Текст книги "Исход"
Автор книги: Игорь Шенфельд
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 49 страниц)
Вернулся Буглаев с чаем, включил свет, улыбаясь: «Целый кулек сахара еще дал впридачу. Настоящий маршал железных дорог. Красавец!».
Чай пили долго, без особых разговоров. Каждый был сосредоточен на своем.
– Свердловск в одиннадцать будет только, – сообщил Буглаев, – так что ложись еще поспи. Мимо не проедем: Жуков не даст. А я тоже прилягу, – и он отвалился на свою подушку, заложив руки за голову. Аугуст выключил свет, лег. Долго не спалось на этот раз: собственная история жизни взбудоражила его сверх меры. Но лагерная привычка – спать при любой благоприятной возможности – взяла свое: он уснул. Его разбудил Буглаев:
– Встань, поздоровайся с солнышком. Оно сегодня специально для нас взошло. Смотри как радуется: двух зеков на свободе увидело: ну не чудо ли! А ведь над зоной совсем иначе висело: там ему вкалывать надо было вместе с нами. А сейчас, смотри – скачет, как зайчик, ликует, – Буглаев произносил все это совершенно серьезно, грустно даже. Кажется, он думал при этом о другом. Аугуст стал одеваться, а Буглаев пошел к проводнику: заказывать «праздничный завтрак» и бриться в туалете острейшей опасной бритвой, одолженной у «Жукова». Вернулся Буглаев нескоро: выбритый, порезанный в нескольких местах, трезвый, ироничный. Увидел испуганное лицо Аугуста, усмехнулся: «Качает, сволочь… а ты что думаешь – это майор меня так оцарапал? Нет, не он. Он мне в дверь стучал копытом, что, мол, долго занято. А я дверь рраз! – открыл рывком: морда в крови, бритва в руке: «В чем дело, товарищ?», – ты б видел его: как кинется бежать – то ли писить расхотел, то ли в галифе сделал… Все, Август: кончается их эпоха, новые времена нас ожидают, и хозяевами в этой новой жизни будем мы, а не они…», – все это Борис говорил совершенно серьезно, как бы не к Аугусту обращаясь, а к себе самому: как будто установку себе задавал на долгое будущее. Аугусту это понравилось. Ему нравилось то, что Буглаев снова становился прежним Буглаевым.
«Жуков» принес завтрак на подносе: яичницу с колбасой на горячей сковородке и малосольных огурцов в миске. Ну и, конечно, чай с лимоном. Аугуст был поражен: когда он видел лимоны в последний раз? Можно сказать, что никогда. Однажды отец привез из Марксштадта яркий желтый шарик с удивительным еловым запахом, и объяснил Аугусту, что этот деликатес называется лимон, и что его ели раньше аристократы, а теперь – большевики, но редко, и все смеялись потом от тех рож, которые корчил маленький Аугуст, когда ему дали пососать ломтик этого самого большевистского лимона. Вкусовая память оказалась на удивление сильна: когда Буглаев выудил из стакана свою дольку и, закатывая глаза, положил ее себе в рот, лицо Аугуста свело непроизвольной судорогой. Буглаев увидел это, засмеялся и кивнул: «Делай как я: вкус божественный!». Аугуст рискнул, и ощутил удивительное блаженство на языке от кисло-сладкой прохлады, которая растеклась по языку и нёбу от горячей дольки. До какой же все-таки рафинированной тонкости сумели дойти аристократы в освоении удовольствий земной жизни! И большевики, уничтожившие аристократов, тоже молодцы: все самое вкусное оставили, не выплеснули вместе с ребенком, как говорится.
Но все имеет конец: и яичница, и чай с лимоном, и нежный диван под все еще деревянным, все еще трудармейским задом. Праздная жизнь в мягком вагоне подходила к концу. Проводник «маршал Жуков» был тоже, казалось, искренне опечален предстоящим расставанием со своими нарядными пассажирами: уж больно щедрых гостей ему Бог послал на эти пять последних суток: хорошо бы с такими ехать вечно, в смысле – пока у них деньги не кончатся…
Из вагона вышли как на бой. Буглаев был бледен и сосредоточен, Аугуст едва поспевал за ним, чувствуя себя подносчиком снарядов, адъютантом – кем угодно, но только не хозяином Ангела, которому предстоит сейчас работа по найму. Буглаев, правда, ничуть не напоминал несчастного, которому требуется ангел. Лицо его было жестким и неподвижным под богатой шляпой, надвинутой на лоб; размашистая, «правительственная» походка господина в «министерском» пальто привлекала почтительно-подозрительные взгляды милиции. Аугусту было неуютно, но Буглаеву было, очевидно, на все наплевать в те минуты, он был глубоко сконцентрирован на чем-то внутри себя.
«Член правительства» уверенно вошел в вокзал, который, очевидно, хорошо знал по старым временам, и подошел к расписанию поездов. Зачем? Аугуст не спрашивал: он понимал, что Буглаеву нужно настроиться на то, что ему предстоит – на встречу со своим будущим, со всей своей дальнейшей судьбой. Всей душой желал Аугуст помочь другу – даже если он и чудит, хватается за соломинку этой глупой верой в чудодейственную силу чужого ангела. Придумал себе что-то и верит в это. Но разве не верой, не надеждой и любовью живо до сих пор человечество? Так что пусть верит Буглаев хоть в беса, хоть в ангела: Аугуст пойдет с ним до самого его дома, и скажет о нем, если понадобится, все лучшие слова, которые знает… Может быть, это доброе дело и ему самому поможет, когда он будет своих искать – мать с сестрой.
Буглаев, бесцельно простояв перед расписанием несколько минут, двинулся к выходу из вокзала, но вдруг завернул в буфет. Аугуст остался у входа, напрягся: неужели опять пить будет? Нет, купил папиросы: Аугуст и не знал, что Буглаев курит – ни разу не видел. Буглаев вернулся от прилавка, коротко глянул на Аугуста, приостановился, как будто что-то сказать хотел, затем пошел вперед. Аугуст без вопросов последовал за ним.
На вокзальных ступенях Буглаев резко остановился, поставил портфель, достал папиросу, закурил. Сделал две затяжки, бросил папиросу и сказал:
– Вот что, друг мой Август. Давай мы с тобой тут и попрощаемся.
– Как это? – опешил Аугуст, – ты же… – он не знал как спросить…, – а как же насчет ангела?
Буглаев криво усмехнулся, поморщившись, как будто у него болит зуб.
– Совестно мне ангела твоего эксплуатировать, Август. Такое дело…, – он разглядел горе и панику на лице друга, и сжалился:
– Август, родной ты мой… – Буглаев осекся, проглотил комок, – понимаешь ли, какое дело… Я всю ночь думал, все утро маялся как тебе сказать после всего… Уж ты извини, что я тебя так мучил, за собой таскал. Затмение нашло. Просто я понял вдруг одну истину: нельзя одолжаться чужим, ну, везением, что ли, счастьем. Ангелом чужим, короче. Вроде воровства получается… Нет, не то… Ладно, тогда так: если есть эти ангелы-хранители персональные, которые над каждым из нас стоят, то он и у меня есть. Ты был прав, когда сказал: пережил Колыму, судимость снята, реабилитирован, в родной город приехал вот… Я ведь и сам себе говорил часто: это чудо. Ну так чудо – это и есть тот самый ангел: ты был прав, да… Получается – не пьяный мой ангел был и не сбежал никуда, а был со мной все это время. А я его еще и оскорбил, получается: пошел, мол, вон, негодный… а я себе другого найму, чужого, который для меня все сделает правильно. Болван я! Идиот! Уже потому я идиот, что сказку эту себе придумал, в нее спрятаться хотел, проехаться на халяву. Нет халявы в жизни: не бывает. Каждый рождается в одиночку и умирает сам в себе. А в жизни – как на ринге: бейся, борись, или тебя сшибут. Ангел и на ринге нужен каждому, но еще прежде ангела ты сам себе нужен: мускулы твои, соображение, глаз, характер; а нет у тебя всего этого – и тысяча ангелов тебе не помогут – при всем их желании… Вот так… Ангел! Если он есть у меня, друг мой Август, то он сейчас проявится. А если нет никаких ангелов, то причем тут ты, спрашивается? Я сам, только я сам могу и должен разобраться с тем, что меня ждет. Какая тут может помочь нянька – даже если эта нянька – самый добрый человек, самый лучший друг вроде тебя? Ведь если Лиза моя уже… уже не моя, то чем ты мне поможешь? «Категорически требую отдать назад моему другу Буглаю его законную жену!», – : так ты скажешь? Или тещу мою, старушенцию, отмутузишь свернутым полотенцем за то, что она Лизе письмо мое не отдала, если это все так окажется? Что ты сделаешь? Да ничего ты не сделаешь! Только сам будешь стоять рядом со мной, как несчастный тузик, и горевать за меня – за то, что ничего для меня поделать не можешь… Не могу я, Август, за тебя прятаться. Я сам должен, сам! Что бы ни было. Ничего ты изменить не можешь, Август – это все я, дурак, сам себе выдумал… Прости меня. И за водку прости… После лагерей воля пробуксовку дала: испугался я… В лагерях не боялся, а вышел – и не знал что делать, как жить. Ты помог мне. Через тебя я к правильному решению пришел. Прощай теперь. И не рви ты мне душу, пожалуйста, своими тоскливыми глазами. Все будет хорошо! Ты мне сам это обещал, и я тебе верю! Вот с этим твоим благословением я и пойду дальше. А ты иди ищи своих. Ты их найдешь, я знаю. Я ведь своими глазами твоего ангела видел: клянусь тебе. Спасибо тебе за все, Август. Спасибо, друг. Прости меня еще раз. Прощай. Может и свидимся еще когда-нибудь: мир тесен. Ты – настоящий друг, Август: я тебя никогда не забуду. Давай обнимемся, да я и пойду. А то ведь разбередишь мне душу сейчас окончательно, и я с тобой на вокзал вернусь: поедем вместе твоих искать. И на каждой станции будем водку пить! Ага, испугался? Прощай, Август, прощай, брат мой… – Буглаев коротко обнял потерянно застывшего Аугуста, крепко сдавил его, оттолкнул, поднял свой портфель и пошагал прочь – почти побежал через площадь. На углу остановился, обернулся, широко взмахнул шляпой, крикнул с улыбкой: «А Августа Борисовича я тебе гарантирую!», и скрылся за углом.
На одно мгновенье появился у Аугуста позыв ринуться на ним вслед, догнать… он даже пару шагов сделал, но тут же и остановился. Зачем догонять? У них разные дороги в жизни, у каждого – своя; пусть в чем-то похожие – необходимостью найти своих родных и самих себя в новой жизни —, но все равно совершенно разные. Так чего же путаться друг у друга в ногах? Все правильно: люди берутся за руки, чтобы выбраться из трясины, но смешно же все время потом так и ходить за ручку. У каждого свой собственный путь на земле, и свой собственный последний камень на холмике. Все правильно…
И тем не менее, Аугуст чувствовал себя брошенным, осиротевшим, абсолютно одиноким в этот момент. Оказывается, не только Буглаеву был он нужен как опора, но и Буглаев был ему нужен в не меньшей степени, чтобы пережить это первое, шоковое испытание свободой.
Позже в жизни, когда Аугуста Бауэра будут расспрашивать иногда о его лагерной жизни, то будет он неизменно вспоминать и рассказывать только о тех, первых послелагерных днях, проведенных в компании лесного бригадира Бориса Буглаева, и об их совместном путешествии до Свердловска. О самом же лагере Аугуст будет рассказывать скупо; да и о чем там рассказывать? Про сплошную тьму без просвета? И как рассказать о бесконечных страданиях души и тела, ставших там, в той тьме, привычкой, однообразной злободневностью? Для этого все равно нет подходящих слов, и чем больше лет улетает в прошлое, тем меньше это прошлое вообще кого-либо волнует или интересует. А вот что волнует и интересует Аугуст знал: поэтому он частенько изображал малышам, как дедушка Август ехал из тайги и водку пил и качался, и в бане стонал, когда его веником хлопали – это всегда будет проходить на «бис» и сопровождаться «представлением»: дед Аугуст ложился на пол, а трехлетний внук Костик шлепал его березовым веником по спине; дед при этом обязан был кричать: «Федя, поддай, поддай парку, Федя!». Старый Аугуст исправно кричал и стонал по мере того, как внук его хлопал: «О-о! Еще! Еще!», – и все покатывались со смеху… Женщины проявляли свой собственный интерес к рассказу: они обязательно хотели знать, встретился ли Буглаев со своей Лизой или нет, и дождалась ли она его, и остался ли он с ней потом, когда нашел. Аугуст этого не знал, и никогда уже не узнает больше, но чтобы сделать женщинам приятное, он говорил им, что да, конечно, Лиза дождалась Бориса, и зловредная теща Аглая Федоровна сдалась и с удовольствием нянчила потом еще двух маленьких красивых девочек и одного очень умного мальчика по имени Август Борисович. Вот такая родилась добрая сказка из недобрых времен его молодости. Но то будет потом, потом, очень еще нескоро…
В степь
Аугуст отстоял долгую очередь в кассу и взял самый дешевый билет в общий вагон обратно до Омска. С общим вагоном его «дембельский» шик-парад закончился: чай тут не разносили, жареную колбасу – тоже. Тут царил грубый закон джунглей: «Зад поднял – место потерял».
В переполненном отсеке, куда закупорилось – с детьми и барахлом – человек десять, Аугуст со своей шляпой и пальто смотрелся как пророк Моисей в кругу австралийских аборигенов, но ему повезло: народ в его отделении попался миролюбивый, озабоченный собственными проблемами, но и бдительный: быстро договорились между собой спать по-очереди, чтобы следить ночью за чужаками с их зацепущими руками, постоянно снующими туда-сюда по составу.
А вагон на каждой станции снова и снова брали на абордаж, так что он раскачивался, скрипел и трещал, но не поддавался; это был очень крепкий и твердый вагон, хотя и вмещал народу как резиновый.
«Неужели столько людей из лагерей разом поотпускали? – подумал в один из таких штурмов Аугуст, и это была драгоценная мысль: значит, все будет теперь быстро меняться; следовательно, не сегодня-завтра могут и августовский Указ отменить, и немецкую республику восстановить… Хоть бы мать с Беатой были живы…
Омск встретил Аугуста неприветливо. Прямо с поезда, вместо того чтобы отдать честь его пальто и шляпе, Аугуста задержал милиционер и отвел его в милицейскую комнату, где учинил ему допрос. Аугуст отвечал на вопросы четко, вежливо, но слегка раздраженно: ему мешал вид голубиного перышка, прилипшего к рукаву милиционера вместе с кусочком голубиного помета.
Голубятник долго, по слогам, изучал документы Бауэра, удивлялся странно звучащей фамилии арестованного и не менее странному имени его, и совершенно окаменел лицом, докопавшись до факта, что Аугуст – немец. Наверно, милиционер этот только что прибыл из настолько глухой таежной деревни, где еще не подозревали, что война с немцами закончилась, и принял Аугуста за представителя передовых гитлеровских частей, дошедших уже до Сибири. От внезапного приступа бдительности привокзального идиота прошиб пот до колен, и он принялся возбужденно звонить, бесконечно повторяя: «Алле, алле, коммутатор, девушка…», пока его не соединили с кем ему надо было, и он тихо, в трубку, сообщал кому-то военную тайну о пойманном шпионе. Аугуста он запер за решетку – вместе со шляпой и чемоданом – вещественными доказательствами шпионства. Часа через два прибыла вызванная голубятником «инстанция» в составе двух человек в гражданском, просмотрела документы Аугуста, и «шпиона» отпустили – к великому разочарованию опозоренного мента: эксперт в гражданском подтвердил, что чернильная печать на почетной грамоте трудармейского лагеря – подлинная. Невероятно, но факт: «инстанция» даже извинилась перед задержанным словами: «Товарищ Ушаткин Вас за фармазона принял, товарищ Бауэр. Это было ошибкой. Вы свободны». Бауэр не совсем впопад сказал: «Очень приятно», – и поспешил убраться из милиции поскорей. Из-за этой досадной задержки он не успел добраться до окошка до закрытия касс, и пришлось ему продолжить стояние ночью, чтобы к восьми утра следующего дня не потерять место в очереди. То была тяжелая ночь. Аугуст провел ее в основном стоя, потому что сидеть в кассовом зале на полу запрещалось, и за этим строго следил товарищ Ушаткин. Несколько раз за ночь товарищ Ушаткин подходил к Аугусту, как будто видел его в первый раз, и проверял его документы заново; затем строго произносил: «Все в порядке, товарищ», возвращал документы, козырял и переходил к следующему пассажиру. При одной из таких повторных проверок мозговые усилия товарища Ушаткина, судя по заблестевшим вдруг глазам, чуть не принесли ему победу: он спросил, почему в документах стоит «Чарск», а Бауэр находится в Омске. Но Аугуст почтительно объяснил милиционеру, что дорога в Чарск лежит через Омск, и именно в Чарск он и собирается купить билет, когда откроется касса утром. Глаза у голубиного обосранца потухли, но он еще предупредил: «Утром проверю!».
Но проверить билет у Аугуста идиот Ушаткин не успел: сменился. В восемь утра на дежурство заступил другой, пожилой милиционер, который один раз еще проверил у Аугуста бумаги, козырнул и больше не подходил. И тогда Аугуст сделал одну мудрую вещь, за которую хвалил себя потом всю оставшуюся жизнь: он достал из чемодана и спрятал за пазуху, под рубашку, деньги и документы. Очередь наблюдала за его манипуляциями с одобрительным пониманием. Такой оптимально переупакованный, Аугуст купил билет и вечером того же дня уехал в сторону Чарска. В первую же ночь у него украли в поезде чемодан и шляпу. Все остальное, а именно – пальто и документы – было на нем, и таким образом он спас свое будущее перед лицом надвигающейся холодной осени и всех последующих зим и лет.
Прибыв в Чарск, Аугуст в тот же день познакомился на станции с колоритным стариком – поволжским земляком с драматическим театральным именем Манфред Тойфель. Старик разгуливал по платформе в длинном женском пальто с каракулевым воротником и цепко присматривался к приезжающим. Когда Август на минуту приостановился, озираясь и соображая, с чего следует начать поиски матери и сестры: с горсовета, или с милиции, или сначала в Сыкбулак бежать (они с матерью договорились писать туда на всякий случай, на адрес хозяйки, чтобы не потеряться), странный старик торопливо подкатился к Августу, представился Тойфелем и с сильным немецким акцентом поинтересовался, не ищет ли «тофарич крича калафой тля начифат». Аугуст ни черта не понял, но опознал родной акцент и предложил старику повторить то же самое по-немецки. «Tu liper Gott! Si sin toch euner von unsch!», – возликовал старик, и объяснил, что предлагает ночлег тем, кому некуда деться: гостиниц-то нет, а сейчас столько швали гуляет по степи, что добрые хозяева боятся на постой незнакомых брать. Дальше они говорили по-немецки.
«А Вы сами-то не боитесь?», – спросил Аугуст. Старик Тойфель засмеялся: «Мне бояться нечего, у нас нет ничего: две кровати да тумбочка пустая. Мы с сыном Клаусом сами у хозяина живем. Сын ночами на подстанции дежурит, а днем спит, а я днем постояльцев ищу мужского рода на свободную кровать. Жить-то надо. Пенсии у меня нет, а сын с женщиной связался, все деньги ей отдает, а сам голодный ходит, дурак такой. Сейчас он спит, а вечером можете приходить ночевать, я покажу, пошли. Сто рублей всего. И чай утром! А если я мешаю, то и я уйду, в котельной посижу: меня пускают. А то и бесплатно приходите – поговорим о родине нашей, вспомним. Только мне надо знать, придете Вы или нет: а то вдруг я еще кого-нибудь найду?». Аугуст спросил адрес, сказал что придет и дал старику две тысячи рублей с наказом купить хлеба и сахара, если сможет. Старик прослезился немножко, и сказал, что все будет исполнено.
И Аугуст побежал в Сыкбулак. Старая хозяйка, для которой мать с сестрой чесала когда-то шерсть, там уже не жила: уехала недавно к сыну в город Алма-Ата. В доме жила ее одинокая сестра-казашка с завязанным зубом, раздраженная на весь мир. Сначала она сказала Аугусту, что ничего не знает про немок, которые здесь жили, потом вспомнила, что да, были письма на букву «Б», но она не знает где они – на растопку пошли, наверно. Потом, за двести рублей пошла искать и принесла целых два, оба от матери. В первом мать сообщала Аугусту куда они попали, а во-втором… второе письмо было страшное: сестра Беата погибла. Аугуст сел у ворот и заплакал. С трудом перечитал второе письмо еще раз: был пожар на шахте, под землей, и Беата, которая толкала там вагонетки, сгорела вместе с другими женщинами. Мать под землю не посылали: она работала в лагерной столовой. Последнему письму было больше года. Аугуст поднялся и побрел обратно в Чарск. Ну вот. Война закончилась, а жертвы ее продолжаются. Теперь их осталось только двое с матерью. Если мать вообще пережила этот последний год… Но хотя бы Аугуст знал теперь где ее искать, знал в каком она лагере. Он поедет туда и пойдет по ее следам. Если она жива, то в лагуправлении будут знать, куда ее направили. А может быть, лагерь еще не закрыли, и тогда она еще там…
Со свинцом на сердце, уже в полной темноте Аугуст притащился в Чарск. Он слишком устал, чтобы идти сразу на станцию; он и так почти не спал последние трое суток. И он направился к старику Тойфелю, у которого его ждали кровать и горячий чай. Может быть даже с хлебом и сахаром.
Старик Тойфель встретил его с арматурным прутом в руке.
– Вот, – сказал он сразу по-немецки, – подарок Вам, Аугуст: нельзя сейчас без оружия ходить. Отличная штука. У меня такая же есть. И у сына – тоже. Сын уже три раза от бандитов отбивался после зарплаты, и я тоже один раз, когда хлеб нес. Вы, Аугуст, человек при деньгах, вам этот инструмент обязательно пригодится, обязательно. А я Вам его прилажу как положено: со специальным карманом и на резинке. Вот, смотрите, как я ловко придумал: на пальто внизу пришивается маленький кармашек из кожи, и туда вставляется нижний конец палки; а сверху пришивается резинка петлей. Смотрите: рраз – резинка сдвигается, и палка уже в руке! И ничего не видно, когда идешь, а то собаки и милиционеры злятся, если это в руке носить. У меня как раз и кожа есть, и нитки, и даже резинка отличная; жена хозяина свои трусы рваные в мусор выбросила, а не подумала, дура, что в них еще резинка хорошая может быть. А я подумал об этом: и вот вам – пожалуйста. Очень важно все замечать и всегда иметь думающую голову на плечах. А хлеб, и сахар, и чай я купил. И даже рыбную консерву для Вас, Аугуст. Мы с сыном, правда, рыбу не едим, никогда не ели раньше, но в теперешних условиях – теперь мы едим все. Наш хозяин – он мусульманин, но сало ест и шмальц так, что ни один честный христианин за ним не угонится. Тоже раньше этого не ел. Голод научил! Зато, говорит, я теперь цивилизированный человек стал, могу в Париж ехать. Это у него шутка такая про Париж. А сам не знает даже, где тот Париж находится. Думает, что в Америке…
В таком духе болтая и суетясь, Тойфель провел Аугуста в комнатушку два-на-два, где на полу, между кроватями горела керосинка, на которой сипел большой алюминиевый чайник, а на столе слабо светилась керосиновая лампа и стояли две мятые-перемятые алюминиевые кружки. – Вот, с керосином живем второй месяц благодаря меня! – гордо похвастался старый Манфред, – но и везет, конечно: много народу сходит теперь на станции: всем чего-то нужно здесь, все чего-то ищут. Как Вы думаете, Аугуст, вернут нас обратно на родину теперь, когда война закончилась и когда ясно стало, что мы не враги больше, или еще дальше будут нам припоминать, что мы – немцы? Как Вы думаете об этом? А то мой сын, мне кажется, думает об этом неправильно; он каждый раз говорит мне на русском языке: «Pfuj nas wernut, Fati». То есть, он не очень верит что нас вернут. Он очень хорошо говорит по-русски, не то что я. И с женщиной он спутался тоже с русской… – старик вообще не умолкал ни на секунду, и Аугуст усомнился, даст ли ему этот несчастный болтун вообще поспать сегодня, даст ли побыть одному со своими мыслями, со своей скорбью? Ведь не даст, старый пес.
– А водочки Вы бы выпили, Манфред? – спросил он издалека.
– Что? Водка? О, мой сын Клаус с удовольствием выпил бы, он привык уже. А я еще не привык, но тоже выпил бы с удовольствием. Но только у нас нету водки. Это редко бывает, на праздники, в гостях если… Но нас редко приглашают….
– Ну а купить есть где? – спросил Аугуст.
– Купить? Да, конечно: купить можно. И идти даже никуда не надо: наш хозяин гонит водку.
– Мусульманин?
– Да он такой мусульманин, что любому доброму католику сто очков форы даст в вопросах изготовления самодельной водки! Так-то он человек неплохой. Жадный только очень, и память у него слабая: по три раза в месяц за квартплатой приходит, забывает что ему уже отдали, выкинуть на улицу грозится.
– Вот Вам деньги, Манфред: купите у него бутылку водки от моего имени: мол, гость пришел, земляк.
– Он гостей не терпит, земляков тоже – ни наших, ни своих, но за деньги он мне будет рад и посреди темной ночи, – засуетился старый Тойфель, одевая свое вооруженное пальто («Хозяин живет с другой стороны дома, а пальто защищает дополнительно от злых собак», – пояснил мудрый старик, готовясь в опасный поход вокруг дома и извлекая из «кобуры» свою арматурину).
Расчет Аугуста оправдался: не успели они выпить по полкружки, как старый Манфред «поплыл», прекратил талдычить про милое свое, лютеранское село Куккус – самое красивое на всем левобережьи Волги, стал плакать, повесив голову и повизгивая, так что Аугуст уложил старика набок на его кровати, и накрыл его поверх одеяла еще и женским пальто с каракулевым воротником. Старик спал и всхлипывал во сне, но Аугусту это уже не мешало: у него громко стонало свое собственное в душе; он задул лампу и долго еще, накрывшись своим пальто, лежал в кромешной тьме на шишковатом ватном матраце, вросшем за века в тяжелую ржавую сетку кровати, завезенной в эти края, наверное, в самом начале железной эры. Аугуст лежал так меж сном, явью и картинами прошлого, которые то ли снились ему, то ли вспоминались, путаясь во времени и пространстве; так, не мог он никак понять, жива ли Беата, с которой он только что разговаривал и требовал не лезть в шахту ни в коем случае, или правдой является все же сообщение о ее смерти, которое они с Беатой только что прочли вместе в письме матери. А потом они вчетвером: отец, Вальтер, Буглаев и Аугуст, пилили огромное дерево, а оно все не валилось, а свалить его надо было непременно, потому что, сказал Буглаев, от этого зависит победа; и они пилили это проклятое дерево дальше, но зачем-то – обратной стороной пилы. Однако, Аугуст помалкивал: раз обратной – значит так надо, Буглаеву видней. А вот то, что Вальтер дергал пилу невпопад – это Аугуста сильно раздражало. И еще его раздражало, что Вальтер никак не мог вспомнить куда он подевался из поезда. Он утверждал, что он никуда не девался, и отец стоял на его стороне, и получалось, что Аугуст – круглый дурак, и сам все позабыл. И он все пытался вспомнить, что же это он забыл такое, что все другие помнят, и тут дерево затрещало и стало валиться прямо на него, и упало на него, и раздавило его, но он все равно оставался жив – только сильно придавлен стволом к земле. Аугуст сильно дернулся из-под ствола и проснулся. Было темно. Аугуст вспомнил где он, отдышался и заснул снова, не совсем соображая – так жива Беата все-таки, или нет, если он с ней только что разговаривал…
Аугуст спал так крепко, что не услышал даже, как «директор гостиницы» снова зажег лампу посреди ночи, снял с него пальто, накрыл его одеялом, и долго пришивал, тяжело вздыхая, к подкладке пальто кожаный карман и резинку для ношения страшного оружия, а после накрывал Аугуста снова его шикарным, отныне надежно бронированным пальто, пил воду, гасил лампу и укладывался со стонами и причитаниями, бормоча какую-то невразумительную абракадабру, из которой немецкое ухо могло бы выхватить только один часто повторяющийся звук, похожий то ли на «Zuhause», то ли на «Nachhause», что по-русски означало «дома» или «домой»; возможно, дед жаловался сам себе на что-то, вспоминал, насколько лучше жилось ему дома, и просился у судьбы назад домой…
Когда Аугуст наутро обнаружил конструктивные изменения в своем пальто, то сделал себе строгий выговор с предупреждением за слишком крепкий сон: при таких роскошных привычках у него когда-нибудь не то что документы – жизнь украдут во сне к чертям собачьим; он даже украдкой документы проверил и деньги пересчитал, но все оказалось на месте и в полном порядке.
Аугуст заторопился на станцию, но старик запротестовал, что без «фрюштюка» не положено, и запалил керосинку. Тем более что на север, сказал он, – «нах Руссланд», – поезд все равно только в три часа дня будет, а раньше одни товарняки пройдут, без остановки. Тойфель настолько хорошо ориентировался в расписании поездов по станции «Чарск», что при дурном расположении госпожи удачи, если бы она подослала ему энкавэдэшника, перед которым он обнажил бы свои глубокие познания, то катиться бы ему однажды в одном из этих поездов, далеко и бесплатно, в статусе чрезвычайного и полномочного немецкого шпиона.
Аугуст сказал об этом старику, и тот обрадовался: «Так я за немецкий шпионаж в пользу Румынии и отсидел уже два года – еще до того как нашу республику разогнали!». Почему именно в пользу Румынии, Тойфель сказать не мог.
– Такая, наверное, разнарядка была, – пожал он плечами, – а может быть за то, что я у румына ковер купил на базаре. Тот румын со мной потом по одному и тому же «румынскому» делу проходил.
– Всего два года за шпионаж получили? – удивился Август.
– Не два, а двадцать два впаяли! – гордо возразил Тойфель, – но был амнистирован в ознаменование пакта Молотова-Риббентропа в тридцать девятом! – у Тойфеля был такой ликующий вид, как будто это он лично пакт Молотова-Риббентропа за обе стороны подписывал, – а сюда я уже потом, вместе со всеми приехал в сорок первом.
– И в трудармию не загребли?
– Нет, я старый, мне трудармию не доверили, а Клаус без ног: обморозил в сорок втором, чуть не расстреляли его насмерть за членовредительство, но обошлось: нашлись свидетели, русские, что он пьяный был – а он тогда совсем ничего не пил еще, даже пива не пил; но русские его спасли, сказали, что он пьяный был, и его отпустили. Если пьяный, то это сильно смягчающее обстоятельство для суда. Уж как он радовался, мой Клаус: целый год потом с этими русскими водку пил: с ними и привык пьянствовать. Сейчас с женщиной своей пьет. Но жить к себе она его не пускает: может быть к ней еще муж с фронта вернется, надеется она. Ей в сорок третьем похоронка пришла с Курской дуги, и она поклялась мужа своего до сорок седьмого еще ждать; почему до сорок седьмого – не знаю: блажь у нее такая. Но вот ждем с сыном сорок седьмого года. Может, тогда они и меня к себе заберут от моего мусульманина. Там у нее места много в доме: десять или даже двенадцать кроватей для приезжающих можно поставить – не то что тут…
Вдруг старик спохватился, что постоялец забыл выпить водку: бутылка почти еще полная. Аугуст махнул рукой: «Оставьте своему Клаусу».
– Он не придет сегодня, – вздохнул старик, – раз не пришел до сих пор, значит к женщине своей подался: уголь завозить ей на зиму. Зима скоро будет, – пригорюнился Тойфель, – еще одна зима…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.