подозревала! Я ей приказал развестись со мной и отречься…

– Развелась? Отреклась? – Буглаева удивило, что чекист, кажется, пришел в хорошее расположение духа.

– Почем мне знать? Я ее не видел уже… два года…и не слышал…

– А ты борзый, – констатировал Берман, кривовато улыбаясь. Но запал из Буглаева уже вышел, он не был больше борзым, он снова повесил голову и решил ничего не говорить, ни слова. Молчание – золото. Хоть бы расстреляли по-быстрому, без вопросов… сволочи…

– Конечно, они обезьяны, – сказал вдруг Берман. А я вот в Политехническом преподавал, аналитическую геометрию. А ты говоришь: все чекисты – скоты! Получается, что и я скот, по-твоему?…

Буглаев молчал.

– Ну вот что, Эдисон: я разобрался в твоем идиотском деле. Ты, безусловно, виноват перед следствием, очень даже виноват. Обвинение в терроризме с тебя снято: действительно, с тобой перестарались; когда у страны столько врагов кругом, то это немудрено: должен сам понимать. Так что будешь ты не помилован даже, а реабилитирован – со снятием судимости. Ясно? Но и шоколадом тебя теперь мазать никто не собирается. Ты провинился своим издевательским отношением к органам госбезопасности: это не шутки. На фронт тебя посылать, с другой стороны, тоже нельзя, после всего что ты натворил: вспомнишь еще, чего доброго, свою немецкую маму да и стреканешь к фашистам в окоп – кто за это отвечать должен? Я, что ли? Вот то-то и оно-то. Поэтому так: получишь у моего помощника мобилизационное предписание в трудармию для немцев-предателей, и отправишься в Мариинский распредпункт Сиблага. Не вздумай сбежать! И не вздумай нигде задержаться, или крюка дать, или мимо проехать. Проверю лично! Завтра на Хабаровск борт летит – тебя заберут. Оттуда – поездом до города Свободного. Все. Переночуешь в бараке на рыбокоптильне – тебя отведут. В девять утра будешь здесь: заберешь предписание и бумаги, и тебя забросят на аэродром. Деньги и талоны в столовую получишь у Чердаченко… «Эй, Чердаченко!»… Насчет бумаг: документы о твоей реабилитации будут направлены в Свободный отдельно, на администрацию лагуправления. Все, иди, Бойль-Мариотт, Лопиталь хренов…


Это и было тем самым Чудом, которое свалилось на Буглаева без предупреждения и стало стягивать ему нутро и бить молотом в ухо. А Буглаев до того оглох от этого грохота в ушах и одурел от услышанного, что вместо «спасибо», которое, наверное, следовало сказать, пискляво произнес «пожалуйста» и замер: чекист снова смотрел на него как на муху навозную, и Буглаев подумал, что все это ему просто коротко приснилось: про реабилитацию и про какую-то там трудармию… Он вспомнил слова: «Над органами издевался, негодяй?!»… Ах, да: его же расстрелять должны…

– Чего «пожалуйста»? – рявкнул ему Берман.

– Водки дайте перед смертью…

– Чего? Может, перед тобой еще цыганочку сплясать, сообщник Эдисона? Перед какой еще смертью? Пошел вон отсюда. И чтоб через пять дней на месте был! Куда пошел? Там шкаф! Чердаченко! Выведи его… И это: дай ему два талона в столовую и налей сто грамм… И это… на коптильню его отведите потом кто-нибудь, чтоб не болтался где зря. Завалится еще да замерзнет. И справку выпиши, чтоб патрули не загребли… Да, еще: переодень его во что-нибудь. А то он на зека похож, ха-ха-ха… Ишь ты: водки ему дайте перед смертью! Клаузиус!

Какие-то смутные контуры реальности начали пробиваться к сознанию Буглаева. Пока он шел к двери, его мучила мысль, что он что-то еще должен сделать. Он никак не мог вспомнить – что. Уже в дверях вспомнил вдруг: повернулся и сказал: «Спасибо!».

– Гей-Люссаку спасибо скажешь когда с ним встретишься! – крикнул ему грозный Берман от стола и засмеялся. Да, это было чудо. И имело оно очень простое объяснение: Берман был в хорошем настроении все последние дни. Так иногда бывает в жизни.


Буглаев, не почувствовав вкуса, выпил водку, которую ему протянул в стакане невозмутимый помощник Бермана Чердаченко, взял какие-то бумажки… ах, да: талоны на обед…, затем спустился в столовую, как велено было, поел там, украдкой вылизал тарелку, вспомнил вдруг, что у него два талона, поел еще раз, повторно вылизал тарелку, поплакал в нее без слез, потому что талоны кончились и потому что он закосел, еще посидел, заначил в карманы весь хлеб из хлебной чашки, и попросил у энкаведешной официантки карандаш. Он взял бумажную салфетку из вазочки – тут были бумажные салфетки в вазочке! – и начал писать бессмысленное письмо Лизе. Но салфетка порвалась, и тут за ним явился какой-то долговязый дневальный в длинной шинели и повел Бориса на коптильню, которая оказалась недалеко. Там от вони даже у приблудных котов под забором слезились глаза, но Буглаева эта вонь ласкала как французские духи, которые можно пить, и он пил их глубокими вдохами, пытаясь наесться рыбки хотя бы через легкие. Его завели в какой-то закуток, где стояло штук двадцать топчанов и топилась железная печка по центру, а потому было очень жарко, как в аду, который в данном конкретном случае Буглаев спутал с раем. Он упал на указанный ему топчан и заснул на лету. Он не слышал, как дневальный раздраженно сунул ему под спящую голову тюк с одеждой. Наутро в тюке обнаружились солдатские галифе, заштопанная тельняшка, старый свитер с мелкой рыбьей чешуей, набившейся среди петель, бушлат с одной пуговицей, но целым внутренним карманом, а главное – валенки: расплющенные и облезлые, как старые бездомные коты, но восхитительно теплые, домашние, ласковые. Мало того: в валенки засунуты были носки ручной вязки, совершенно новые, из собачьей шерсти. Только взяв их в руки, Буглаев понял, что над ним свершилось чудо. Охватить это чудо умом было бесполезно, как бездонность Вселенной, и Буглаев не стал насиловать свое воображение: он просто с наслаждением переоделся, нашел под койкой шапку-ушанку, которая тоже принадлежала ему, как оказалось, и спросил у ребят дорогу до городского Энкавэдэ. Ребята показали рукой и смотрели на Буглаева с сочувствием. «Сам пойдешь к ним, что ли?», – поинтересовался кто-то. Борис не ответил: он все еще не очень четко соображал. Было вообще очень странно, что рабочим удалось его разбудить, и что он вспомнил где он и что ему нужно делать дальше.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации