Электронная библиотека » Илья Репин » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 1 июня 2023, 09:20


Автор книги: Илья Репин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

Шрифт:
- 100% +
* * *

В душе русского человека есть черта особого, скрытого героизма. Это – внутрилежащая, глубокая страсть души, съедающая человека, его житейскую личность до самозабвения. Такого подвига никто не оценит: он лежит под спудом личности, он невидим. Но это – величайшая сила жизни, она двигает горами; она делает великие завоевания; это она руководила Бородинским сражением; она пошла за Мининым; она сожгла Смоленск и Москву. И она же наполняла сердце престарелого Кутузова.

Везде она: скромная, неказистая, до конфуза перед собою извне, потому что она внутри полна величайшего героизма, непреклонной воли и решимости. Она сливается всецело со своей идеей, «не страшится умереть». Вот где ее величайшая сила: она не боится смерти.

Валентин Александрович Серов был этой глубокой русской натурой. Чувствовалась в нем некоторая таинственность сильной личности. Это осталось в нем на всю жизнь…

«Не сотвори себе кумира» (М. М. Антокольский)

…До Академии я не имел понятия о лепке, и в первый же день поступления туда мне захотелось поработать в скульптурном классе. Этот класс был мрачен и почти пуст. Два-три ученика повышали выступы мускулов на своих копиях торса Геркулеса Фарнезского; выходило вроде картофеля в мешке. Мне было не до них. С помощью сторожа установив на станке мокрую глину, я плохо справлялся с ней и был как в огне от неумения.

На другой день в классе появился некий, как мне показалось, иностранец, уже хорошо знакомый с местом и делом техники.

Он отстегнул свои манжетки, снял воротничок, щеголеватый галстук; умело и ловко поснимал мокрые тряпки со своей глины и принялся продолжать торс Лаокоона, уже довольно обработанный. Работал он серьезно, с увлечением, часто отходил и смотрел издали на свою работу, нагибая голову то направо, то налево, и твердым, уверенным шагом спешил опять к глине.

Брюнет, с вьющимися волосами и бородкой, он был похож на Люция Вера и смотрел проницательно черными быстрыми глазами.

В двенадцать часов скучавшие за работой ученики повеселели, перекинулись остротами и пошли завтракать. Мы остались вдвоем с иностранцем.


М. М. Антокольский. Нападение инквизиции на евреев в Испании во время тайного празднования ими Пасхи.

Во время учебы в Академии И. Е. Репин и М. М. Антокольский жили в одной комнате, и Репин восторгался его выдающимися способностями. В работе Антокольского «Нападение инквизиции на евреев» видны параллели с российской действительностью. Положение евреев в России было очень тяжелым: для них существовала «черта оседлости», они были поражены в правах, не говоря о погромах, проводившихся с одобрения властей. С другой стороны, полицейский произвол затрагивал всех, кто осмеливался выступать против существующих порядков, поэтому современники понимали, кого Антокольский изобразил под видом инквизиторов. «Я долго стоял [перед этой работой] как окаменелый, молча…» – писал Репин.


Мне очень хотелось посмотреть поближе его работу, но я боялся помешать. Он подошел ко мне и заговорил. Сначала я едва понимал его ломаный язык и едва мог сдерживать улыбку от коверканных им слов. Однако он говорил так внушительно и смысл его слов был так умен и серьезен, что я с уважением стал вникать. Он с большим участием дал мне несколько советов и даже помог водрузить деревянную палку в голову моего Антиноя, все еще валившуюся на сторону, – о каркасе я не имел понятия.

Через несколько минут я уже отлично понимал язык моего ментора, и мое уважение к нему возросло еще более, когда я посмотрел вблизи его работу: она удивила меня своей отчетливостью и тонкостью отделки, особенно в глубинах, сеткой – так чисто, до невозможности.

* * *

На другой день утром, до прихода интересного незнакомца, я спросил о нем товарищей: кто этот иностранец? Они переглянулись с улыбкой.

– Иностранец?.. Это еврей из Вильны. Говорят, талант. Он уже выставил статуэтку из дерева «Еврей, вдевающий нитку в иголку». О нем писали и хвалили в «Ведомостях»; публика толпится, смотрит.

– Неужели некрещеный еврей? – удивился я.

– Выкрестится, конечно. Ведь им и вера даже не позволяет заниматься скульптурой. Неужели же ему бросать искусство?

В детстве я видел, как принуждали кантонистов, еврейских детей, креститься… И когда к нам (военным поселянам) забирался какой-нибудь еврей с мелкими товарами, мать моя всегда сокрушалась о погибшей душе еврея и горячо убеждала его принять христианство.

«Интересно поговорить на эту тему с этим умным евреем, – думал я, – но как бы это поделикатнее…».

С каждым разговором наши симпатии возрастали, и мы все более сближались.

– А как вы смотрите на религиозное отношение евреев к пластическим искусствам? – спросил я однажды его.

– Я надеюсь, что еврейство нисколько не помешает мне заниматься моим искусством, даже служить я могу им для блага моего народа.

Он принял гордую осанку и с большой решительностью во взгляде продолжал:

– Я еврей и останусь им навсегда!

– Как же это? Вы только что рассказывали, как работали над распятием Христа. Разве это вяжется с еврейством? – заметил я.

– Как все христиане, вы забываете происхождение вашего Христа: наполовину его учение содержится в нашем Талмуде. Должен признаться, что я боготворю его не меньше нашего. Ведь он же был еврей. И может ли быть что-нибудь выше его любви к человечеству?..

Его энергичные глаза блеснули слезами.

– У меня намечен целый ряд сюжетов из его жизни, – сказал он несколько таинственно. – У меня это будет чередоваться с сюжетами из еврейской жизни. Теперь я изучаю историю евреев в Испании, времена инквизиции и преследование евреев…

Нас все больше тянуло друг к другу, установились вечерние чтения у него в комнате. Потом, как-то без всяких предисловий, мы перешли на «ты», и наконец я переехал к нему в комнату для совместной жизни.

Я ложился раньше. И, просыпаясь, поворачиваясь, я видел, как он, взъерошенный, полураздетый, страстно писал… Заметив, что я проснулся, он восторженно обращался ко мне с желанием прочитать только что написанное.

Несмотря на неудобный час, на его ломаный язык, чтение его так захватывало интересной живой драмой, что я долго и все с большим вниманием слушал его чтение, забывая о своем раннем путешествии при фонарях, по пустынным улицам Васильевского острова в Академию.

Обрадованный моим восторгом, он по прочтении написанного рассказывал мне еще много, много вперед, что будет дальше. Спохватившись, усталый, я начинал на него ворчать за поздний час и советовал спать ложиться. Но и потушив лампу, он не мот успокоиться и все еще, как в бреду, продолжал свою повесть.

Сшитая тетрадь его все толстела, он с ней не расставался; возил ее всякие каникулы в Вильно – писал там, и она имела затрепанный и заношенный вид.

Писал он очень неразборчиво и при этом писал, как говорил по-русски, на еврейском жаргоне, со страшными и смешными неправильностями.

Еще с первых дней нашего сожития я стал стыдить его за произношение по-русски. Заглянув в тетрадь его писания, я невольно расхохотался над его выражениями и убедил его заняться русской грамматикой под моим руководством, чтобы не ходить далеко. Однако грамматика наша далеко не пошла. Я выходил из себя от его непонимания и беспамятности. И наконец убедился, что его кипевшая творческая голова сжигала все внешнее и не важное и не пропускала в его мозги. Так, понемногу, наши уроки прекратились – безуспешно. Антокольский на всю жизнь остался совершенно свободным от русской грамматики…

* * *

Он, как тростинка, гнулся и метался под своими идеями. Все же больше захватывала его скульптура. Особенно помню, как несколько лет спустя мы имели уже по особой комнате, хотя и в одной квартире, и обедали вместе.

Две недели Антокольский никого не пускал к себе в комнату, из которой только глина разносилась по всему коридору, и грязнила всю квартиру. К концу второй недели Антокольский страшно похудел и, с блестящими черными глазами, походил на горячечного больного. За обедом он лихорадочно молчал и, даже не доедая блюда, срывался и убегал к себе. В коридоре он иногда, пошатнувшись, хватался за стены от слабости и утомления. Черные волосы стояли у него дыбом, как-то вдруг отросли необыкновенно и целыми партиями казались седыми – перепачканные серой глиной.

Сначала Семирадский и Буткевич особенно острили над ним, как острят в кругах молодежи, подозревая товарища, не прячет ли он у себя красавицу, с которой так пагубно до полусмерти предается страсти нежной. Но скоро потом все прикусили языки и только молча переглядывались друг с другом, кивая на Мордуха, как его тогда все звали.

Наконец однажды, когда уже к нему, как ко всему на свете люди привыкают, привыкли и мы к его странности, он позвал меня в свою комнату.

Теперь, когда столько писалось и говорилось об этой вещи, трудно воспроизвести впечатление новизны – еще небывалого сильного явления в искусстве… Он мне показал «Нападение инквизиции».

Вся его комната была в полутьме. Только фонарь освещал сцену, падая вниз по витой лестнице в подземелье. И когда в этом полумраке я начал различать фигуры, полные драматизма и таинственности, мне становилось жутко; было трагическое очарование…

Я долго стоял как окаменелый, молча… Потом?.. Потом… как вихорь заходил по нашему грязному коридору… Забегали все, заговорили, заспорили! Целовали, поздравляли художника; и этот ураган из нашего коридора вырвался быстро в Академический переулок, перекинулся со страшным шумом в Академию художеств. И там стал свирепствовать по всем казенным коридорам; и носился с такою силой, что престарелые профессора боялись показываться из своих апартаментов – что твоя революция!..

Охватив всю Академию и всколыхнув ее, движение вырвалось наружу, зашевелило печать, общество, кружки – споры, толки, крики, ругань, похвалы и т. д. надолго, надолго не унималось…

Часть 3
«Везде свет и тень у нас…»
(Из писем И. Е. Репина)

Москва

В первый же вечер моего приезда в Москву я был удивлен сценой в Кремле: столпившийся народ слушал на дворе проповедь попа. Усердие слушать заставило некоторых взлезть на железную решетку ограды и везде, где слово слышнее; ближе к попу, который стоял на ступеньках лестницы и рассуждал, очень театрально позируя и изо всей мочи стараясь блеснуть схоластической ученостью. Трудно было долезть и услышать что-нибудь. (Какой-то слепой молодой парень предлагал ему вопросы, очевидно, его нарочно держал при себе хитрый поп для возбуждения своего остроумия (по лицу и фигуре поп ужасная дрянь.) Саишники, мороженщики мешали нам; наконец мы пробились и услышали: «Павел Коломенский сказал: «Ничего не смей переменять».

Вот он, рассадник консерватизма! Противоестественное учение! Это была историческая сцена, с историческим назиданием…

Москву можно сравнить с домом скряги, кулака, у которого очень много имущества; многое ему досталось от его богатых предков, сам он не прочь купить что-нибудь новое, но, ясно, уже в крайности; вообще он любит обойтись, и потому у него больше всего старого хлама; о красоте своих вещей и о порядке он нисколько не заботится, главное – чтобы каждая дрянь была цела; нечто вроде кучи плюшкинского кабинета: золотые и серебряные дедовские кубки, поизогнувшиеся от совершенной чистоты этих металлов и заплесневевшие от прикосновения к ним всяких гадостей, обглоданные свинцовые пули, серебряные тарелки, солдатские медные пуговицы, янтарное ожерелье, шило без ручки, гвоздь и проч. – все это в одном сундуке и под кроватью. Черт знает, чего там нет, лучше не заглядывать; шкаф новейшей работы, рядом с ним табурет простого дерева с темным глянцем времени и действия, с чистыми блестящими округленными углами – это уже помимо столяра. Такова же и Москва, например против Кремля, по ту сторону Москвы-реки, – это, кажется, самое лучшее место города.

В Петербурге воздвигли бы здесь дворцы, а здесь: «шорная лавка», продажа дегтя, веревок, далее следуют длинные, высокие каменные заборы с надписью «Свободен от постоя», закоптелая вывеска «Повивальная бабка», две крошечные вывески «Белошвейная». Окна этой «белошвейной» до того закопченны и малы, что я, сколько ни старался, ничего не мог рассмотреть; «Портной», – у этого хотя окна тоже малые, но отворены, на первом плане красуется согнутая коленка одной и босая подошва другой ноги, скобка волос и как бы между них выскакивающая рука, в другом окне также сидят, поджав ноги, на грязных «катках». Синий собственный портняжеский чапан напомнил мне крестного отца, – царство ему небесное, а был он горький пьяница!

Маленькие жилые домики связуются теми же заборами, свободными от постоя. И тут же красуется действительно нечто европейское, в котором я пребываю с удовольствием, – гостиница Кокорева; но все это пространство было бы скучно, если бы не украшалось вывесками «Распивочно и на вынос».

Я посетил до 20 трактиров – это царство грязи, плесени и гнили. Половые мальчишки едва не вышибают из рук грязных чашек – шалят очень – мило. Помнятся мне увлечения фельетонистов оригинальностью Москвы – все в ней своеобразно по-русски, и их порицания Петербурга за его бесхарактерность – ничем-де он не отличается от европейских городов. Жаль, что сих велемудрых мужей не посылают путешествовать, например, в Китай, какие сладкозвучные гимны своеобразию усладили бы тогда наш слух! Ведь что ни говори, а Москва-таки очень похожа на забытую большую деревню, из которой выехали уж давно все господа, остались лакеи да дворецкие, да купцы, полиции – никакой; везде кучи старого мусора, а чуть где свободный утолок – будь это даже у такого священного места, как пресловутые Спасские ворота – затыкай нос и не дыши, или умрешь от зловонья.

Опять отвлекаюсь. Я хотел сказать, что Москва действительно оригинальна, оригинальна до провинциальности, или провинциальна до оригинальности. Вообще в Москве больше народной жизни; тут народ чувствует себя как дома, чувство это инстинктивно переходит на всех и даже приезжим от этого веселее – очень приятное чувство. На костюм не обращается никакого внимания, даже очень богатыми, про купцов и говорить нечего.

Молодежь московская удивила и обрадовала меня. Везде живое непосредственное воспроизведение жизни, как она есть, типично, верно, экспрессивно, а какая живопись! Это так своеобразно, сильно, что просто глазам не веришь. Я только думал об этом, что это будет скоро, а оно уже есть, вот оно, наше родное, и в Москве, на родине! Так и быть должно. Браво, браво! Нельзя не верить в юные русские силы. Вот где начинается действительно дело.

Другая интеллигенция

…Живопись всегда шла об руку с интеллигенцией и отвечала ее интересам, воспроизводя интересные для нее образы и картины. Со времени Петра I интеллигенция вращается исключительно при дворе. Тогда русских художников еще не было, надо было иностранных, они не только удовлетворяли, они даже развивали двор (дрянь продавалась, как всегда).

Буду краток. Во время Александра I русские баричи развились до того, что у них появилась национальная гордость и любовь к родине, хотя они были еще баричи чистой крови, но составляли собою интеллигенцию (Пушкин, Лермонтов и прочие) и особенно декабристы по благородству души. Формы для художника (достойные его интереса) были только в Петербурге да за границей. Явилась целая фаланга художников, ярким представителем которой был Брюллов. Национальная гордость Николая I простиралась до того, что он поощрял русскую музыку в Глинке, русскую живопись в Федотове и даже заказал Брюллову русскую Помпею – «Осаду Пскова», приставал с этим к архитектору Тону, но, кажется, получил отпор (у деспотов бывают капризные лакеи, которым все сходит). Интеллигенция эта не могла долго существовать, так как она была замкнута в своем аристократическом кругу и относилась с презрением ко всей окружающей жизни, кроме иностранцев, развращается и падает.

Выступает другая интеллигенция, это уже на наших глазах, интеллигенция бюрократическая, она уже не спасена от примеси народной крови, ей знакомы труд и бедность, а потому она гуманна, ее сопровождают уже лучшие доселе русские силы (Гоголь, Белинский, Добролюбов, Чернышевский, Михайлов, Некрасов). Много является хороших картин: начальные вещи Перова – «Проповедь в церкви», «Дилетант» и др. Якоби – «Арестанты»; Пукирев – «Неравный брак» и прочие.

Теперь, обедая в кухмистерских и сходясь с учащеюся молодежью, я с удовольствием вижу, что это уже не щеголеватые студенты, имеющие прекрасные манеры и фразисто громко говорящие, – это сиволапые, грязные, мужицкие дети, не умеющие связать порядочно пару слов, но это люди с глубокой душой, люди, серьезно относящиеся к жизни и самобытно развивающиеся. Вся эта ватага бредет на каникулы домой пешком, да в III-м классе (как в раю), идут в свои грязные избы и много, много порасскажут своим родичам и знакомым, которые их поймут, поверят им и, в случае беды, не выдадут; тут будет поддержка.

Вот почему художнику уже нечего держаться Петербурга, где, более чем где-нибудь, народ раб, а общество перепутанное, старое, отживающее; там нет форм народного интереса. Судья теперь мужик, а потому надо воспроизводить его интересы…

Европа и мы

…Тьма, тьма и тьма!! Придется бежать из Петербурга. Одно спасение, чтобы не застыть окончательно. Ведь это значит, что Прометей скован здесь, а мы, жалкие существа, должны прозябать без священного огня – ужасно.

Скорей, скорей куда-нибудь в Европу, Париж, Рим… все равно… где только есть солнце, где горит этот светоч! Может быть как моль, как ночной мотылек, налетев на него, сгоришь в нем, но все же не удержишься, чтобы не улететь из этого мрака, из этого оцепенения!

Можно с ума сойти от бессильной злобы, от досады на нечто непоколебимое, мрачное и ужасное, как смерть.

Да, в Европу, в Европу, там мы более нужны, чем здесь, где только из одного человеколюбия да, еще того хуже, из подражаний просвещенным странам нас поощряют из прихоти, по капризу и по мягкосердию; а более бесцеремонные люди прямо говорят, что мы (художники) не имеем право на существование. Они правы совершенно! Не до эстетических наслаждений здесь, где еще экономический быт в первобытном, варварском состоянии. А Европе мы нужны, она нуждается в приливе свежих сил из провинций; здоровые соки дадут ей новую жизнь. И мы будем спица в колеснице – это большое утешение! А здесь мне совестно, что я художник, мне кажется, что это дармоед, обманщик, приживалка…

В наших грезах мы воображаем себя непобедимыми героями, мы делаем такие вещи, которые удивляют и изумляют весь мир; одни мы несемся тогда грандиозно над меркантильной Европой, храня олимпийское величие и бросая направо и налево наши творения, наши мысли, перед которыми все благоговейно падает во прах. Может ли что-нибудь удовлетворить вас в этот высший момент нашей жизни?!! Но проходит действие одуряющего гашиша, возникает трезвая, холодная критика ума и неумолимо требует судить только сравнением, только чистоганом – товар лицом подавай, бредни в сторону, обещаниям не верят, а считается только наличный капитал…

Увы! Мы все прокурили на одуряющий кальян; что есть, свое это бедно, слабо, неумело; мысль наша, гигантски возбужденная благородным кальяном, не выразилась и одной сотой, она непонятна и смешна… сравнения не выдерживает…

Европейцы ограниченны, но они работают очертя голову – их практика опережает их мысль, они уже давно работают воображением, отбросив ненужные мелочи, ищут и бьют только на общее впечатление, нам еще мало понятное; так мы еще детски преданы только мелочам и деталям и только на них основываем достоинство вещей, имеющих совсем другое значение. Нам предстоит еще дойти до понимания тех результатов, которые уже давным-давно изобретены европейцами, поставлены напоказ всем.

Лев Толстой

…Я отнесся очень скептически к известию, что у меня будет Лев Толстой. Однако же ждал его с самого утра и часов до 10 вечера; на другой день я об этом только иногда вспоминал, как о чем-то несбыточном, а на третий я даже и думать забыл.

И вдруг часов в 7 с 1/4-ю кто-то постучал в дверь. Я видел издали – промелькнул седой бакенбард и профиль незнакомого человека, приземистого, пожилого, как мне показалось, и нисколько не похожего на графа Толстого.

Представляйте же теперь мое изумление, когда увидел воочию Льва Толстого, самого! Портрет Крамского страшно похож. Несмотря на то, что Толстой постарел с тех пор, что у него отросла огромная борода, что лицо его в ту минуту было все в тени, я все-таки в одну секунду увидел, что это он самый!..

По правде сказать, я был даже доволен, когда порешил окончательно, что он у меня не будет; я боялся разочароваться как-нибудь, ибо уже не один раз в жизни видел, как талант и гений не гармонировали с человеком в частной жизни. Но Лев Толстой другое – это цельный гениальный человек; и в жизни он так же глубок и серьезен, как в своих созданиях… Я почувствовал себя такой мелочью, ничтожеством, мальчишкой! Мне хотелось его слушать и слушать без конца, расспросить его обо всем.

И он не был скуп, спасибо ему, он говорил много, сердечно и увлекательно. Ах, все бы, что он говорил, я желал бы записать золотыми словами на мраморных скрижалях и читать эти заповеди поутру и перед сном…

Меня он очень хвалил и одобрял. В «Запорожцах» он мне подсказал много хороших и очень пластических деталей первой важности, живых и характерных подробностей. Видно было тут мастера исторических дел. Я готов был расцеловать его за эти намеки, и как это было мило тронуто (то есть сказано) между прочим! Да, это великий мастер! И хотя он ни одного намека не сказал, но я понял, что он представлял себе совершенно иначе «Запорожцев» и, конечно, неизмеримо выше моих каракулей. Эта мысль до того выворачивала меня, что я решился бросить эту сцену – глупой она мне показалась; я буду искать другую у запорожцев; надо взять полнее, шире (пока я отложил ее в сторону и занялся малороссийским казачком «На досвитках»).

«Крестный ход» ему очень понравился как картина, но он сказал, что удивляется, как мог я взять такой избитый, истрепанный сюжет, в котором он не видит ровно ничего; и ведь он прав! конечно, я картину эту окончу после, уж слишком много работаю над ней, много собрано материала, жаль бросать.

Да, много я передумал после него, и мне кажется, что даже кругозор мой несколько расширился и просветлел.

Похороны Достоевского

Павел Михайлович Третьяков рассказывал подробности похорон Ф. М. Достоевского. Да, это событие в русской жизни знаменательное.

Я более всего восхищаюсь тем, что Россия начинает жить жизнью интеллектуальной. Сознательно ценят проявления собственной жизни и горячо, задушевно к ним относятся, уже не как холопы, с вечным раболепием только перед высокопоставленными властями, а как свободные граждане, отдающие дань заслуженному члену, этому великому страстотерпцу Федору…

При том, отдавая полную справедливость его таланту, изобретательности, глубине мысли, я ненавижу его убеждения! Достоевский – надорванный человек, сломанный, убоявшийся смелости жизненных вопросов человеческих и обратившийся вспять. Чему же учиться у такого человека? Тому, что идеал монастыри? «От них бо выдет спасение земли русской». А знания человеческие суть продукт дьявола и порождают скептических Иванов Карамазовых, мерзейших Ракитиных, гомункулообразных Смердяковых. То ли дело люди верящие, например Алеша Карамазов; и даже Дмитрий, несмотря на все свое безобразие, разнузданность, пользуется полною симпатией автора, как Грушенька.

Но как согласить с широкой примиряющей тенденцией христианства эти вечные грубые уколы Достоевского полякам? Эту ненависть к Западу? Глумление над католичеством и прославление православия? Поповское карание атеизма и неразрывной якобы с ним всеобщей деморализации, сухости и пр.?..

Что за архиерейская премудрость! Какое-то застращивание и суживание и без того нашей не широкой и полной предрассудков скучной жизни. Многое в этом роде противно мне.

А как упивается этим Москва! Да и петербуржцы наши сильно поют в этот унисон – авторитет пишет; как сметь другое думать!.. Ах, к моему огорчению, я так разошелся с некоторыми своими друзьями в убеждениях, что почти один остаюсь. И более чем когда-нибудь верю только в интеллигенцию, только в свежие влияния Запада (да не Востока же, в самом деле). В эту жизнь, трепещущую добром, правдой и красотой.

А главное, свободой и борьбой против неправды, насилия, эксплуатации и всех предрассудков.

О портрете Каткова
(письмо П. М. Третьякову)

Многоуважаемый Павел Михайлович!

Ваше намерение заказать портрет Каткова и поставить его в Вашей галерее не дает мне покоя, и я не могу не написать Вам, что этим портретом Вы нанесете неприятную тень на Вашу прекрасную и светлую деятельность собирания столь драгоценного музея. Портреты, находящиеся у Вас теперь, между картинами, имеют характер случайный, они не составляют систематической коллекции русских деятелей; но, за немногими исключениями, представляют лиц, дорогих нации, ее лучших сынов, принесших положительную пользу своей бескорыстной деятельностью, на пользу и процветание родной земли, веривших в ее лучшее будущее и боровшихся за эту идею…

Какой же смысл поместить тут же портрет ретрограда, столь долго и с таким неукоснительным постоянством и наглой откровенностью набрасывавшегося на всякую светлую мысль, клеймившего позором всякое свободное слово.


И. Е. Репин. Крестный ход в Курской губернии. Увидев эту картину, Лев Толстой спросил Репина, как он сам относится к происходящему. «Я изображаю жизнь», – ответил художник. В центре картины самодовольный священник, облаченный в позолоченные одежды, машет кадилом, а заодно поправляет пышную прическу. Чудодейственную икону несут впереди процессии и тщательно охраняют от народа. На заднем плане полицейский на коне замахивается нагайкой на крестьян, пытающихся подойти к иконе, а на переднем плане староста палкой преграждает путь молодому калеке, пришедшему сюда в надежде на исцеление. Лица большинства участников крестного хода печальны и покорны; общее тяжелое впечатление дополняет пейзаж, на котором вместо зеленой рощи изображены пеньки.


Притворяясь верным холопом, он льстил нелепым наклонностям властей к завоеваниям, имея в виду только свою наживу. Он готов задавить и всякое русское выдающееся дарование (составляющее, без сомнения, лучшую драгоценность во всяком образованном обществе), прикидываясь охранителем «государственности».

Со своими турецкими идеалами полнейшего рабства, беспощадных кар и произвола властей эти люди вызывают страшную оппозицию и потрясающие явления, как, например, 1 марта (убийство Александра II народовольцами 1 марта 1881 года – Ред.). Этим торгашам собственной душой все равно, лишь бы набить себе карман… Довольно… Неужели этих людей ставить наряду с Толстым, Некрасовым, Достоевским, Шевченко, Тургеневым и другими?! Нет, удержитесь, ради бога.

У нас недостает общественности…
(из письма В. В. Стасову)

Какая прелесть ваша статья «На выставках в Москве»! Горячо, с душой, проникнутой глубокой идеей любви к народу и свету. Какой живой, блестящий язык, возвышенный одной правдой! Хочется бежать, кричать, говорить, толкать…

Туда бы, на собрание этой многотысячной толпы! Вскочить на стол и сказать громко, откровенно, во всеуслышание: «Долго ли вам еще прозябать в невежестве, рабстве и безысходной бедности!..»

А между тем вместо живого слова им раздают бесплатно нелепейшие брошюры, озаглавленные: «Истинная радость!», «Застигнутые врасплох!» (брошюры в духе религиозно-нравственных поучений, издававшиеся Синодом. – Ред.) и т. п.

Какие эффектные заглавия и какой дребеденью наполнены!! Уши вянут от этой семинарской морали, избитой, опошленной поповской риторики; я уверен, сам автор неистово зевал, нанизывая эти периоды устарелых поучений отцов, нисколько не интересовавшихся своими духовными чадами и думавших только о собственном мамоне. И теперь та же забота. В наше тревожное время потрудиться для пользы Отечества и получить крестик… как и подобает истинно благонамеренным сынам Отечества…

А знаете ли – по секрету между нами – мне не нравится эта ваша мысль: что значительная часть народа нашего все еще слишком нуждается, чтобы взялся один, и приказал и указал, – тогда будет толк… Сильно сомневаюсь я в этом одном. И где вы его добудете? Кому поручить, кому безусловно поверить, что он знает этого одного? Из какого лагеря будет он? И почему вы уверены, что этот один будет затевать только новое и не будет стремиться сделать свое по-прежнему, по-старинному?! А по-моему – ум хорошо, а два лучше.

Национальные дела слишком серьезны, чтобы их слепо доверить одному кому-то. Времени было много, могли бы выбрать и не одного. И что это за страсть наша – лезть непременно в кабалу каприза одного, вместо того чтобы целым обществом, дружно, сообща вырабатывать вещи, которые должны представлять всю нацию разносторонне, и, следовательно, едва ли они могут быть постигнуты одним деспотическим человеком, который бы только приказывал и указывал.

Нет, в это я не верю. Да и за что вы ратуете!!! У нас до сих пор именно так и делается. И значительная часть народа нашего вполне торжествует; берется и приказывает всегда один. У нас недостает только общественности, всесторонней разработки данного дела, недостает привлечения к нему людей любящих, понимающих это дело и с самоотвержением, без личных самолюбий способных заняться им серьезно, провести до конца известную идею, не рисуясь собственной особой. Такое действительно желательное отношение к делу у нас еще и не начиналось, и ему более всего мешают эти одни, которые мечтают только начальствовать; до сути дела им и горя мало, они его не понимают…

Если бы мне говорили посторонние люди, я никогда не поверил бы, что вы будете на стороне этих одних; а эта пресловутая воля народа! Право, это-то что-то похоже на наших московских мыслителей. Я все еще не верю, чтобы за это ратовали вы, наш честный, наш благородный рыцарь добра и правды!

Красота в правде
(из письма Н. Н. Мурашко)

Красота – дело вкусов; для меня она вся в правде. Сами великие мастера стремились всегда к правде и новизне – словом, шли вперед…

Я не фельетонист, но я не могу заниматься непосредственным творчеством. Делать ковры, ласкающие глаз, плести кружева, заниматься модами – словом, всяким образом мешать божий дар с яичницей, приноравливаясь к новым веяниям времени…

Нет, я человек 60-х годов, отсталый человек, для меня еще не умерли идеалы Гоголя, Белинского, Тургенева, Толстого и других идеалистов. Всеми своими ничтожными силенками я стремлюсь олицетворить мои идеи в правде; окружающая жизнь меня слишком волнует, не дает покоя, сама просится на холст; действительность слишком возмутительна, чтобы со спокойной совестью вышивать узоры, – предоставим это благовоспитанным барышням.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации