Текст книги "Человек ФИО"
Автор книги: Илья Оганджанов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
От третьего лица
От третьего лица
1
Денег хватило только до Питера.
Сначала я думал поехать на юг, к морю. Но представил пустынный осенний пляж, горестный плеск холодных пенистых волн, пронизывающий ветер, и я одиноко сижу, поёживаясь, на сыром шершавом деревянном топчане и катаю в руке голыш, вглядываясь в зыбкую, томительную линию горизонта. И стало ещё тоскливей и беспросветней. И потом не хотелось снова одалживаться. Была, наверно, и своя особая магия в этом «бросить всё и махнуть в Питер». Чудилось нечто необъяснимое, таинственное, спасительное. А в принципе, было всё равно куда ехать. Лишь бы вырваться из Москвы, из душащей будничной безысходности. А может, просто Ленинградский вокзал оказался ближе всего от моей съёмной комнаты и первое, что пришло на ум у кассы: «Один до Питера».
…Поезд замедлил ход, и мои попутчики засобирались.
– Лёвочка, достань под нижней полкой чемодан и не забудь сумку. И пожалуйста, проверь документы, вечно ты всё забываешь. Славик, а ты давай-ка прекращай шалить и лучше помоги папе – выброси пакет с мусором. Просто беда с этими мужчинами, до чего несамостоятельные, – говорила она наигранно строгой скороговоркой.
Ей было лет тридцать. Небольшого росточка, налитая, как яблочко. Короткая мальчишеская стрижка, нарумяненные припудренные щёки, курносый нос, мячики грудей под розовой флисовой кофтой. Её мужу, Лёвочке, – где-то под пятьдесят, а их упитанному непоседливому Славику – около четырёх.
Серело неприветливое октябрьское утро. На перроне с вымученной бодростью суетились носильщики, мрачноватого вида мужики предлагали подвезти недорого. Я попрощался со своими попутчиками, а сам задержался, будто ожидая кого-то, будто кто-то должен был встречать меня в этот ранний час…
Высокая сутуловатая фигура Лёвочки долго маячила впереди. И я подумал, что надо бы запомнить его и всё их семейство. Они вошли в купе, когда я уже устроился на своей верхней полке. Стали энергично раскладывать вещи. Славик капризничал, требовал танк, булку с изюмом и просился на горшок. Ему вытащили из пакета танк и булку и уговаривали потерпеть: поезд тронется – тогда и откроют туалет, понимаешь?
Я вышел в коридор. Раздвинул на окне занавески. Словно в полусне, поплыл уныло освещённый перрон, замелькали огни домов и уличных фонарей и вскоре потонули в глубокой мучительно-непроницаемой мгле.
Когда я вернулся, Славик посапывал, плотно укутанный одеялом. Я запрыгнул на свою полку. Лёвочка взобрался на соседнюю и отвернулся к стене. Она поправила молнию на кофте, взяла сумочку и выскользнула из купе. Я представил, как спущусь за ней. Зайду в тамбур. Мы будем молча курить. Она первой затушит сигарету, ввинчивая её в откинутую крышечку переполненной окурками пепельницы. Ступит за порог. Возьмётся за ручку туалетной двери и призывно оглянется на меня… Да, с такими бульварными сюжетами серьёзным писателем не станешь.
Возвратилась она не скоро, принеся с собой запах сигарет и дешёвых духов. Заглянула в зеркало, легко взбила на затылке волосы, потушила ночник и быстро улеглась, не раздеваясь.
Проснулся я от настойчивого стука. «Через полчаса прибываем», – талдычил заспанный насупленный проводник, шевеля пожелтевшими от табака обвислыми усами. Попутчики мои уже завтракали и попросили у проводника чая.
Славик отказывался есть, норовил ткнуть отцу в глаз пластмассовым револьвером и с остервенением щёлкал курком. Отец мягко отводил ствол, поправлял на носу съехавшие очки, пытался усадить сына на колени и покусывал сухие губы.
И зачем-то ещё вспомнилось: хриплое шелестение фольги, запах жареной курицы, жалобное позвякивание ложки в стакане и сам этот гранёный стакан в железном подстаканнике. И как они дружно аппетитно жевали, обсасывали косточки причмокивая, облизывали жирные пальцы, помешивали сахар и отхлёбывали обжигающий чай, вытягивая губы, словно для поцелуя. Что, если это и было самое важное? Разломанная надвое варёная курица, тающий парок над горячим чаем, пахучее тепло натопленного купе…
2
У чугунной батареи перед выходом из вокзала жались бомжи. Они были похожи на сваленную груду грязного тряпья, из которой выглядывали сонные опухшие буро-сизые лица. И было в них что-то внушавшее одновременно жалость и отвращение. И что-то ещё – болезненно роднившее с ними. Бесприютность, неприкаянность, беззащитность, презрение окружающих, собственное бессилие и какое-то отчаянное упоение своей униженностью, ничтожностью.
Может, попробовать написать об этом? Несколько лет назад я упросил своего школьного товарища взять меня на ночное дежурство в больницу. Был конец января. Зло завывал ветер, срывая с крыш и сугробов колючую снежную пыль. От мороза слезились глаза, щипало в носу, трескались губы. Приходилось передвигаться чуть ли не бегом, притоптывая, и с силой, до боли, охлопывая себя окоченевшими руками в заштопанных шерстяных перчатках. В ординаторской тепло. Закончился обход. Мы сидим на проваленном диване и пьём из чайных кружек разведённый спирт, закусывая шоколадкой, подаренной Толику благодарной пациенткой.
– Сегодня с медсёстрами не повезло, – говорит Толик, зевая. – Вот в прошлое дежурство Верочка была, это да. Тебе бы понравилось, старик. Чем-то на нашу Печерскую похожа. Помнишь, как ты в десятом классе сох по Печерской?
– Как будто ты не сох.
Мы помолчали и выпили.
– Ты кого-нибудь из наших видел? – с грустью спросил Толик.
– Семёнова раз. Встретились на остановке. Он женился, раздобрел. Родители квартиру им купили. Рассказывал про Серого. Завербовался после армии по контракту. Отправили на Кавказ. И ни слуху ни духу. Матери написали: пропал без вести.
– И я никого. Горелова приглашает на вечера встреч. А мне некогда и неохота. Да и о чём говорить-то?
Толик откинулся на потёртую спинку дивана и прикрыл веки.
– Знаешь, хорошо бы сегодня никого не привезли. Выспался бы как человек. А то завтра с утра ассистировать Палыванычу в операционной.
Я с сожалением подумал, что сегодня, скорее всего, ничего не случится и я зря проторчу здесь всю ночь. И незаметно задремал.
Нас разбудила медсестра. Средних лет, с острым пронизывающим взглядом.
– Анатолий Борисович, обмороженного привезли, – громко, резко бросила она в приотворённую дверь.
Заспанный коренастый санитар вёз по коридору громыхающую каталку. На ней, скрючившись, лежал бомж. В драной дублёнке, в надвинутой на брови ушанке, обмотанный до самого носа сальным сине-белым динамовским шарфом, в тренировочных штанах и босой. Голые ступни – в ледяной корке. Наверно, местное хулиганьё развлекалось: избили до беспамятства, разули и облили ноги водой.
– Давайте его в процедурную, – строго сказал Толик. – Я сейчас приду.
Пока санитар брезгливо раздевал бомжа, стягивая и срезая ножницами одежду с его одеревенелого тела, медсестра набрала ванну. Они приподняли бомжа и спихнули с каталки. Ударившись о край ванной, он плюхнулся в воду. Бомж лежал там, не разгибаясь, похожий на огромный ужасный эмбрион, весь в язвах и струпьях. И в ответ на вопросы «фамилия? имя? отчество?» утробно мычал, не разлепляя вздувшихся потрескавшихся губ. Когда на поверхность всплыли отломившиеся обледенелые пальцы ног, я не сразу понял, что это. Бомж ничего не заметил, не почувствовал, тихо отогреваясь. Тщедушное тело его медленно расправлялось, и на багровом лице страдальчески проступала блаженная улыбка.
– Антисептик и бинт, быстро! – стальным голосом крикнул Толик, войдя в процедурную. И уже с бессильным отчаяньем сдавленно выдавил из себя: – Нельзя было поаккуратней?
Я не знал, как написать об этом и стоит ли писать. Черкнул в тетрадку на всякий случай, что отломившиеся обледенелые пальцы ног были похожи на опята.
3
На площади Восстания пустынно. Асфальт усыпан сухими листьями и рекламными объявлениями: «Комната на час», «Кредит за пять минут», «Контрафакт: выгодно, дёшево, скидки». Задул ветер, под ногами зашуршал обрывок газеты. Сильным порывом подхватило и закружило листья, объявления, газету, и в ворохе пожухлой листвы жирные буквы передовицы и пёстрые рекламные слоганы замелькали какой-то нечленораздельной бессмыслицей.
Я брёл по Невскому, жадно вдыхая сырой промозглый воздух, словно в нём таилось для меня нечто целебное. Но от чего, собственно, следовало мне излечиться? Я знал одно – так больше продолжаться не может: ежедневное протирание штанов в редакции, нескончаемая болтовня, выпивки, снова болтовня, уже пьяная, натужное писание никчёмных статеек. «Конечно, все вы тут воображаете себя великими писателями, – кисло кривясь, говорил наш главный редактор. – Позволяете себе задерживать материалы, высказывать в статьях собственные мнения и всячески выпячивать ваше "Я". А кто вы есть, чтоб "сметь своё суждение иметь"? Ваше дело маленькое – в лучшем виде обслужить рекламодателя. Засуньте свои амбиции, сами знаете куда, и извольте писать без выкрутасов – в повествовательном ключе, от третьего лица, в меру присочиняя». Главный редактор в молодости тиснул повестушку в толстом журнале и получил благожелательные отзывы и авансы критики, но потом с кем-то повздорил, что-то про кого-то где-то ляпнул не то, и больше его рукописи нигде не брали. Недолгое время он писал в стол, но скоро разочаровался в литературе, убедившись, что кругом торжествуют одни бездарности, «да и признанных классиков тоже отредактировать бы как следует, насочиняли всякой чуши от безделья». Я не стремился писать от себя, высказывать мнения. Статьи строчил в меру небрежно и сдавал в срок. И ни о чём таком, великописательском, не мечтал. Но иногда, вдруг, ночью скрипнет форточка, испуганно дрогнет волнистая тень на снегу и отчего-то кольнёт в груди… И неодолимо потянет написать об этом. Но как? Какими словами? И чтобы никаких выдуманных чувств, а просто цвета, запахи, звуки.
Я вдыхал сырой промозглый воздух, благодарно ощущая скудное непрочное тепло своей кожаной куртки. Невский проспект тянулся широкой просекой сквозь выстроившиеся как на параде дома. Низкое свинцовое небо почти касалось крыш, грозя придавить город.
Так добрёл я до Александро-Невской лавры. У самого входа, за каменным забором, скрывалось мемориальное кладбище. Я заглянул в приоткрытые ворота: памятники, обелиски, надгробия. На мраморе и граните, на белом и чёрном, высечены знаменитые имена. Самые помпезные надгробия и склепы были у давно забытых артистов императорских театров – какие-то невообразимые антично-древнеегипетские постройки с позолоченными выспренними эпитафиями. Напротив собора тоже было несколько могил. Там, у самой железной ограды, покоилась никому не известная заблудшая красноармейка Зоя.
Служба ещё не началась. У ступеней храма топталась одинокая старуха, не решаясь вскарабкаться по крутой лестнице, и то и дело поднимала к небу плотно охваченное павлопосадским платком, изрытое морщинами лицо, словно грубо вырезанное на потемневшей доске. На паперти сидел старик в драповом ветхом пальто и, никого не замечая, глядел на облетающий дуб. Старик этот напомнил мне Шмелёва, преподавателя высшей математики с первого курса, когда я ещё ходил на лекции. Он был со странностями. Круглый год в одном и том же потерявшем цвет пиджаке, рукава вечно выпачканы мелом. Сутулая крепкая спина, как у грузчика. Вздыбленная седая шевелюра. Резкие нервные движения. В перерывах между лекциями выбегал на спортплощадку и крутил на турнике солнышко. Говорил быстро, монотонно, пришепётывая. И представляясь студентам, смешно произносил свою фамилию: «Смелёф», вызывая взрывы здорового молодого хохота в аудитории. Ему было под шестьдесят. В курилке болтали, что в аварии у него погибла вся семья – жена и дочь. Он сам был за рулём и чудом остался жив. Кроша мел, кудрявым прыгающим почерком чертит он на доске стремительно убегающие витиеватые формулы, спутанные волосы падают на глаза, и он досадливо смахивает их, будто утирая слёзы.
4
Я не стал дожидаться начала службы и двинулся назад по Невскому. Безжизненно темнели витрины магазинов. Редкие прохожие спешили на работу или возвращались после ночного загула. И в этот ранний час, в сером утреннем воздухе, казались ожившими призраками.
По Аничковому мосту разболтанной нетвёрдой походкой шла проститутка. Наверно, домой. Цокают по асфальту каблучки. Шагает мелко. Стройные крепкие ноги в сетчатых чулках тесно стянуты короткой узкой малиновой юбкой. Под расстёгнутым полупальто на полных грудях колышется и серебрится измятая блузка с блёстками. Травленные перекисью кудри растрепались и висят паклями. Напудренное несвежее лицо – словно неживое: накладные ресницы полуприкрыты, угольные стрелки бровей круто изломаны, будто наспех подведённые санитаром морга, на губах жирно блестит помада, слева она размазалась, и от этого рот кажется перекошенным. Можно было бы написать про неё. Родилась в каком-нибудь забытом Богом городишке. Невзрачная хрущёвка. Загаженный кошками подъезд с перегоревшей лампочкой. На лестнице подсолнечная шелуха, окурки. Пропахшая щами однокомнатная квартира. Отца не помнит. В альбоме хранится его фотография, оторванная от какого-то семейного снимка: руки в брюки, надвинутая на лоб кепка, нахальный прищур – похож на парня, который в восьмом классе провожал её до подъезда и неуклюже, настырно лез целоваться. Отчим – мент. Сытый, рыхлый. Шлёпает босыми плоскими ступнями по линолеуму, в трусах и драной майке, вечерами пялится в телевизор, отвратительно воняет воблой, пивом и потом. Ей было пятнадцать, когда он повалил её на диван, придавил липким студенистым телом, заломил руки, нашарил под юбкой трусы, засипел, будто задыхаясь, открыв слюнявый рот с гнилыми зубами, и жарко, смрадно задышал перегаром. Мать догадывалась, плакала и молчала. В школе всё наскучило, приелось до отвращения. Сбежала в Питер за лучшей жизнью. Снимает квартиру с подругой. Подруга намного старше, часами красится перед зеркалом, смолит папиросы, а как напьётся, начинает поучать, грязно материт мужиков и плачется, что ещё пару лет – и на трассу. Работают по ночам. Копит деньги втайне от сутенёра, угрюмого верзилы с крепкой челюстью и узким косым лбом под жёсткой соломенной чёлкой. Он подкладывает её под нужных людей, а если что – грозится порезать на ремни или сулит золотые горы: «Бросим всё, уедем, купим домик на море и заживём наконец как люди». По средам привозит её к себе на дачу. Поит шампанским, кормит красной икрой, ставит свой любимый диск со старинными русскими романсами. А наутро она жалуется ему, что останутся синяки, ведь ещё работать. Раз в месяц ездит за город, в детский интернат. Спотыкаясь, бежит к ней ясноокий мальчуган, судорожно обнимает за шею и тонко всхлипывает. И никогда не говорит «мама». Потому что немой от рождения. Но лучше было бы ничего этого не сочинять, а просто пойти с ней.
Мы поравнялись. Она смерила меня усталым оценивающим взглядом. И равнодушно прошла мимо. Я посмотрел ей вслед. Стянутый малиновой юбкой зад ритмично покачивался, как лошадиный круп. Я отвернулся и нащупал в кармане горстку мелочи. Когда откроют кафе, можно выпить горячего кофе. На чашку кофе должно хватить.
По дороге пронеслись первые троллейбусы, мертвенным эхом загудели над ними электрические провода. Зашуршали по асфальту шины. На тротуарах стало оживлённей. Я пошёл быстрее, будто тоже спеша вместе со всеми – по делам, на работу.
5
Дворцовая площадь распахнулась передо мной внезапно, широко. Безлюдная, дышащая холодным величием. Я торопливо припомнил: гений Растрелли; торжественное открытие Александрийского столпа; морозное воскресное утро девятого января; выезд Николая II с семейством; взятие Зимнего; кумачовые стяги над морем революционной толпы – раздел в школьном учебнике, вопрос в экзаменационном билете, топик на уроке английского, зазубренный рассказ экскурсовода.
Я обогнул Зимний, заглядывая в его безжизненные окна, и вышел к Неве. Дул холодный обжигающий ветер. Я поднял воротник, облокотился о парапет. Подо мной жутко ходила тёмная вода. Неостановимо бежали волны и глухо бились о гранит, рассыпая в воздухе мелкие брызги. Вода завораживала и необъяснимо притягивала, пробуждая какое-то дикое, шальное любопытство. Я сплёвывал слюну в набегающие волны и рассеянно следил, как мои плевки наскакивают на парапет. Я был спокоен. Ещё вчера, в своей комнате, уткнувшись лбом в прохладное стекло закатного окна, я дал себе слово, что если и в Питере ничего не напишу, то… Конечно, глупо, но другого выхода я не видел. От шершавого гранитного камня сквозь куртку пробивался мерзкий холодок, властно растекаясь по телу.
Я бродил по городу, по его улицам, переулкам, мостам, каналам, и всюду мерещилась мне эта влекущая к себе мрачная тревожная вода. Однажды я видел такую же мучительно влекущую воду. Но это было не здесь. На Белом море. Тогда я записал в тетрадку, что море было бугристое и отливало воронёной сталью. А что ещё написать, не знал. Я собирался вести дневник, но никак не мог решить, что же туда записывать: всё подряд, как кинохронику, или то, что захочется, или самое главное. Но как определить это главное?
Вот, например, сейчас я заглянул в лавку нумизмата. Повертел в руках николаевский медный пятак, выбитого двуглавого орла можно было распознать на ощупь. Почему-то вспомнилось, каким был на ощупь советский пятак и как, подложив монетку под тетрадный лист, я густо заштриховывал её карандашом, и на бумаге проступал герб СССР, похожий на пышный траурный венок. Пятаков давно нет, и на монетах – опять двуглавый орёл. Важно ли это? Или важнее, что в лавке было тепло, под высоким потолком с лепниной горела запылённая бронзовая люстра и пахло старьём. У отполированного локтями деревянного прилавка толкались двое коллекционеров, пересохших старичков со стёршимися лицами, и толстый красномордый барыга. И я подумал, что неплохо бы тоже чем-нибудь увлечься и что-нибудь собирать. Какой-никакой, а смысл жизни. И тут заметил, что у меня развязался шнурок. Ботинок был старый, растрескавшийся, а шнурок новый и всё время развязывался. Я присел и завязал его. Теперь не споткнусь и не расквашу нос. Кто знает, может, это и есть самое главное.
6
Нужно было где-то пристроиться, чтобы попробовать всё-таки написать о тревожной воде – рассказ или что получится. Я заприметил вывеску «Бродячая собака». У входа стоял набычившийся охранник. На свежевыбеленном фасаде под стеклом, точно афиша, висело меню с ценами. Я сунул руку в карман, позвенел мелочью, как будто от этого денег могло прибавиться.
Я продрог и проголодался. И невольно подумал о блокаде. Когда замёрзнешь и хочется есть, почему-то всегда думаешь о блокаде. Наверно, это от книг и фильмов о войне. Маленькому мама мне всегда говорила, если я шалил за столом: «В блокадном Ленинграде кусочек хлеба был на вес золота. Варили обои, ремни, съели всех собак, кошек, случалось и… А ты такую вкусную кашу есть не хочешь!»
Было всё равно куда идти, лишь бы в тепло и сесть, откинуться на спинку стула, вытянуть гудевшие ноги. Я заскочил в первое попавшееся кафе. Играла музыка, пахло выпечкой и кофе. Столики были пусты. Только за одним сидела девушка в сиреневом воздушном шарфике, небрежно повязанном вокруг тонкой шеи. Она мельком взглянула на меня и отвернулась к окну. Я сел на стул, не снимая куртки, съёжившись, силясь унять дрожь озноба. Официантка принесла девушке чай и пирожное. Девушка пригубила чай и поставила чашку на блюдце. Чай был горячий и наверняка зелёный. Девушка с так небрежно повязанным шарфиком непременно должна пить зелёный. К пирожному она не притронулась. Девушка была красивая и грустная. Её точёный профиль чётко вырисовывался на фоне пасмурного окна. Одна половина узкого вытянутого лица была освещена, другая – в тени. Она часто поправляла длинные льняные волосы, заводя их пальчиком за аккуратное розовое ушко. Наверно, студентка. Сбежала с лекций. И кого-то ждёт. А его всё нет и нет. Она очень огорчена и не знает, что ей делать: подождать или уйти? Можно подсесть к ней. Заговорить. Рассказать что-нибудь смешное. Или нет, это ей вряд ли понравится. Лучше рассказать о себе. Или расспросить о её жизни. И как-нибудь невзначай ввернуть, что, мол, такая красивая девушка не должна грустить. И если она не против… Мы можем пойти погулять, она покажет мне город. А потом приедет ко мне в Москву, в мою съёмную комнату. Правда, у меня там не прибрано. Но это ведь пустяки? И ещё: мне надо успеть написать про тревожную воду. Или этого я ей, пожалуй, говорить не стану. Да, хорошо бы влюбиться в такую девушку. Посвятить ей жизнь, создать семью, завести детей… дальше что-то не придумывалось. Девушка радостно улыбнулась, словно в ответ моим мыслям. Сердце у меня забилось чаще. Но тут звякнул колокольчик на двери, и в кафе вошёл высокий молодой человек в кашемировом пальто с белой розой в руке и направился к столику, за которым сидела моя девушка.
Ко мне подошла официантка. Спокойная, полная, приветливая. Наверно, тоже студентка, заочница. Учится и работает. Можно было бы и ей рассказать о себе. Пригласить куда-нибудь. Дать мой московский адрес. Какая, в сущности, разница. Тепло податливого льнущего тела, жадная ненасытная ласка, скомканная простыня, хищное дыхание, сдавленный стон, гадкий озноб по спине…
Я заказал кофе и попросил несколько чистых листов бумаги. Официантка посмотрела на меня недоумённо и как-то снисходительно, но бумагу принесла. У неё, наверно, никого нет, и она была бы не против показать мне город. Мне захотелось написать об официантке и о девушке за столиком у окна. О моей дороге сюда, о блужданиях по городу, обо всём, что я передумал за это время. И о том, как мне одиноко и неприютно. И как в такие отчаянные минуты страшна хмурая беспокойная вода. Но я постарался взять себя в руки и писать, как положено – в повествовательном ключе, от третьего лица, в меру присочиняя. Названия, правда, пока не было. Никак не придумывалось. Мой герой, как и я, уехал из дома в поисках неизвестно чего. Полный смутной тоски и грозных предчувствий. Всем чужой. Неприкаянный. Не нашедший своей дороги в жизни. И вот на маленьком судёнышке в открытом неспокойном море что-то вдруг забрезжило в его душе, неясное, но уже спасительное.
Когда я закончил последнее предложение и отложил ручку, девушки и молодого человека в кафе не было. За их столиком сидел спортивного вида мужчина в отутюженном костюме, белой рубашке, стянутой на вороте галстуком, и методично поглощал обед. Официантка стояла, навалившись грудью на стойку, отклячив зад, и лениво кокетничала с гладким барменом.
Я сложил исписанные листки и сунул их во внутренний карман. Наскрёб мелочи, высыпал на стол весело звякнувшие монеты и вышел.
7
Накрапывал дождь. Капли забирались за воротник, покалывали щёки, повисали на ресницах, затуманивая взгляд, будто я слегка захмелел. Мокрые улицы заблестели, покрылись зеркальными лужами, и на тротуарах стало пестро и тесно от раскрытых зонтов. Я весь промок, пока отыскал нужный дом. Адрес я запомнил в Москве, просматривая в библиотеке подборку ленинградских литературных журналов.
Редакция располагалась на втором этаже. В просторном холле было накурено. У переполненной окурками урны о чём-то вяло переговаривались два немолодых выцветших человека – наверно, сотрудники редакции. В глубине за столом скучала неприступная секретарша с огненным перманентом, внимательно изучая свой кроваво-красный когтистый маникюр.
– Вы к кому? – не отрываясь от маникюра, обратилась она ко мне.
– Мне нужен отдел прозы, – нетвёрдо сказал я.
– Вторая дверь направо.
В конце длинной узкой комнаты, заваленной стопками рукописей и книг, за большим старорежимным столом, покрытым зелёным сукном, упёршись в него круглым пузом, восседал редактор отдела прозы. В толстом свитере под горло, потухшая трубка в зубах, густая поседевшая борода, словно сплетённая из мелкой стальной стружки.
Редактор оторвался от чтения хрупкой желтоватой машинописной страницы, поднял на меня воспалённые водянистые глаза и вопросительно сдвинул бровь.
– Вы не купите мою рукопись? – почему-то вырвалось именно «не купите» вместо «не прочитаете».
Должно быть, в моём лице промелькнуло нечто настолько идиотическое, что он невольно потянулся за моими дрожащими листками.
– А почему от руки? Мы такие материалы не принимаем.
– Не на чем было напечатать, – сказал я упавшим голосом.
– Вы откуда будете? – смягчившись, манерно спросил он.
– Из Москвы.
– Что же в столице нынче рассказа не на чем напечатать?
– Да нет, это я здесь написал, сейчас.
Что-то прикидывая в уме, он оглядел меня от макушки до пят.
– Очень нужны деньги?
Я растерялся от прямого вопроса, сразу спустившего меня на землю.
– Да, на обратную дорогу.
– Не лучшее место для заработка…
Повисла пауза.
– Рецензии писать умеете?
– Конечно, – живо соврал я.
Он выдвинул ящик стола и вынул оттуда маленькую тоненькую книжечку.
– Прочитайте и напишите что-нибудь не слишком пространное в положительном ключе. Я не успеваю. Сядете в соседней комнате, там свободный компьютер и принтер. Совладаете с техникой?
Я кивнул. Он сложил пополам листки с моим рассказом и бросил на угол стола.
– Дерзайте, до конца рабочего дня время есть.
Это был сборник эссе какого-то неизвестного автора. Картонная грязноватая обложка, газетная бумага, мелкий шрифт. И эссе такие же серые, неприметные, словно испуганные, словно автор что-то скрывал, боялся в чём-то признаться самому себе. Но для рецензии эти мои наблюдения вряд ли годились. И я решил соорудить нечто нейтрально-одобрительное. Это было не сложнее, чем журнальные статьи о роскошных отелях и фешенебельных ресторанах, в которых никогда не бывал.
8
Стемнело. В доме напротив зажглись окна. Там, за тюлевыми занавесками, неприметно текла чужая, манящая, полная повседневных забот обычная человеческая жизнь.
Редактор читал рецензию, одобрительно кивая:
– Вполне-вполне. Кое-что придётся, естественно, под-рихтовать. Но в целом вполне прилично. – И вытащил из заднего кармана брюк пару сплюснутых потрёпанных пятисотрублёвок.
– Обещанный гонорар. А рецензию вашу, если не возражаете, я пущу под своим именем, так проще для бухгалтерии, – сказал он и поскрёб мясистой пятернёй в бороде.
Зазвонил телефон. Редактор снял трубку, церемонно кивнул мне, как бы давая понять, что он меня более не задерживает, и поспешно отвернулся, – видимо, предстоял важный разговор.
Мой рассказ так и лежал сложенным пополам на углу стола. Я ещё раз подумал: как же его озаглавить? Развернул первую страницу и вверху крупно приписал: ОТ ТРЕТЬЕГО ЛИЦА.
«На пристани он купил билет. Сунул мятые купюры в тёмное окошко покосившейся деревянной будки и, нагнувшись, словно в глухое ухо, буркнул осипшим от долгого молчания голосом: „До Соловков“, – как будто отсюда можно было доехать куда-то ещё.
Рядом с будкой на перевёрнутом вверх дном дырявом ведре сидел местный дурачок, конопатый, краснолицый, словно от натуги. И всем подходившим к кассе кричал, брызгая слюной: "Куда собрался, чёрт лысый?" – кривил беззубый рот, высовывал язык, крутил у виска обрубком указательного пальца и шлёпал по хлюпающей грязи разбитыми босыми ступнями.
В воздухе висела седая утренняя дымка. С моря порывами задувал ветер. И на блёкло-голубом небе, в рваных перистых облаках, лениво разгоралось сентябрьское солнце.
Он сел у причала на старый красный бакен, вынул из рюкзака слипшиеся бутерброды, термос с остывшим чаем и стал завтракать, дожидаясь, когда заправится "Александр Невский" и объявят посадку.
Пассажиры собирались медленно. Группы паломников и туристов. После завтрака выходили из гостиницы и не спеша спускались к причалу. Многих он видел ночью на вокзале. Они торопливо семенили через вестибюль к автобусу, с опаской косясь на походников, привольно расположившихся прямо на полу, в спальных мешках. Он тоже устроился на вокзале, на жёстких откидных креслах. Подложил под голову рюкзак и укрылся ветровкой. Обрывки снов мешались с воспоминаниями: грустный голос матери в телефонной трубке или нет это не трубка в руке а морская раковина и в ней глухо рокочут волны и снова будто мать зовёт окликает по имени он оборачивается – заплаканная девушка несмело улыбается ему сквозь слёзы он всматривается в её некрасиво сморщенное лицо – и не может узнать голос матери тонет в рокоте прибоя в морской раковине в телефонной трубке раздаются короткие гудки он силится вспомнить имя лицо голос – и просыпается.
Он жевал бутерброд, время от времени разминая затёкшие за ночь плечи и шею. Напротив него, на белёсом, точно высохшая кость, и совершенно гладком, будто обструганном, бревне, сидел монах. Дерево сломало ветром, унесло отливом, и волны долго обкатывали, обивали его о прибрежные валуны, пока, насквозь просоленное, не выбросили на берег. Монах был нестарый, лет под сорок. Скорбная складка между бровями, узкие сутулые плечи, жидкая бородка, отпущенная словно для вящей солидности. Покопавшись в холщёвой котомке, монах вынул оттуда тряпицу и расправил её на коленях, на растянутой, как юбка, чёрной рясе. На тряпицу выложил ломоть ржаного хлеба, варёное яйцо, головку лука, высыпал из маленького узелка горстку крупной соли. Перекрестился, обстучал яйцо о бревно и стал сосредоточенно облупливать. Очистив от скорлупы, обмакнул в соль, отломил хлеба, крепко хрустнул луком и шумно заработал челюстями.
Он поглядывал на сосредоточенно жующего монаха и думал: каково это – уйти от мира? Молодым, здоровым. До конца дней своих. И ни любви тебе, ни надежды, ни тихой славы… Зато у монаха этого есть чем жить – всякий день и час, до последнего вздоха: "славьте Имя Его от концов земли: и ходящие в море, и плавающие по нему, и острова все". И прочнее этого ничего не найти. И куда тебе, перекати-полю, лениво скучающему, живущему рассеянно, бесцельно, до путей праведных, на которых "каждое дыхание да славит Господа"? С собой бы разобраться. Он утёр ладонью губы. Порядком проголодался со вчерашнего вечера, и остывший чай, и лежалые бутерброды показались ему необычайно вкусными.
Репродуктор хрипло объявил посадку. Люди на пристани задвигались, засуетились. Поджарый, загорелый матросик вальяжно кинул шаткие сходни и начал деловито проверять билеты.
Припекало, но в море ветер пробирал до костей, и те, кто решил прокатиться на свежем воздухе, скоро засобирались в душный салон большой общей каюты.
Монах остался на палубе. Вытащил из котомки недоеденный хлеб и принялся отщипывать по кусочку и кормить чаек. Чайки зависали над палубой и с пронзительным криком резко ныряли в воздухе, выхватывая хлеб из протянутой руки. Ветер парусил рясу, трепал бороду, выдувая из курчавых волос застрявшие крошки.
Он стоял, перегнувшись через борт, поплёвывая в море. В голове вертелась подлая мысль: "А что, если сигануть в эту страшную беспощадную воду? Секунда, две – и всё. И где тогда божественное провидение, всемогущий рок, неотвратимая судьба? Бульк – и ничего. Ни-че-го-шень-ки".
– Хотите покормить? – монах разломил общипанную краюху. – Я, грешник, признаться, не люблю их, даром что птицы небесные. Наглы больно да крикливы. Но, поди, тоже не от хорошей жизни. – И совсем по-детски сощурился от солнца.
Берег скрылся за горизонтом, и вокруг тяжело ходило бугристое, отливающее воронёной сталью море. О борт с жадным чавканьем бились волны, взметая в воздух белые кружева пены и брызги. Ровно гудели винты, оставляя за кормой пенистый след, быстро исчезавший в недоброй беспокойной воде. И где-то под ногами, под пьяно качающейся палубой, упрямо гудел и трудился запертый в трюме старый мотор».
Редакторских денег хватило на обратный билет и ещё осталось на бутерброд и чай. А рассказ так и не напечатали.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?