Электронная библиотека » Игорь Силантьев » » онлайн чтение - страница 8

Текст книги "Архангельский свет"


  • Текст добавлен: 10 апреля 2023, 18:41


Автор книги: Игорь Силантьев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Часы с кукушкой

Мама всеми днями была на работе, в больнице, а еще бывали у нее ночные дежурства. А я приходил из школы к обеду и до вечера находился в домашнем рабстве у бабушки Думоги, плел эти ненавистные сетки. После меня отпускали гулять – но друзей в этих дворах я почему-то не находил.

Мальчишеская дружба не враз и не всегда схватывается. Так и бродил в одиночку, а еще с фотоаппаратом. У дяди Гомуда была хорошая камера – «Зоркий», и выглядела она волшебно, но он не позволял ее брать. И тогда мама, заметив это, с получки купила мне не меньшее волшебство – фотоаппарат «ФЭД». Это был солидный, тяжелый, взрослый фотоаппарат, и я ходил с ним по улицам и снимал все, что только видел вокруг. Мне нравилось самое действие и таинство фотографирования.

Время от времени я накапливал какие-то деньги, экономя на школьных обедах, и покупал фотопленку, бумагу, проявитель и закрепитель. Однажды еще купил бленду для объектива. Я не очень понимал, зачем она нужна, но мне нравилось прикреплять ее к объективу, потому что с ней фотоаппарат выглядел еще внушительнее.

А дома, в каморке, я печатал фотографии. У дяди Гомуда был фотоувеличитель, который он разрешил-таки мне брать, а в каморке была необходимая темнота, и красный фонарь, и ванночки с растворами реактивов, и только что проявленные фотографии, из рук вон плохие, нерезкие и неконтрастные, но зато свои собственные.

У меня до сих пор в старом черном пакете от фотобумаги хранится десяток-другой этих фотографий, и мне страшно на них глядеть. Это какие-то билеты в прошлое. Зажмешь такой билетик в руке, закроешь глаза – и ты уже в детстве своем, в степном городишке с большим заводом, где летом пыль, а зимой снег, и ветер круглый год. А обратного билета может не быть.

Как-то потихоньку встревали в отношения между мамой и дядей Гомудом разные мелкие клинышки. Вот история с фотоаппаратом и была таким клинышком, а от него трещинка, и все шире. А рядом другие ветвились трещинки.

И опять же эта еда. Ну не в том, конечно, смысле, как в истории про людоедов, но все же! Бабушка Думога обожала варить щи с говядиной. Мясо она покупала всегда очень дешевое, какое-то третьесортное, со множеством жил и костей, а еще с огромным количеством жира. Этот жир плавал потом в тарелке желтыми шматками, а я его отодвигал ложкой, а бабушка Думога настаивала, чтобы я и его съел, и я попытался однажды, а потом побежал в туалет выплевывать этот кусок, и в итоге совсем перестал есть этот суп с желтым жиром. И большая обида на меня была у бабушки Думоги, и дядя Гомуд нехорошо смотрел на меня, и мама печалилась и старалась по вечерам приготовить мне что-нибудь человеческое, а Думога ворчала, потому что не нравилось ей, что сноха хозяйничает в кухне, в ее кухне, – и вот он еще один клинышек и еще одна трещинка.

А еще дядя Гомуд по выходным дням жестоко напивался. Пьяный он становился угрюмым, злым, вспыльчивым, прямо скажу, невыносимым. Каким-то драконом становился. Бабушка Думога в такие часы запиралась в своей комнате, и Гомуд обращал свое раздражение на маму. Вот и пришло к тому, что однажды он ее ударил, по какому-то пустяку: ты должна соглашаться со мной, а не перечить, и прочее. Я испугался шума и криков и не вылезал из своего чуланчика. После увидел маму с синяком на пол-лица и храпящего на диване Гомуда. И понял, что струсил.

В общем, за прошедший год от любви Гомудовой к маме ничего не осталось. Ссорились и ссорились, правда, больше без рукоприкладства. Но вели-разводили по ночам долгие разговоры-разбирательства и не давали уснуть, а тут еще эти часы с боем и кукушкой! В Гомудовом доме мне было определено место для сна в проходной комнате, а в ней над диваном, как раз над головой моей, висели эти проклятые часы с кукушкой, шипением и боем. Сколько наступит времени, столько они и бьют. И еще каждые полчаса по разу. Бой их был глухой и невнятный, но разбудил бы, наверное, и мертвого. Поэтому мои ночи превращались в противоборство с этим неживым зловредным существом, а потребовать или хотя бы попросить убрать часы от меня или меня от них я почему-то не решался.

После бурных и бессмысленных ссор наступало замирение, лица супругов ненадолго светлели, они снова недолго любили друг друга. Но даже в эти периоды все было неладно. Помню, как однажды днем, в выходные, без какой-либо мысли я толкаю дверь в их спальню и застаю маму и дядю Гомуда, ну, понимаете, в какой ситуации. Так и стоит перед глазами большое темное тело Гомуда, возвышающееся над мамой, и потом утопающее в ней. Это продлилось две секунды, и я захлопнул дверь, быстро оделся и убежал на улицу в полном смятении. Но никогда не забуду тот взгляд Гомуда, который он бросил на меня, а точнее в меня, как тяжелое метательное орудие, способное убить.

Мне потом тяжело было разговаривать с ним, да и с мамой, я чувствовал себя каким-то и в чем-то виноватым, потому что невольно залез в неведомую и закрытую для меня сторону их жизни. И вместе с тем я был глубоко уязвлен увиденным, потому что так вообще не должно было происходить, потому что такая любовь больше походила на насилие и мучительство, вот как будто тот людоед метал в Марию заостренное бревно на цепи.

Понятно, что это был еще один клинышек. А трещинки росли и ветвились и соединялись между собой, образуя сеточку. Еще немного, и розовое стеклышко первоначальных надежд на счастье разломится, распадется на мелкие части.

Вот с настенными часами и произошел непоправимый случай. В очередной день и в очередной час, когда мама и дядя Гомуд были на работе, а я только что выполнил свою дневную норму плетения авосек, высунулась кукушка и часы привычно и безнаказанно забили своим глухим утробным боем. А я возьми и выстрели по кукушке из рогатки. Из той самой отличной пристрелянной рогатки, которую год назад захватил с собой, когда мы переезжали к дяде Гомуду. Кукушка свалилась на пол, в часах что-то трынкнуло. Они, будто поперхнувшись, с удивлением замолкли, не добив до положенного счета несколько ударов.

На шум прибежала бабушка Думога, и я не успел скрыть следы своего преступления. А ведь фамильные эти часы, которым нет цены, достались ей от матери в непонятно каком году, и служили верой и правдой непонятно сколько лет, и еще прослужили бы столько же, и Думоговым внукам тоже, только нет у Гомуда детей своих, а этот сорванец, которого некому было в детстве воспитывать, сын пьяницы, и мать его еще та, знали-видели таких, и что же такое творится, – и понесло бабушку Думогу далеко-далеко: и все обиды свои на людей и на мир, на судьбу и на саму себя, и на сына, и на болезни и на страхи свои – все прорвало в ней и все она вынесла и обрушила на меня.

Я подобрал кукушку и попробовал приладить ее обратно, но там сломалась какая-то железячка, и мне удалось только вставить неловко птичку в открытое оконце, откуда она нелепо и глупо смотрела на открывшийся ей мир. А может, это была долгожданная, наконец-то обретенная свобода? Всю длиннейшую свою жизнь дурацкая часовая кукушка провела в однообразных движениях, подчиняясь бездумной воле жестокого в своей простоте механизма! И теперь, после мгновенной и непонятной смерти, смогла она успокоиться и застыть без движения, и стать простой безделушкой, никчемной и счастливой в обретенной последней воле. Прости меня, кукушка!

Третий мир

Но как убить Гомуда, пока он не замучил маму? Ответ Егорушке пришел сам собой. Волосяная веревка! Утащив к себе в каморку пару мешков с волосами – а Думога была подслеповата, к тому же и считать не умела, вот и не заметила – мальчик сплел эту веревку за несколько ночей, длинную, толстую, крепкую, а потом незаметно унес ее в лес, спрятался поглубже в чаще и произнес заученное заклинание.

Сработало! Веревка дрогнула и напряглась, свилась в пружину и вырвалась из рук Егорушки, а потом оплела деревья. Мальчик не сразу и с трудом освободил стволы и смотал веревку.

Что же дальше?

А вот что. Деревья вдруг склонили свои верхушки, а Егорушка, догадавшись, связал их веревкой так, что получилась огромная рогатка, похожая на те, с которыми мальчишки бегают по улице. Да и у Егорушки такая была, что греха таить.

Но каким же должен быть снаряд для такого орудия и по кому он выстрелит?

И тут кинжал Егорушкин зажегся сквозь ножны. Вот она, настоящая охота на зверя, понял мальчик. Это охота на дракона! Гомуду-человеку клинок был не страшен, подумаешь, ножик, он его остановит одним взмахом руки. Но зверю – а Гомуд в обличье дракона был самым зверским зверем на свете – кинжал был смертельно опасен, ведь сами же людоеды поколениями заговаривали это оружие. Так и родился этот замысел у Егорушки, а может быть, и вместе с лесом Гомудовым и всеми зверьми лесными, что окружили мальчишку и с дрожью животной наблюдали за его приготовлениями.

В кронах деревьев что-то зашумело и с треском упало к ногам Егорушки. Верхушка ствола соснового, тонкая и ровная, будто древко копья. Почему будто? Егорушка очистил древко от веток и сучьев и нанизал на него кинжал. Вот оно, оружие против дракона!

А теперь осталось ждать, ждать, когда Гомуд поднимется в башню, раскрутится там и с воем утробным вылетит из часового окошка в ущелье. Будто кукушка! И будет у Егорушки одна только попытка, чтобы убить дракона.

И началось ожидание. Гомуд, как нарочно, не хотел есть, но и к Марии не заходил, а ходила к ней Думога и приносила немного еды – сушеных фруктов и ягод и воды из родника. А Егорушка, исполнив дневную норму плетения сетей, убегал в лес.

Наступала осень, и на землю много сваливалось сосновых веточек. Они подсыхают за лето и в ветреные ночи отламываются, лежат на мху, словно чьи-то корявые ручки и ножки. Из них можно делать человечков, и если знать заговоры, то на короткое время оживлять их. Человечки будут нелепо размахивать неправильными ручками и бегать, хромая и спотыкаясь, на неправильных ножках. Но жизни их хватало ненадолго. Час, от силы два, и лесные людишки начинали пошатываться, цепляться за стволы деревьев, потом падали в мох и тихо умирали.

Иные существа получались из сосновых иголок, что застревали на высыхающих листьях и брошенной паутине. Иголки смыкались друг с другом, перекрещивались, образовывали смешных паучков и неведомых многоножек и шустро забирались на деревья, а после спрыгивали и путались в одежде и волосах. Безобидные, милые игры. Только жаль их было не меньше, чем человечков, когда коротенькая жизнь их внезапно заканчивалась, как заканчивается завод механической игрушки.

Егорушка потом складывал этих лесных существ под корни деревьям и покрывал листвой. Наверное, им хорошо было там, под этой легкой защитой. И не так страшно ночью, и потеплее, и не тяжко – а вот если бы набросали сверху земли? Мертвы они были или все-таки живы? Но в лесу нет четкой грани между жизнью и смертью. Сами деревья и травы на зиму, казалось бы, умирают, а весной возвращаются к жизни. Егорушка не вполне понимал, но ощущал большую разницу между людьми и животными – и растительным миром. А Гомудов лес был особенный. Человеческому разуму этого не понять. Людоеды – очень древняя поросль земных существ, они не люди и не животные, они кто-то третьи, и окружает их тоже третий мир – и особенные деревья и травы, и особенные звери и птицы, чувствующие и понимающие больше и способные на большее, чем обычные их собратья. И этот третий мир теперь хотел Гомудовой смерти.

Наконец Гомуд засобирался на охоту. По нему с раннего утра было видно. Он потемнел и перестал говорить, вместо слов мычал и рычал, и обычно мутный взгляд его сузился и похолодел, так что лучше было и не подходить к нему. Открытого зла не причинит, но взглянет так, что сердце разрежет.

Ближе к ночи Егорушка украдкой выбрался в лес, а там у него все было готово. Он не раз уже забирался на свою позицию у верхушки огромного дуба напротив Гомудова дома, где в густой листве на ветвях покоилась та самая веревка, в палец толщиной. Мальчик сжал ее руками и почувствовал ответное биение, будто веревка была живая. А может, это бились сердца всех жертв невинных, что замучил и съел людоед и из кос которых сплетена была эта жуткая последняя нить? Но и сам лес, казалось Егорушке, напрягся и затаил древесное свое дыхание, и звери собрались и глядели на Егорушку с земли, и глаза их горели. И вылетели было вороны Думоги с чердака, чтобы поискать мальчишку, но почуяли обнаженный клинок Егорушкин, а тут и деревья ближние листвой зашевелили, затрясли, как будто ветер пошел, и испугали птиц, и отбили их обратно.

Башня с часами заскрипела, закачалась. Это Гомуд начал бегать по ней, оборачиваясь в дракона. Егорушка вставил в тетиву копье и прочитал заклинание. Тетива дрогнула и напряглась, и деревья, к верхушкам которых она была привязана, дрогнули и напряглись тоже, готовые разойтись в стороны и выпустить копье, увенчанное пульсирующим клинком.

Дракон высунулся из окна башни, издалека похожий на часовую кукушку. Часы захрипели и начали бить. На двенадцатом часу огромная неуклюжая хвостатая птица с натугой выбралась из башни и изготовилась сделать прыжок в ущелье. Егорушка зачарованно глядел на происходящее и почему-то не мог отпустить тетиву. Деревья заволновались, тетива задрожала и рванула, и копье словно бы само выпрыгнуло из рук мальчика. Сверкнув в свете луны, оно пролетело по какой-то своей, непрямой траектории, будто бы само выбирало путь, как лучше поразить дракона, и вонзилось ему в шею, ближе к туловищу и сердцу. Гомуд сорвался с приступка и кубарем полетел вниз, на острые скалы, на ходу обратно возвращаясь в человеческий облик, но полностью обратиться не сумел, и клинок успел завершить свое смертоносное дело. Бездыханное тело получеловека-полудракона с хвостом и крыльями и нелепо торчащими из туловища человеческими руками и ногами рухнуло глубоко в скальные расщелины, поросшие диким шиповником.

Не струсил

Дядя Гомуд, конечно, разозлился из-за сломанной кукушки. В последнее время он не говорил со мной, только дежурные фразы. Его сильно задевало, что я никак его не называл. Вообще никак. Папой – язык не поворачивался. По имени тоже не получалось. Дядя Гомуд – ну, пару раз произнес, и все. Поэтому, по необходимости общаясь с ним, я старался строить фразы без обращений.

Сейчас, после стольких прошедших лет, мое детское неприятие этого человека ушло куда-то. Да все ушло, осталась только память, стертая, распавшаяся на фрагменты, как фотографии на страницах семейного альбома.

У меня до сих пор где-то на антресолях пылится этот альбом. Многие снимки отклеились и высыпались и потерялись, другие, пожелтевшие и потухшие, с недоумением каким-то глядят с покоробленных картонных страниц. Кто-то из родственников узнаваем: вот моя молодая бабушка в крестьянском платье, вот прадедушка в форме царского ротмистра, а многие уже потеряли имена свои, истории свои. На кладбище есть такие могилы, забытые, ничьи. Семейный альбом, кладбище, но неужели и человеческая память становится в этот скорбный ряд? Кстати, ни одной фотографии мамы с дядей Гомудом в альбоме нет.

Наказания мне не было, но молчаливое порицание было. А с мамой – это до меня доносились глухие голоса из их спальни – разговор был долгий и муторный, и она меня, конечно, оправдывала.

Итогом этой истории было то, что злополучные часы остановили. Дядя Гомуд каким-то образом приладил обратно несчастную кукушку и насильно затворил оконце, заставив механическую птичку снова томиться в заточении. И по ночам я привычно просыпался в ожидании боя часов. А они больше не били. И я ворочался с боку на бок и не мог заснуть и подолгу смотрел в темное ночное окно с луной и без луны, с надеждой и без надежды выбраться из Гомудова мира наружу, на волю.

А ночь, она была покрыта тишиной, как одеялом. И я под одеялом. Высунешься – холодно. В соседней комнате храпит бабушка Думога. После истории с кукушкой она перестала заставлять меня плести эти ее авоськи. Но куски желтого жира в тарелке с супом оставались. А в тарелке неба – желтая жирная луна. Чтобы съел все до конца! Бр-р! Я не хочу, я не могу, бабушка Думога! Не храпи, пожалуйста, я не могу уснуть!

А снег давно не выпадал, дорожки и отмостки покрылись скользкими уклонами и накатами, на дорогах колея, ходить трудно, люди то и дело падают, можно руку или ногу сломать. Бабушка Думога не выходит из дома, боится, и я хожу в магазин за покупками. Они простые, эти покупки, – хлеб, молоко, масло, колбаса, чай, сахар. И магазин простой. Прилавок, продавщица, затертый грязный пол, мелочь, весы, кульки с продуктами, сложенные в авоську моего собственного производства. И весь город-городишко простой. Завод, производство, рабочий люд, трамваи красные, ползущие к заводским проходным, дети в школу и из школы, старики – а первое поколение переселенцев, строителей завода и города, уже успело состариться, – и полное, проникающее сквозь кости черепа, сквозь грудную клетку, сквозь кожу рук, сквозь пятки, сквозь собственное имя, – полное ощущение и даже осязание несвободы. И ночь накрывает тишина, а меня одеяло. Тихо, покойно, спи уже, сплю.

Но все перевернулось в выходные дни.

Дядя Гомуд уже с вечера пятницы, по пути с завода, крепко выпил, всю ночь спал не спал, мучился, храпел, мычал и рычал, словно тот людоед, когда обращался в дракона, а с утра опохмелился, да переборщил и опьянел еще сильнее, потом уволокся за новой выпивкой, через два часа вернулся, уже пьяный капитально и, что всего хуже, с той самой зверинкой во взгляде. Бабушка Думога быстро сообразила, что почем, и закрылась в своей комнате.

Мутный, беспричинный, бессмысленный гнев дяди Гомуда обрушился на маму. Глухие голоса за закрытой дверью, выкрики, мужской мат, женский плач, тишина, снова бубнеж дяди Гомуда, снова крики, вдруг удар, мамин крик, мне страшно, хочется сжаться, вжаться в диван, хочется исчезнуть, но мне нельзя, невозможно струсить, как в прошлый раз, потому что будет гадко, очень гадко, и я распахиваю дверь в спальню, вижу полуодетых маму и дядю Гомуда и чувствую дух перегара, темный, как сама ночь, и с распростертыми руками иду на него и ввязываюсь в борьбу, возню между ними. Дядя Гомуд рычит на меня: уйди, уйди от греха, потом хватает меня за горло и чуть не поднимает к потолку, а другой рукой машет и попадает мне в лицо, а мама кричит, и прибегает, не выдержав, бабушка Думога и повисает с другой стороны на дяде Гомуде, а он выпускает меня, и я валюсь на пол.

Снова желтая луна наплывает на глаза, а правый глаз не раскрыть, распух в синяке после удара Гомудовой руки, и желтый жир поступает к горлу, а глотнуть больно, потому что рука Гомудова там что-то сдавила, ну и хорошо, зато можно не есть этот жир, наконец-то, наконец-то.

Забытье, какая-то чужая квартира, разговоры, свет настольной лампы, телевизор в соседней комнате с приглушенным звуком, но все равно можно разобрать, что начались новости, программа «Время» и бодрая-бодрая музыка, утверждающая жизнь. Это квартира двоюродной сестры мамы, догадался Егорушка. Да-да, они тогда уняли дядю Гомуда и повалили его спать, а потом Мария схватила сына, наспех оделись и сбежали из дяди Гомудова дома, им ведь только дай волю. Вот теперь они у тетушки, и так будет месяц и второй, а потом на съемной квартире, а потом Марии, она ведь врач первой категории с большим стажем, дадут квартиру, и они туда переедут.

И дядя Гомуд этот, он пытался что-то продолжить в своих отношениях с мамой, правда, в обычной манере, с нахрапом и силой. Но все было разломано.

И тут жалко стало Егорушке. Да, почему-то стал он жалеть тот странный и, наверное, ужасный мир, в котором они с мамой прожили последний год, и каморку свою ему стало жалко, и худую высокую бабушку Думогу, и кукушку эту сломанную. Только дядю Гомуда не было жалко нисколько. А отстал он от них через милицию. Мария подала заявление о побоях, Егорушку водили к травматологу и выписали справку, потом водили к следователю в серую тусклую комнату, и пришлось там все рассказывать, а потом туда вызвали дядю Гомуда и пригрозили открытием уголовного дела с реальным сроком за причинение телесных повреждений ребенку, пусть мелких, да, но ребенку. И испугался дядя Гомуд, и перестал приходить и донимать Марию, и навсегда исчез. Потом, года через три, убили его по пьянке, в пятницу после работы, где-то в гаражах. В пятницу в этом городишке с большим заводом ведь все напивались. Убили дядю Гомуда. А бабушка Думога жива ли, умерла ли? Жива, наверное. Старухи, они живучие. Только вот часы с кукушкой так больше и не пошли, и кукушка из окошечка снова выпала и потерялась уже навсегда.

Почему же мне так жаль их всех? Глупость какая, пойми ты, говорю я себе, это ведь тебе себя жаль, детство свое и маму. Бежит Егорушка по заметеленным дорожкам в школу, с портфельчиком потрепанным, а в портфеле всё учебники да тетрадки, а мама в больнице на работе до вечера, а то и до утра, если ночное дежурство, а метель, она не унимается, засыпала уже полгорода, только большому заводу все нипочем. И возвращаешься ты по темноте домой, в тепло и уют, и стоишь у окна, в которое бьет ветер со снегом, и ждешь маму. И приходит Мария, усталая и любимая тобой. Жаль тебе детства просто.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации