Электронная библиотека » Илья Репин » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 1 июня 2023, 09:20


Автор книги: Илья Репин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Шесть часов, без отдыха, он бороздил сохой черную землю, то поднимаясь в гору, то спускаясь по отлогой местности к оврагу.

У меня в руках был альбомчик, и я, не теряя времени, становлюсь перед серединой линии его проезда и ловлю чертами момент прохождения мимо меня всего кортежа. Это продолжается менее минуты, и, чтобы удвоить время, я делаю переход по пахоте на противоположную точку, шагах в двадцати расстояния, и становлюсь там опять в ожидании группы. Я проверяю только контуры и отношения величины фигур; тени после, с одной точки, в один момент.

Проходили нередко крестьяне яснополянцы, сняв шапку, кланялись и шли дальше, как бы не замечая подвига графа.

Но вот группа, должно быть, дальние. Мужик, баба и подросток-девочка. Остановились и долго-долго стояли. И странное дело: я никогда в жизни не видел яснее выражения иронии на крестьянском простом лице, как у этих проходящих. Наконец переглянулись с недоумевающей улыбкой и пошли своей дорогой.

А великий оратаюшка все так же неизменно методически двигался взад и вперед, прибавляя борозды. Менялись только тени от солнца да посконная рубаха его становилась все темнее и темнее, особенно на груди, на лопатках и плечах от пота и чрезмерной садившейся туда пыли. Изредка, взобравшись по рыхлой земле на взлобок, он оставлял на минуту соху и шел к овражку напиться из бутылки воды, заправленной слегка белым вином. Лицо его блестело на солнце от ручьев пота, струившегося по впадинам с черным раствором пыли.

Наконец я попросил позволения попробовать попахать. Едва-едва прошел линию под гору, – ужасно накривил, а когда пришлось подниматься на взлобок, не мог сделать десяти шагов. Страшно трудно! Пальцы с непривычки держать эти толстые оглобли одеревенели и не могли долее выносить, плечи от постоянного поднимания сохи для урегулирования борозды страшно устали, и в локтях, закрепленных в одной точке сгиба, при постоянном усилии этого рычага делалась нестерпимая боль. «Вот оно, в поте лица», – подумал я утираясь.

– Это с непривычки, – сказал Лев Николаевич. – И я ведь не сразу привык; у вас еще и завтра в руках и плечах скажется труд. Да, все же физический труд самый тяжелый, – добродушно рассуждал он с улыбкой.

И опять началось бесконечное тяжелое хождение взад и вперед по рыхлой пахучей земле. Вот он, Микула Селянинович, непобедимый никакими храбрецами в доспехах. Микула вооружен только вот таким терпением и привычкой к труду.

Мы возвращались к дому в сумерках; вызвездило на холод. Было уже настолько свежо, что я боялся, как бы он не простудился. Ведь его рубаха была мокрая насквозь…

* * *

Моя академическая мастерская в Петербурге также удостоилась посещения Льва Николаевича, даже в обществе Софьи Андреевны и ревностных его последователей – Черткова, Бирюкова, Горбунова и других.

Было около одиннадцати часов утра 8 февраля, когда неожиданные гости, как буря с грозой, освежили мои работы.

Дорогие гости зашли ко мне по дороге к Черткову в Гавань, где он жил в доме своей матери. Л. Н. приехал из Москвы проводить Черткова за границу, куда его выслали с Бирюковым административным порядком[15]15
  Постановление властей о высылке В. Г. Черткова и П. И. Бирюкова (по делу духоборов) последовало 2 февраля 1897 года. Черткова выслали за границу, а Бирюкова – в Курляндскую губернию.


[Закрыть]
.

И вот в моей огромной мастерской собралась группа близких, преданных Льву Николаевичу. Посетившие ходили гурьбой за учителем и слушали, что скажет он перед той или другой картиной.

Счастье выпало на долю картины «Дуэль». Перед ней Лев Николаевич прослезился и много говорил о ней с восхищением. Все смотрели картину и ловили каждое его слово.

После осмотра целой гурьбой по академической лестнице мы спустились на улицу, где нас ждала уже порядочная толпа.

Соединившись, мы заняли весь тротуар, и двигались к Большому проспекту, к конкам.

Кондуктор конки, уже немолодой человек, при виде Льва Николаевича как-то вдруг оторопел, широко раскрыл глаза и почти крикнул: «Ах, батюшки, да ведь это ж, братцы, Лев Николаевич Толстой» – и благоговейно снял шапку.

Лев Николаевич, в дубленом полушубке, в валенках, имел вид некоего предводителя скифов… Что-то несокрушимое было в его твердой поступи – живая статуя каменного века.

Удивительно! Широкие скулы, грубо вырубленный нос, длинная косматая борода, огромные уши, смело и решительно очерченный рот, как у Вия, брови над глазами в виде панцирей. Внушительный, грозный, воинственный вид, а между тем и этот предводитель и последователи его сожгли уже давно всякое оружие насилия и вооружились только убеждениями кротости на защиту мира жизни и свободы духа.

И сам Лев Николаевич своею личностью и физиономией выражает победу духа над миром собственных житейских страстей. И глаза его ярко светятся светом этой победы.

В. Г. Чертков помещался всегда необыкновенно живописно, где-нибудь на окраинах. Красота его жилища начиналась уже с ограды – большими кудрявыми деревьями. И самый дом стоял в глубине парка. Это был еще помещичий особняк в один этаж, расположенный очень симпатично.

Здесь, на дворе и в комнатах, его уже ждали незнакомые серьезные люди, скромно и опрятно одетые сектанты, с виду люди решительного характера, больше мужчины типа ремесленников.

В самой большой комнате скоро началось нечто вроде проповеди.

Лев Николаевич сидел в центре, кругом него кто на чем, сидели, стояли, без всякого порядка, дамы, интеллигенты, курсистки, подростки, гимназистки, а дальше начинались те простые серьезные глаза из-под сдвинутых бровей. Само внимание.

Зал все наполнялся, образовались возвышения вроде амфитеатра к стенам и углам. Сидели, стояли не только на полу, на подоконниках, подставках, скамейках, стульях – даже на комодах и на шкафах кое-как громоздились люди. Двери в другие комнаты также были заполнены слушателями обоего пола. И все больше простые, серьезные люди и взгляды, полные веры. Ласково, но внушительно раздавался часто вибрирующий от слез голос проповедника. И так дотемна, когда зажглись лампы, слушали его с самозабвением.

И мне казалось, что у Льва Николаевича это были одни из самых желанных часов его жизни.

* * *

В конце сентября 1907 года я опять был в Ясной Поляне, спустя двадцать лет после первого посещения.

Лев Николаевич был очень бодр и здоров, но появилась в нем какая-то бесстрастность праведника.

Он все понял и все простил.

Главное его внимание сосредоточено теперь на книге «Круг чтения» которую он редактирует и дополняет для нового издания. И кажется, что он только для этой книги и существует[16]16
  Избранные, собранные и расположенные на каждый день Львом Толстым мысли многих писателей об истине, жизни и поведении.


[Закрыть]
.

Утром, до девяти часов, он гуляет пешком; потом, до часу с половиною, без перерыва работает над книгой, и в это время уже никто не смеет отвлекать его. В кабинет никто не входит.

Семейство завтракает в половине первого. Один он выходит завтракать во втором часу. После завтрака спускается к дереву бедных, где ждут его, иногда с утра, чающие помощи: мужчины, странницы, босяки, прохожие и иногда даже монахини.

После приема этих божьих людей Лев Николаевич садится на верховую лошадь для прогулки по окрестностям. Ездит с небольшим два часа. Возвращается часам к пяти и около получаса отдыхает перед обедом.

У меня наследственная страсть к лошадям и верховой езде, и я любил смотреть, как Лев Николаевич садится на лошадь и уезжает.

Меня возмущала профанация ездоков, лезущих на лошадь, как на избу; по лестнице сбоку, даже немножко сзади, или со скамеечки, с тумбы карабкаются они с опасностью жизни на лошадь, без всяких приемов; хорошо, что эти деревенские клячи, а на строгую лошадь разве так сядете?!

Лев Николаевич подходит к лошади, как опытный кавалерист, с головы, берет, правильно подобрав, повода в левую руку и, выровняв их у гривы на холке я захватив вместе с поводами пучок холки, берет правой рукой левое стремя. Несмотря на довольно подъемный рост лошади, без возвышения, без всякой помощи конюха с другой стороны у седла он – в семьдесят девять лет – высоко поднимает левую ногу, глубоко просовывает ее в стремя, берет правой рукой зад английского седла и, сразу поднявшись, быстро перебрасывает ногу через седло. Носком правой ноги ловко толкает правое стремя вперед, быстро вкладывает носок сапога в стремя, и кавалерист готов – красивой, правильной французской посадки.

В 1873 году мне писал Крамской, который работал тогда над портретом Льва Толстого, что в охотничьем костюме, верхом на коне Толстой – самая красивая фигура мужчины, какую ему пришлось видеть в жизни…

Надо сказать несколько слов и о графине. Высокая, стройная, красивая полная женщина, с черными, энергичными глазами, она вечно в хлопотах, всегда за делом. Большое сложное хозяйство целого имения почти все на ее руках. Вся издательская работа трудов мужа, корректуры типографии, денежные расчеты – все в ее исключительном ведении. Детей она обшивает сама и Льву Николаевичу сама шьет его незатейливое платье, сапоги себе он шьет сам. Всегда бодрая, веселая графиня нисколько не тяготится трудом, и я видел, как она в свободные часы стегала ватное платье какой-то выжившей из ума дворовой женщине. Казалось невероятным, как эта, не первой молодости графиня, повергшись всем своим красивым корпусом над разостланной в зале материей, в продолжение нескольких часов, не разгибая спины, работает так, как не работает ни одна женщина в бедной семье.

Графиня наделена живым, реальным умом и необыкновенно острым взглядом. Во время писания мною у них портрета с Л. Н. самые верные замечания были сказаны ею – быстро, на лету, без всякой претензии.

Иногда я не удерживался от удивления при меткости ее замечаний. Тогда она с грустью говорила, что прежде и Л. Н. слушался ее замечаний в его беллетристических трудах, но теперь, с тех пор как он перешел философию, он уже избегает ее и не делится с ней своими идеями. «По-моему, это совсем не его дело», – говорит она нетерпеливо.

Во всем, что касается семейных и хозяйственных дел, Л. Н. всегда советуется с ней и очень ценит и любит ее как верного, преданного друга. Сам он устранился от всех хозяйственных дел и в семейных вопросах необыкновенно добр и до крайности терпелив.

* * *

В Ясной Поляне однажды встретили мы босого мужичонка, что называется «заморуха». Он шел к Льву Николаевичу за пособием, просить семян, посеяться.

– Хорошо, тебе дадут, – сказал ему кротко Л. Н. – Я попрошу; ты через час придешь к приказчику и получишь.

Заморух поблагодарил апатичным кивком почти безбородой головы и побрел назад, подковыривая босыми пятками.

– Вот, – сказал Л. Н., – этот Трофим к зиме по миру пойдет.

– Как, неужели, – спросил я, – да разве ему нельзя помочь?

– Что вас это так удивляет? – сказал спокойно Л. Н. – В народном быту у нас это вовсе не так страшно. Зиму отбудет питаться с семьей кусочками – будут сыты, будут и работать, а к будущей осени урожаем, Бог даст, и поправится. У него было много несчастий: пала корова, угнали лошадь и, главное, была долго больна жена, а она у него сильная работница. Сам-то он плохой, забитый, а жена молодец, ею только он и жил.

– Но, мне кажется, Л. Н., нищенство развращает, деморализует людей, ведь он обленится, – возразил я.

– О, совсем нет, вы судите как горожанин. «От тюрьмы да от сумы не отцураешься» – говорит пословица. Сума – это есть дно для каждого утопающего крестьянина, он опускается на это дно, становится ногами, упирается в него и опять выталкивается наверх. Не беспокойтесь, поправится: будет работать и пойдет понемногу. Это часто бывает. И ведь это особенное нравственное состояние человека простого. Он смиряется, входит в себя, раскаивается во многих ошибках; возбуждаются в это время все его умственные и душевные силы и служат хорошим лекарством слабой воли и нерадения. И знаете ли, это особенная внутренняя сладость смирения – почти лирическое состояние души, оно возвышает простого человека.

Да, бедность, нищета – это великие учителя жизни…

Л. Н. нередко навещает в деревне больных, а также и здоровых. Однажды я сопровождал его. Больных мы обошли в обществе медика, студента Моск. университета, 5-го курса. Этот молодой человек был последователь Толстого; лето он провел на покосе, с крестьянами, работая все время за установленную плату рабочим, наравне с косарями. Теперь он возвращался в университет к началу лекций. Пространство верст 300 делает пешком, до Москвы. Сначала, рассказывал он, к нему косари относились недоверчиво, считали его то за писаря, то за рассчитанного приказчика, но когда он своими советами помог несколько раз заболевшим, к нему стали относиться с большим уважением. Под конец его очень полюбили за тихий характер и считали за фельдшера. При нас он осмотрел и выслушал тщательно старуху, больную воспалением кишок, давал советы, прописывал лекарства.

Аптека у Толстых своя. Иногда дочери графа ухаживают за беспомощными больными: носят им легкую пищу и лекарство.

Посещение здоровых было гораздо приятней. Возвратившиеся только что с поля вечером крестьяне были веселы, они шутили запросто с барином, графом, и незаметно переходили на нравственные вопросы жизни о душе, когда вспоминали о прочитанных книжках, которыми наделяет их граф. Эти пожилые уже люди все были грамотны, все они выучились здесь же, в Ясной Поляне, у этого же гр. Л. Н. И им очень хорошо уже были известны многие нравственные вопросы жизни, занимавшие так его.

В сумерках мы зашли к одному страстному грамотею-мужику. Он сидел на пасеке и, высоко подымая книгу к глазам и свету, не мог оторваться от строк. Увидав Л. Н., он быстро радостно заговорил книжным языком под сильным впечатлением только что читанного.

– Читаю биографию художника Иванова-с. – и он негодовал на несправедливость судьбы к истинным талантам в чиновном Питере, погрязшем в интригах, бесчувственном…

Л. Н. прервал его.

– Ну что, барышня уехала? – спросил он.

– Уехала, уехала!.. Так мать родную не провожают, как мы ее провожали.

– Ну а что, каков она человек? – спросил Л. Н.

– Она т. е. человек очень, очень хороший человек она! Посудите сами, ваше сиятельство, мы в поле – она у нас и детей уходит, – ведь извините, маленькие, всего тут… и накормит малых, и самовар поставит, и все готово, как нам вернуться с поля. Такая барышня, так просто удивленье одно!.. И книжки хорошие давала читать. А это у меня старая: Русский вестник 62 года – да что делать, нечего читать. Нет ли у вас еще чего новенького, ваше сиятельство?

Л. Н. обещал прислать ему. Эта барышня была одна из многочисленных теперь последовательниц учения Толстого. Они летом, во время страды, приезжают в деревни и помогают крестьянкам по дому, у кого некому присмотреть за хозяйством и за малыми ребятами, моют им белье и стряпают обед.

* * *

Последователей у Л. Н. делается все больше и больше. Люди самых разнообразных профессий и возрастов приезжают к нему за советом. Часто зайдет и странник по св. местам, то наконец придет к нему целая группа странников и странниц затем только, чтобы посмотреть на него. Он дарит им на память книжечки для народа изд. «Посредник», большей частью сочинения его и его последователей.

Однажды утром прервал наш сеанс какой-то приехавший господин с женой, – просил видеть наедине Л. Н. Через час Л. Н. вернулся очень возбужденный и даже несколько сконфуженный.

– Можете представить: молодой человек перед окончанием курса женился… женился на проститутке, по страстной любви, и теперь желает обратить ее на путь истины, – говорил вполголоса Л. Н. – Безнадежнейшее существо! В ней глубоко укоренился нигилизм жизни, настоящий страшный нигилизм. «Верите ли вы в Бога?» – спрашиваю ее. «Нет», – отвечает почти нагло. Сколько ни старался, кажется, ничем не удалось ее растрогать. Погибшее существо!.. Жаль его, кажется, хороший и даровитый человек.

Л. Н. очень любил обходиться без помощи прислуги. И когда семья его на зиму переезжает в Москву, он остается иногда еще целый месяц в Ясной Поляне совсем один. Сам себе ставит самовар и делает все горячее. Он особенно любит это свое одинокое время. Говорит, что из поставленного самим самовара чай несравненно вкуснее. Зайдет к нему какой-нибудь прохожий, странник, зазовет он его, накормит, напоит, и так-то хорошо бывает: тепло, любовно. Больше простору, больше свободы душевным интересам…

«Величайшая сила жизни» (В. А. Серов)

…Наблюдая его близко, я много удивлялся сосредоточенности и молчаливости Валентина Серова.

Его молчаливость и особенно своеобразно красноречивое определение достоинств в искусстве часто одним только каким-нибудь кивком, поворотом, наклоном головы, коротким жестом и особенно взглядом своих выразительных веселых глаз – так много говорили, разрешали такие крупные споры! Иногда даже писавшие об искусстве ждали этих бессловесных решений, как манны небесной, и только им и верили, теряясь в определении своих личных новых впечатлений.

Исключительной, огромной просвещенностью в деле искусства обладал весь тот круг, где Серову посчастливилось с детства вращаться. И то значение, какое имел для искусства его отец, и та среда, где жила его мать, – все способствовало выработке в нем безупречного вкуса.

Серов-отец дружил с Рихардом Вагнером и еще с правоведской скамьи, вместе с тогдашним закадычным своим другом Владимиром Стасовым, знал весь наш музыкальный мир – Глинку и других. Словом, не бестактность сказать хоть вкратце, какая традиция высот искусства окружала В. А. Серова уже с колыбели; и все это бессознательно и глубоко сидело в его мозгу и светилось оттуда вещею мыслью. И свет этот не могла победить никакая поверхностная пыль ходячих эффектов – она смирялась, пораженная глубиной этих немых определений, подхватывала, прятала в свой портфель присяжного критика и долго утилизировала этот вклад в своих разглагольствованиях о художественности.

Да, пребывание с самого детства в просвещенной среде – незаменимый ресурс для дальнейшей деятельности юноши (например, разве можно в зрелых годах изучить языки до свободы говорить на них?!).

На мою долю выпала большая практика – наблюдать наших молодых художников, не получивших в детстве ни образования, ни идеалов, ни веры в жизнь и дело искусства. Несмотря на их внешние способности, здоровье, свежесть, в их случайных, большею частью никчемных трудах не было света, не было жизни, не было глубины, если они не учились, усиленно развивая себя. Если они посягали на создание чего-нибудь нового, выходил один конфуз…

В Париже, в восьмидесятых годах прошлого столетия, на высотах Монмартра, в некоем «сите», художники свили себе гнездо. Собирались, рассуждали. Главным и несомненным признаком таланта они считали в художнике его настойчивость. При повышенном вкусе он так впивается в свой труд, что его невозможно оторвать, пока не добьется своего. Иногда это продолжается очень долго: форма не дается; но истинный талант не отступит, пока не достигнет желаемого.


В. А. Серов. «Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваша слава?».

Картина была написана с натуры. В. А. Серов был очевидцем разгона демонстрации на 5-й линии Васильевского острова в Петербурге 9 января 1905 года. В этот день с молчаливого согласия императора Николая II в Петербурге было расстреляно 150-тысячное шествие рабочих, двигавшееся к Зимнему дворцу с целью вручить царю петицию с просьбой о реформах. По официальным данным, было убито 96 и ранено 330 человек, газеты сообщали о 1000–1200 убитых. И. Е. Репин, который очень любил Валентина Серова за его огромный талант, отмечал, что с этого дня в художнике случился «какой-то надлом», и Серов стал придерживаться «крайних политических взглядов».

* * *

Более всех мне известных живописцев В. А. Серов подходил под эту примету серьезных художников. На учеников своих он имел огромное влияние. Небольшого роста, с виду простоватый и скромный, он внушал ученикам особое благоговение, до страха перед ним. Самые выдающиеся из окончивших курс в Московском училище живописи, ваяния и зодчества приезжали в Академию художеств на состязание с нашими учениками, кончающими здесь. Серовские почти все поступали ко мне, и они с гордостью группировались особо. «Валентин Александрович, Валентин Александрович», – не сходило у них с языка. И в работах их сейчас же можно было узнать благородство серовского тона, любовь к форме и живую, изящную простоту его техники и общих построений картины, хотя бы и в классных этюдах.

Все произведения В. А. Серова, даже самые неудачные, не доведенные автором до желанных результатов, суть большие драгоценности, уники, которых нельзя ни объяснить, ни оценить достаточно.

Валентин Серов был одной из самых цельных особей художника-живописца. В этой редкой личности гармонически, в одинаковой степени сосредоточились все разнообразные способности живописца. Серов был еще учеником, когда этой гармонии не раз удивлялся велемудрый жрец живописи П. П. Чистяков. Награжденный от природы большим черепом истинного мудреца, Чистяков до того перегрузился теориями искусства, что совсем перестал быть практиком-живописцем и только вещал своим самым тверским, простонародным жаргоном все тончайшие определения жизни искусства. Чистяков повторял часто, что он еще не встречал в другом человеке такой равной меры всестороннего художественного постижения, какая отпущена была природой Серову. И рисунок, и колорит, и светотень, и характерность, и чувство цельности своей задачи, и композиция – все было у Серова, и было в превосходной степени.

Многие критики наши, любители и меценаты, художники и дилетанты повторяют как установившуюся аксиому, что Серов не был способен написать картину, не дал ни одного законченного произведения в этом самом важном роде.

Лишь малая их осведомленность о трудах Серова может оправдать такое заключение… Картины?! Да стоит взглянуть на его композицию грандиозной картины к коронации Николая II, чтобы удивиться особой художественности, какую он так величественно развил: и в движении отдельных, в высшей степени пластических фигур, и в ситуации масс и пятен целой картины, и в блеске красок, ослепительно играющих в солнечных лучах сквозь узкие окна старинного Успенского собора на действующих персонах торжества в великолепных мундирах, расшитых тяжелым золотом, расцвеченных, как цветами, яркими лентами разных красок. А самое главное торжество картины – это типичность, живая портретность не только отдельных лиц, но и целых фигур с их своеобразием живых манер.

Был свой ритм, была своя манера у каждой личности, несмотря на общий ураган движения, когда группами, в порядке, установленном церемониалом, высочайшие особы двинулись к царским вратам, где государь должен был принять обряд миропомазания. Тяжело облаченное духовенство в новых тяжелых, широких, кованого золота, ризах торжественно застыло и ждало его, – все совершалось по-московски, по старине.

Все лица вышли у него полны жизни и настроения. Начиная с бледного лица государя, его удрученности посреди всего пышного торжества, и государыни, великий князь Владимир Александрович и другие персонажи – все так типичны в движениях своих, все, как живые портреты.

Сколько совсем жанровых фигур, и ни малейшего шаржа, ни намека на карикатурность нигде не вкралось в картину…

* * *

Серов по своему художественному складу ближе всех подходил к Рембрандту. Главное сходство Серова с Рембрандтом было во вкусе и взгляде художника на все живое: пластично, просто и широко в главных массах; главное же, родственны они в характерности форм. У Серова лица, фигуры всегда типичны и выразительны до красивости.

Разница же с Рембрандтом была во многом: Рембрандт более всего любил «гармонию общего», и до cих пор ни один художник в мире не сравнялся с ним в этой музыке тональностей, в этом изяществе и законченности целого. Серов же не вынашивал до конца подчинения общему в картине и часто капризно, как неукротимый конь, дерзко до грубости выбивался к свободе личного вкуса и из страха банальности делал нарочито неуклюжие, аляповатые мазки – широко и неожиданно резко, без всякой логики. Он даже боялся быть виртуозом кисти, как несравненный Рембрандт, при всей своей простоте; Серов возлюбил почему-то мужиковатость мазков местами до прозаичности.

Еще различие: Рембрандт обожал свет. С особым счастьем купался, он в прозрачных тенях своего воздуха, который неразлучен с ним всегда, как дивная музыка оркестра, его дрожащих и двигающихся во всех глубинах согласованных звуков.

Серов никогда не задавался световыми эффектами как таковыми: и в «Коронации» и в дивном портрете великого князя Павла Александровича он разрешал только подвернувшуюся задачу солнца, не придавая ей особого значения, и при своем могучем таланте живописца справлялся с нею легко и просто.

Еще мальчиком Серов не пропускал ни одного мотива живой действительности, чтобы не схватиться за него орудием художника… Гораздо позже, путешествуя по Днепру, по местам бывших Запорожских сечей указанных мне Костомаровым, мы вместе переправлялись на остров Хортицу на пароме. Пристань Хортицы оказалась прекрасной ровной площадью палевого песку, жарко нагретого солнцем. Кругом – невысокие гранитные темно-серые скалы, дальше – кустарник и голубое-голубое небо.

Мы долго бродили по Хортице, казавшейся нам выкованной из чистого палевого золота с лиловыми тенями, слепившего нам глаза на раскаленном солнце, – это впечатление создавали густо покрывавшие большие пространства палевые иммортели. Осматривали мы старые, уже местами запаханные колонистами запорожские укрепления; пили у колонистов пиво; устали изрядно.

Но на другой день, как только мы оправились, я увидел, что Валентин уже компонует характерную сцену из жизни запорожцев. Со мною были две прекрасные излюбленные нами книжки Антоновича и Драгоманова «История казачества в южнорусских песнях и былинах». Мы зачитывались эпосом Украины, и Серов, пробыв в киевской гимназии около двух-трех лет, уже прекрасно смаковал суть украинского языка. Но не думайте, что он взял какую-нибудь казенную сцену из прочитанного; его тема была из живой жизни «лыцарей», как будто он был у них в сараях-лагерях и видел их жизнь во всех мелочах обихода.

Действие происходит на песчаной пристани парома – Кичкас, так слепившей нас вчера. Запорожцы привели сюда купать своих коней.

И вот на блестящем стальном Днепре, при тихой и теплой погоде, многие кони, подальше от берега, уж, взбивают густую белую пену до небес; голые хлопцы барахтаются, шалят в теплой воде до упоения, балуясь с лошадьми; вдали паром движется на пышущем теплом воздухе – таков фон картины; самую середину занимает до чрезвычайности пластическая сцена: голый запорожец старается увлечь в воду своего «черта», а этот взвился на дыбы с твердым намерением вырваться и унестись в степь. Конь делает самые дикие прыжки, чтобы сбить казака или оборвать повод, а казак въехал по щиколотку в песок цепкими пальцами ног и крепко держит веревку, обмотав ее у дюжих кулаков мускулистых рук: видно, что не уступит своему черному скакуну. Солнечные блики на черной потной шерсти лошади, по напряженным мускулам и по загорелому телу парубка создавали восхитительную картину, которой позавидовал бы всякий баталист.

Серов очень любил этот сюжет, и после, в Москве, у меня, он не раз возвращался к нему, то акварелью, то маслом, то в большем, то в меньшем виде разрабатывая эту лихую картинку…

Серов, как Толстой, как Чехов, более всего ненавидел общие места в искусстве – банальность, шаблонность. Тут уж он делался неподступен. Он был весьма серьезен и органически целомудрен, никогда никакого цинизма, никакой лжи не было в нем с самого детства. В Киеве мы остановились у Н. И. Мурашко, учредителя киевских рисовальных классов (моего академического товарища еще по головному классу). Вечером пришел еще один профессор, охотник до фривольных анекдотцев.

– Господа, – заметил я разболтавшимся друзьям, – вы разве не видите сего юного свидетеля! Ведь вы его развращаете!

– Я неразвратим, – угрюмо и громко сказал мальчик Серов.

Он был вообще молчалив, серьезен и многозначителен. Это осталось в нем на всю жизнь.

* * *

Серов был человек глубоко убежденный; никогда почти не высказываясь и не заявляя с пеной у рта своего возмущения чужими грехами, он давал чувствовать всем соприкасавшимся с ним, что ему незнакома сделка с совестью.

Несмотря на все выраженные неоднократно пожелания Академии художеств иметь его профессором-руководителем в высшем художественном училище, он ставил ей невыполнимые условия – словом, всячески отказывался.

А впоследствии он подал даже заявление в общее собрание Академии художеств об исключении его из числа действительных членов Академии, когда обнаружилось ее безразличное отношение к своей автономной традиции. Выход этот он совершил нелегко. Он даже обратился ко мне с письмом, убеждая разделить его решение. Из других источников я знал, что он был не совсем прав; мне особенно жаль было терять его из круга академиков. Я спорил с ним и советовал не выходить.

После этого случая и нескольких настойчивых защит своего выхода он почти прервал со мною всякие отношения – и вышел.

Три крупных имени вышли из состава академиков – действительных членов Академии художеств. Первый – В. Д. Поленов – еще при самом начале действий графа И. И. Толстого по новому уставу. Впрочем, В. Д. Поленов формально не заявлял о своем выходе, но отказался поступить в профессора-руководители и никогда не посещал общих собраний Академии.

Второй – В. М. Васнецов – решительно и бесповоротно заявил о своем выходе потому, что администрация Академии художеств не сумела предупредить митинга учеников, которые ворвались в академические залы, когда их разогнали и вытеснили отовсюду. В залах Академии художеств в это время были выставлены иконы Васнецова – его полная выставка… Васнецов не мог перенести неуважения политически возбужденной толпы к искусству, поставив это упреком Академии, и вышел из ее состава.

Серов также упрекал Академию, но совсем в другом: в недостатке уважения к политическим интересам пробудившейся жизни русского общества.

Из окон Академии художеств он был случайным зрителем страшной стрельбы в толпу на Пятой линии Васильевского острова в 1905 году. Атака казаков на безоружный народ произошла перед его глазами; он слышал выстрелы, видел убитых…

С тех пор даже его милый характер круто изменился: он стал угрюм, резок, вспыльчив и нетерпим; особенно удивили всех его крайние политические убеждения, появившиеся у него как-то вдруг; с ним потом этого вопроса избегали касаться…

Нередко приходилось слышать со стороны:

– Скажите, что такое произошло с Серовым? Его узнать нельзя: желчный, раздражительный, угрюмый стал…

– Ах, да! Разве вам неизвестно! Как же! Он даже эскиз этой сцены написал, ему довелось видеть это из окон Академии 9 января 1905 года.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации