Текст книги "Французская сюита"
Автор книги: Ирен Немировски
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)
Губы его повторяли положенные молитвы, а сердце билось так тяжело, так мучительно, что ему было физически больно. Он хрипло дышал, и мать взглядывала на него с испугом. Она повернулась к нему, сквозь вуаль блестели полные слез глаза. Тихо спросила:
– Ты болен?
– Нет, мамочка, – ответил он, глядя на нее тяжелым холодным взглядом, он упрекал себя за холодность, но ничего не мог с собой поделать.
С горькой и болезненной суровостью он судил своих близких, не сознавая отчетливо, за что он их упрекает. Перед ним возникали яркие картины: вот отец говорит о Республике «гнилой режим…» и в тот же вечер дает ужин на двадцать четыре персоны – белоснежные скатерти, вкуснейший гусиный паштет, драгоценные вина – в честь бывшего министра, у которого появился шанс вновь получить портфель и чьих милостей добивался господин Перикан. (Он так и видел перед собой сложенный бантиком рот матери: «Дорогой президент…») Их два автомобиля, едва ли не лопающиеся от набитого в них фамильного серебра, скатертей и постельного белья, медленно плывущие в потоке беженцев, и слова матери – указав на женщин и детей, бредущих пешком, увязав несколько одежек в узелок: «Посмотрите, как добр Иисус. Ведь и мы могли быть на месте этих несчастных». Лицемеры! Гробы повапленные! А он-то сам что здесь делает?! Кипение ярости, разрывавшее ему сердце, казалось ему молитвой за Филиппа. Но Филипп, он же был… «Господи! Филипп, мой любимый брат», – прошептал он, и слова эти, словно обладая божественной силой утешения, смягчили его окаменевшее сердца, из глаз обильным потоком потекли слезы. Мысль о любви и прощении коснулась его. Она родилась не в его душе, она к нему откуда-то прилетела, словно близкий друг наклонился и прошептал ему на ухо: «Семья, корни, породившие Филиппа, не могут быть дурными. Ты слишком суров, ты не знаешь, что приходило извне и что таится в душе человека. Зло очевидно, оно смердит, бросается в глаза. Только Одному во Вселенной дано счесть принесенные жертвы, капли пролитой крови и слез». Юбер смотрел на выбитые на мраморной плите имена погибших во время войны… не этой, другой. Среди них Краканы и Периканы, его дяди, кузены, которых он не знал, мальчишки, немногим старше него, убитые на Сомме, во Фландрии, под Верденом, убитые вдвойне, потому что погибли без толку. Мало-помалу хаос противоречивых чувств обрел горькую странную завершенность. За два месяца он нажил немалый опыт и знал не понаслышке, не из книг, а своим сумасшедшим бьющимся сердцем, ободранными руками, помогавшими оборонять мост Мулен, губами, целовавшими женщину, пока немцы праздновали победу, что значат слова – опасность, мужество, страх, любовь… Да, он понял, и что такое любовь. Ему стало хорошо, он почувствовал себя сильным, уверенным в себе. Больше уж ему не придется смотреть на мир чужими глазами, все, что он будет любить, во что верить, станет его собственным, а не полученным из чужих рук. Он медленно сблизил ладони, наклонил голову и наконец погрузился в молитву.
Панихида кончилась. На паперти Юбера окружили знакомые, целовали его, поздравляли мадам Перикан.
– У него все такие же пухлые щечки, – говорили дамы. – Надо же, после стольких испытаний он даже не похудел и совсем не изменился, милый, славный Юбер…
27
Корты добрались до Гранд-отеля в семь часов утра; от усталости их покачивало, в глазах застыл испуг. Они боялись, что за крутящейся дверью их снова подстерегает кошмар и хаос: они увидят беженцев, спящих на кремовых коврах гостиной, отведенной для прессы, метрдотель не узнает Кортов и откажет им в номере, в отеле не окажется горячей воды и они не смогут помыться, холл будет разворочен бомбой. Но, слава Богу, короля французских курортов не тронули, на водах шла шумная, лихорадочная, но привычная для этих мест жизнь. Персонал был на месте. Главный администратор жаловался на катастрофическую нехватку всего. Однако кофе подавали сладким, напитки в баре – ледяными; из кранов текла вода: захочешь – горячая, захочешь – холодная. Не обошлось и без волнений: недружественная Англия могла объявить блокаду, чреватую запретом на ввоз виски. Впрочем, запасы спиртного в отеле были изрядными. Можно было продержаться.
Несколько шагов по мраморному полу вестибюля, и Корты почувствовали, что воскресают – вокруг тишина, шуршат едва слышно только лифты. В распахнутые настежь окна видны зеленые газоны парка и радуга, играющая между оросительными фонтанами. Кортов узнали, окружили. Главный администратор Гранд-отеля – как-никак Корт останавливался здесь на протяжении вот уже двадцати лет – воздел руки к небу и сказал, что все кончено, они катятся в бездну, что хорошо бы возродить в народе чувство долга и чувство величия, потом шепнул, что с минуты на минуту ожидается прибытие правительства, со вчерашнего дня они держат апартаменты, посол Боливии спит на бильярде, но для него, Габриэля Корта, всегда найдется местечко; сейчас здесь творится нечто похожее на столпотворение в Довиле во время скачек, где он получил свое боевое крещение, будучи еще только помощником администратора.
Корт устало провел рукой по изможденному лицу:
– Милейший, положите мне матрас в туалете.
Вновь вокруг него все текло незаметно, мягко, пристойно. Не было женщин, рожающих в канаве, потерявшихся детишек, мостов, что рассыпаются огненными искрами, взрываясь от избытка мелинита и уничтожая, словно снаряды, все дома по соседству. Двери перед Кортом открывали, окна закрывали, чтобы его не потревожили сквозняки, под ногами он чувствовал плотный ковер.
– С вами весь ваш багаж? Вы ничего не потеряли? Вам повезло. К нам приезжают люди без пижамы и зубной щетки. Один несчастный потерял все при взрыве и добирался от Тура тяжело раненный, голышом, завернувшись в одеяло.
– Я чуть было не расстался со своими рукописями, – пожаловался Корт.
– Боже мой! Какое несчастье! Вы нашли их в полной сохранности? Это сразу видно. Да, видно сразу. Простите, сударь, извините, мадам, я войду первым. Вот номер, который я приготовил для вас, он на пятом этаже. Вы не в обиде?
– Теперь мне все безразлично, – прошептал Корт.
– Понимаю, – склонил голову с печальным видом старший администратор. – Такое несчастье…По рождению я – швейцарец, но сердцем француз. Я все понимаю, – повторил он.
На секунду он опустил голову и замер в неподвижности, словно приветствовал родственников покойного на кладбище, не решаясь сразу же поторопиться к выходу. В последние дни ему так часто приходилось замирать в этой позе, что его пухлое добродушное лицо изменило привычное выражение. Зато прежними остались свойственные его профессии неслышная походка и тихий голос. Он даже усовершенствовал свои природные данные и двигался так, будто в комнате находился покойник.
– Я прикажу подавать вам завтрак в номер? – спросил он у Корта с такой затаенной трагической ноткой, будто, указав на дорогого усопшего, осведомился: «Могу я поцеловать его в последний раз?»
– Завтрак? – вздохнул Корт, с трудом возвращаясь к обыденности и ее суетным заботам. – Уже сутки у меня во рту ни крошки, – добавил он со слабой улыбкой.
Сказанное было правдой еще вчера, но не сейчас, потому что в шесть часов утра он обильно подкрепился. Вместе с тем он не лгал, поскольку ел, сам не замечая, что ест, чувствуя лишь изнурительную усталость и смятение, в какое повергли его беды родины. И был уверен, что по-прежнему голодает.
– Ай-я-яй! Вы должны заставить себя, господин Корт! Мне не нравится ваше состояние. Займитесь собой. Это ваш долг перед человечеством.
Корт обреченно кивнул головой, давая понять, что он это знает и не оспаривает прав человечества на собственную персону, но при данных обстоятельствах трудно требовать от него больше мужества, чем присуще обычному гражданину.
– Милейший, – сказал он, отворачиваясь, чтобы скрыть блеснувшие слезы, – гибнет не только Франция, гибнет Совесть.
– До тех пор пока вы с нами, господин Корт, это невозможно, – горячо возразил старший администратор, который за время начавшегося бегства уже не раз произносил эту фразу. Корт был четырнадцатой знаменитостью и пятым писателем, прибывшим после трагических событий из Парижа, желая найти убежище в роскошном отеле.
Корт в ответ слабо улыбнулся и попросил, чтобы кофе был непременно горячим.
– Он будет кипеть, – пообещал старший администратор, отдал по телефону необходимые распоряжения и вышел.
Флоранс ушла к себе в комнату, заперла дверь и удрученно стала разглядывать себя в зеркале. Лицо, обычно такое нежное, свежее, красиво подкрашенное, пропиталось потом и неприятно блестело, ни крем, ни пудра не впитывались, застыв хлопьями, будто свернувшийся майонез, а как резко обозначились крылья носа, запали глаза, поблекли и выцвели вялые губы! Она в ужасе отвернулась от зеркала.
– Пятьдесят, не меньше, – сообщила она своей горничной.
Она сказала чистую правду, но с таким ошеломленным, испуганным выражением, что Жюли поняла ее правильно – цифра была образом, метафорой для выражения крайней старости.
– Неудивительно, после таких-то событий… Почему бы, мадам, немножечко не соснуть?
– Нет, это невозможно… стоит мне закрыть глаза, я слышу разрывы бомб, вижу мост, вижу убитых…
– Поверьте, мадам, забудется.
– Нет! Никогда! Вы-то сами сможете забыть?
– Я – другое дело.
– Почему же?
– Мадам может и о многом другом подумать, – объяснила Жюли. – Я достаю для мадам ее зеленое платье?
– Зеленое? С таким-то цветом лица?
Флоранс откинулась на спинку стула, прикрыла глаза и неожиданно собрала всю рассеявшуюся энергию, будто стояла во главе армии, и, шатаясь от усталости, снова взяла в свои руки командование и вопреки нужде в отдыхе своих подчиненных послала полки на поле битвы.
– Послушайте, Жюли, чем мы сейчас займемся. Сначала вы приготовите мне ванну и маску номер три для лица, ту, от американского института, потом позвоните в парикмахерскую и спросите, работает ли там по-прежнему Луиджи. Пусть он придет через три четверти часа и сделает мне маникюр. А вы тем временем приготовите серенький костюмчик и розовую блузу из батиста.
– Ту, что с вырезом? – уточнила Жюли, обводя на себе декольте.
Флоранс задумалась.
– Да… нет… да… эту. И новую шляпку с васильками. Ах, Жюли! Я думала, что никогда и не надену свою новую шляпку! Но в конце концов, вы правы, не нужно больше об этом думать, иначе можно с ума сойти… Интересно, а персиковая пудра осталась? Моя? Последняя?..
– Сейчас посмотрим. Мадам купила много коробочек пудры из Англии.
– Да, я знаю, знаю. Видите ли, Жюли, мы до конца не понимаем смысла происходящего. Происходят события с непредсказуемыми последствиями, уверяю вас, с непредсказуемыми… Жизнь многих и многих поколений людей переменится. Этой зимой мы будем голодать. Достаньте мне сумочку серой кожи с золотым фермуаром… Я спрашиваю себя, на что похож сейчас наш Париж, – произнесла Флоранс, входя в ванную, и шум воды из кранов, которые включила Жюли, заглушил ее слова.
Ум Корта занимали не такие легковесные мысли. Он тоже лежал, вытянувшись, в ванне. И в первые секунды испытал такую радость, ощутил такой глубинный покой, что ему невольно вспомнилось детство: наслаждение вкусом мороженого с меренгами, удовольствие бродить босиком по ледяному ручью, радость прижать к сердцу новую игрушку. Его оставили желания, сожаления, тоска. В голове было легко и пусто. Будто мать баюкала спящего младенца, Корта укачивала теплая вода, ласково щекоча кожу, смывая пот, пыль, проникая между пальцами ног, обвивая бедра. В ванной комнате пахло дегтярным мылом, лосьоном для волос, одеколоном, лавандой. Корт улыбался, потягивался, трещал суставами длинных белых пальцев, вкушая божественно простое наслаждение: он в безопасности от рвущихся бомб принимает в жаркий день ванну. Он не мог сказать, когда в него, будто нож в сердцевину яблока, проникла горечь. Может быть, взгляд, упавший на чемодан с рукописями, который он поставил на стул, или необходимость поймать выскользнувшее мыло нарушили его эйфорию. Как бы там ни было, но в какой-то миг его брови насупились, а лицо, ставшее чище, моложе, чем обычно, вновь исказилось сумрачным беспокойством.
Что же будет с ним, Габриэлем Кортом? Куда катится мир? Какой завтра окажется злоба дня? Или люди отныне будут думать только о хлебе насущном и места для искусства не останется? Или, как обычно бывает после кризиса, народится новый идеал и завладеет умами общества? Новый идеал? «Новая мода», – цинично и утомленно подумал он. Но он, Корт, уже слишком стар, чтобы приспосабливаться к новым вкусам. В 1920 году он уже менял свою манеру. В третий раз у него не получится. Дыхания не хватит догонять нарождающийся мир. И кто может провидеть форму, которую этот мир примет после жесткой матрицы войны 1940 года, после медной литейной формы? Будет великой или уродливой (а может быть, одновременно и такой, и другой) та вселенная, чьи первые родильные потуги мы ощущаем. Страшно склоняться к ней, вглядываться в нее… и ничего не понимать. Потому что он ведь ничего не понимал. Он подумал о своем романе – рукописи, спасенной от огня, от взрывов, что спокойно лежала теперь на стуле. Корт почувствовал глубочайшую безнадежность. Страсти, состояния души, угрызения совести, история поколения, его собственная история – все, что он описывал, – устарело, обветшало, отжило. С отчаянием он произнес вслух: «Отжило». И снова мыло ускользнуло рыбкой и спряталось под водой. Он выругался, приподнялся и отчаянно затрезвонил; появился его камердинер.
– Разотрите меня, – выдохнул Габриэель Корт дрожащим голосом.
Когда с помощью волосяной рукавички ему растерли ноги одеколоном, Корту стало легче. Голышом он принялся бриться, пока камердинер готовил для него одежду: льняную рубашку, костюм из легкого твида, голубой галстук.
– Знакомые есть? – осведомился Корт.
– Не знаю, сударь. Пока я видел мало тех, кто принадлежит к высшему свету, но мне сказали, что прошлой ночью здесь останавливалось множество автомобилей, и почти все они двинулись дальше, в Испанию. Здесь побывал и господин Жюль Блан. Он отправился в Португалию.
– Жюль Блан?
Корт застыл, держа в руке лезвие бритвы с хлопьями пены. Жюль Блан уехал в Португалию. Бежал! Новость болезненно задела его. Как все любители пожить, дорожащие в первую очередь комфортом и удовольствиями, Габриэль Корт запасся преданным ему политическим деятелем. В обмен на изысканные обеды, блестящие приемы, мелкие знаки внимания Флоранс и несколько своевременных статей, он получал от Жюля Блана (обладателя министерских портфелей при всех правительственных перестановках, дважды возглавлявшего кабинет министров и четырежды – министерство обороны) всевозможные льготы и послабления, так украшавшие жизнь. Благодаря Жюлю Блану ему заказали серию радиопередач «Великие влюбленные», и всю прошлую зиму он вещал о них на государственном канале. На том же канале по поручению Жюля Блана он выступал в зависимости от обстоятельств то с патриотическими приветствиями, то с моральными увещеваниями. Жюль Блан настоял, и директор крупнейшей ежедневной газеты заплатил Корту за его роман сто тридцать тысяч франков вместо девяноста тысяч, которые предложил ему поначалу. Наконец, Жюль Блан обещал Корту галстук командора ордена Почетного легиона. Словом, Жюль Блан был ничтожным, но необходимым колесиком в механизме карьеры гения, поскольку гений не мог всю жизнь пребывать в небесах, но был вынужден действовать и на земле.
Узнав о падении своего друга (должно быть, Блан сильно скомпрометировал себя, ударившись в отчаянное бегство, хотя кто, как не он, любил повторять, что в политике провал – лишь залог успеха), Корт почувствовал, что его оставили одного на краю пропасти. И снова с пугающей силой ощутил близость неведомого ему мира – мира, где все в один миг могут чудом обрести чистоту, бескорыстие, преданность благородным идеалам. В нем уже заговорила приспособляемость – инстинкт самосохранения, заложенный в растениях, животных, человеке:
– Ах, он уехал? Миновало время жуиров и жалких политиканов… – Помолчал и прибавил: – Бедная Франция…
Потом медленно натянул голубые носки. Он стоял в носках, пристегнув их черными шелковыми резинками, гладкий, безволосый, с белой, чуть отдающей в желтизну, как слоновая кость, кожей, несколько раз взмахнул руками, несколько раз наклонился вправо и влево. И одобрительно оглядел себя в зеркале.
– Мне определенно стало лучше, – сообщил он, обращаясь к камердинеру, будто полагал, что доставит тому несказанную радость.
Затем он довершил свой туалет. В бар он спустился чуть позже полудня. Заметил, что в холле царит некоторое смятение, было очевидно – что-то все-таки происходит, великие катастрофы, разразившиеся где-то вдалеке, потрясли и окраину Вселенной. Забытый багаж в беспорядке свалили на эстраде, где обычно танцевали. Громкие голоса слышались из кухни, бледные, неприбранные женщины бродили по коридорам в поисках комнаты, лифты бездействовали. Какой-то старичок плакал перед портье, тот отказал ему в пристанище.
– Поймите, сударь, это не моя злая воля, нет возможности, никакой возможности, мы сбились с ног.
– Хотя бы угол, – умолял несчастный старик, – я назначил здесь встречу жене. Нас разлучила бомбардировка в Этампе. Она может подумать, что я погиб. Мне семьдесят лет, сударь, а жене шестьдесят восемь. Мы никогда не расставались. – Дрожащей рукой он вытащил портмоне. – Я дам вам тысячу франков, – сказал он.
Скромное честное лицо француза со средним достатком порозовело от стыда – первый раз в своей жизни он предлагал взятку, вдобавок ему нелегко было расстаться с такой суммой. Но портье не взял протянутой ассигнации.
– Я же говорю, нет возможности, сударь. Попытайтесь найти что-нибудь в городе.
– В городе? Да я из города и иду! С пяти часов утра я стучался во все двери подряд. Меня прогоняли как собаку. А ведь я не какой-то сброд. Я преподаватель физики в коллеже Сент-Омер. Награжден «академическими пальмами».
Наконец старик заметил, что портье давно его не слушает, больше того, повернулся к нему спиной. Он наклонился и поднял с земли небольшую картонную коробку, в которой, по всей видимости, содержался весь его багаж, повернулся и потихоньку ушел. Портье отбивался теперь от четырех черноволосых напудренных испанок. Одна из них повисла у него на руке.
– Раз в жизни, куда ни шло, но чтобы попасться во второй, – жаловалась она громко и хрипло на плохом французском языке, – пережить войну в Испании, найти спасение во Франции и снова оказаться на войне, согласитесь, это слишком!
– Но я, мадам, ничем не могу вам помочь.
– Вы можете дать комнату.
– Ни малейшей возможности, мадам, ни малейшей возможности.
Испанка искала, чем бы его сразить: доводом, оскорблением. Не нашла, замолчала на миг, потом выпалила:
– Вот оно что! Да он не мужчина!
– Я?! – вскипел портье, вмиг растеряв профессиональное бесстрастие, и подскочил от обиды. – Может, хватит меня оскорблять, а? Вы ведь, кажется, иностранки? Помолчите лучше, или я вызову полицию, – закончил он, вновь обретая чувство собственного достоинства, распахнул дверь и подтолкнул к выходу захлебывающихся от испанских ругательств женщин.
– Что за дни, сударь, что за ночи, – обратился портье к Корту. – Мир сошел с ума.
Корт прошел по длинной галерее, в ней было тенисто, тихо, прохладно, в большом баре тоже спокойно. Волнения кипели за порогом этой обители. Закрытые ставни, большие окна спасали бар от ярости палящего солнца, тут пахло кожей, дорогими сигарами, выдержанным коньяком.
Итальянец-бармен, давний знакомец Корта, встретил его с необыкновенной любезностью, выразил радость от встречи, выразил сочувствие к бедам Франции, при чем так благородно, так тактично, ни на секунду не позабыв о сдержанности, какую диктовали обстоятельства, о дистанции, какая отделяла его от Корта, и тот почувствовал себя утешенным.
– И я рад свидеться, голубчик, – ответил он с признательностью.
– Господину было трудно расстаться с Парижем?
– Ох, – вздохом ответил Корт.
И поднял глаза к небу. Бармен Жозеф изящным взмахом руки целомудренно отстранил от себя дальнейшие признания, не желая тревожить столь свежие и болезненные воспоминания. С бережностью врача, который обращается к больному в кризисном состоянии: «Выпейте сначала лекарство, потом расскажете мне о своей болезни», – он негромко проговорил:
– Вам «мартини», не так ли?
И перед Кортом появился стакан со льдом и две маленькие тарелочки: одна с оливками, другая с хрустящим картофелем. Со слабой улыбкой выздоравливающего Корт обвел глазами знакомый бар, всмотрелся в людей, которые только что вошли, узнал сначала одних, потом других. Ну конечно! Все они были тут: академик и бывший министр, крупный промышленник, издатель, директор газеты, сенатор, драматург и даже генерал X, который так подписывал свои серьезные, грамотные, великолепно документированные статьи в самом крупном парижском журнале – он комментировал военные события, помогая проглотить их читающей публике своими расплывчатыми оптимистическими заключениями. (Так, например, он писал: «Будущий театр военных действий расположится на севере Европы, или на Балканах, или в бассейне Рура, или одновременно во всех трех перечисленных пунктах, или в какой-то еще точке земного шара, которую трудно обозначить»). Да, все они находились здесь и прекрасно себя чувствовали. Корт пережил миг несказанного изумления. Неизвестно почему, но вот уже целые сутки он пребывал в убеждении, что былой мир рухнул и он остался один-одинешенек посреди обломков. И как же было отрадно вновь обрести всех своих знаменитых друзей и врагов, сейчас было совсем не важно, кто они!
Главное, на одном берегу, главное, вместе! Они с полной очевидностью подтверждали, что ничего не изменилось, что все осталось по-прежнему, что они ошиблись, поверив, будто настал конец света и они присутствуют при небывалой катастрофе, нет, речь шла о чисто человеческих ограниченных временем и пространством взаимоотношениях, и всерьез затрагивали они только чужаков.
Все обменивались пессимистическими и даже безнадежными прогнозами, но тон был жизнеутверждающим. Одни уже хорошенько попользовались житейскими благами, находясь в том возрасте, когда думают, глядя на молодых: «Им из всего этого выкарабкиваться!» Другие поспешно припоминали страницу за страницей все, что было ими написано, все речи, которые были произнесены, прикидывая, не пригодятся ли они при новом режиме (и поскольку все более или менее рьяно оплакивали Францию, утратившую вкус к величию и дерзанию и больше не рожавшую детей, к ним мало-помалу приходило успокоение). У политиков тревог было больше, кое-кто серьезно себя скомпрометировал, ратуя за разрыв союза. Драматург и Корт делились мыслями о собственных творениях, и весь окружающий мир для них перестал существовать.
28
Мишо так и не суждено было доехать до Тура. Взрыв разрушил железнодорожные пути. Поезд остановился. Беженцы вновь оказались на дороге, но теперь вместе с колоннами немцев. Немцы отдали приказ возвращаться обратно. Мишо вернулись в Париж и увидели, что он наполовину пуст. По городу они шли пешком, их не было две недели, а им казалось, что прошла целая вечность, и они ожидали увидеть множество перемен, однако все вокруг осталось прежним, они шли и не верили своим глазам: дома стояли на месте с такими же, как в день их отъезда, закрытыми ставнями, освещало их предгрозовое солнце, из-за внезапной жары платаны сбросили листья, некому было убрать их, и усталые беглецы брели прямо по листьям. Похоже, что все продуктовые магазины были закрыты. Пустынность города приводила по временам в изумление: уж не чума ли его опустошила? Они были уже готовы воскликнуть чуть ли не со слезами на глазах: «Что же произошло? Вымерли все или убежали?» – когда столкнулись нос к носу с небольшого роста женщиной, мило одетой и аккуратно подкрашенной, или – для Мишо это было настоящей удачей – вдруг обнаружили между запертыми мясной лавкой и булочной открытую парикмахерскую, где клиентке делали перманент. Трудился парикмахер, знакомый мадам Мишо, она окликнула его; он сам, помощник, жена, клиентка – все подбежали к порогу с вопросом:
– Вы вернулись?
Она показала на голые ноги, разорванную юбку, потное, пропыленное лицо.
– Сами видите. А у нас дома что? – спросила она с тревогой.
– Дома? У вас все в порядке. Я сегодня проходила у вас под окнами. Все на месте, – сказала жена парикмахера.
– А сына? Жана-Мари вы не видели?
– Где же они могли видеть его, деточка? – сказал Морис, становясь рядом с женой. – Мне кажется, ты бредишь.
– А твое спокойствие меня до могилы доведет, – со страстью возразила жена. – Может быть, консьержка… – И она уже устремилась вперед.
– Не надрывайтесь, мадам Мишо! Нет новостей, я спросила, когда проходила мимо. К тому же и почты не носят.
Жанна постаралась улыбнуться, чтобы горькое разочарование было не так заметно.
– Ну хорошо, будем ждать, – выговорила она дрожащими губами.
Она машинально опустилась на стул и прошептала:
– Что же нам теперь делать?
– Будь я на вашем месте, – начал парикмахер, толстячок-коротышка с круглым мягким лицом, – я помыл бы голову шампунем, и мысли сразу бы прояснились. Можно освежить немного и господина Мишо, а моя жена тем временем что-нибудь для вас приготовила бы.
Так и сделали. Парикмахер втирал Жанне лавандовое масло, когда прибежал его сынишка с сообщением, что подписано перемирие. Усталая, отчаявшаяся Жанна и не поняла до конца всей важности принесенной новости; все слезы были выплаканы у постели умирающего, на последний его вздох их не хватило. Зато Морис, не забывший войну 1914 года, бои, ранения, боль, почувствовал неизъяснимую горечь. Но сказать ему было нечего. Он молчал.
Больше часа провели они в парикмахерской мадам Жосс и потом наконец отправились к себе. Говорили, что потери французской армии не слишком преувеличены, а вот число пленных приближается к двум миллионам. Может быть, и Жана-Мари тоже взяли в плен? На иное надеяться они не осмеливались. Шаг за шагом они приближались к своему дому, и, несмотря на уверения мадам Жосс, им было трудно поверить, что он стоит на месте, а не превратился в пепел, как дома, сгоревшие на площади Мартуруа в Орлеане, мимо которых они проходили на прошлой неделе. Но вот их дверь, комната консьержки, почтовый ящик (пустой!), ключ, который их ждет, и, наконец, сама консьержка! Воскресший Лазарь, увидев своих сестер и кипящий на огне суп, должно быть, почувствовал то же радостное изумление. «Подумать только, мы все-таки вернулись, мы все-таки здесь», – думали они. Но следом Жанна сказала:
– А для чего? Если сын…
Она взглянула на Мориса, муж слабо улыбнулся в ответ и громко поздоровался с консьержкой:
– Добрый день, мадам Ноннэн.
Консьержка была уже старенькой, наполовину глухой. Мишо как могли сократили ее рассказы о всеобщем бегстве – старушка наслушалась их во множестве, добравшись со своей дочкой – она была у нее прачкой – до заставы Итали. У заставы она рассорилась со своим зятем и вернулась домой.
– Они не знают, что со мной сталось, думают, наверное, что я умерла, – говорила она и вздыхала с удовлетворением. – Надеются моими сбережениями воспользоваться. Нет, не потому, что она у меня плохая, – прибавила она, говоря о дочке, – а потому, что жизнь свою живет.
Мишо объяснили ей, что устали, и стали подниматься к себе. Лифт не работал.
– Последняя капля, – простонала Жанна, смеясь нервным смехом.
Муж поднимался медленно, ступенька за ступенькой, а Жанна вдруг обрела второе дыхание и по-молодому заспешила наверх. Господи! Подумать только, она еще сердилась, что лестница темная, что в квартире нет стенных шкафов, нет ванной (им приходилось мыться в тазах на кухне), что батареи отказывали как раз в самые холода! Ей опять вернули ее маленький теплый огороженный четырьмя стенами мирок, наполненный такими нежными, такими любовными воспоминаниями. Она перегнулась через перила и увидела далеко внизу Мориса. Она была одна. Наклонилась и прижалась губами к деревянной двери, потом взяла ключ и отперла замок. Ее квартира, ее убежище. Вот комната Жана-Мари, вот кухня, вот гостиная и канапе – вернувшись из банка, она клала на него усталые ноги.
Вспомнила о банке и вздрогнула. Всю эту неделю она не вспоминала о нем. Когда Морис вошел в квартиру, он увидел озабоченное лицо жены – радость возвращения испарилась.
– Что-то случилось? – спросил он. – Жан-Мари?
После минутного колебания она ответила:
– Нет, банк.
– Господи! Да мы, добираясь до Тура, сделали все, что было в человеческих силах, и даже больше. Упрекнуть нас не в чем!
– Нас ни в чем и не упрекнут, если захотят, чтобы мы продолжали там работать. Но меня взяли только с начала войны на временную работу, а ты, бедный мой дружок, никогда не ладил с начальством, так что, если от нас захотят избавиться, лучше повода не придумаешь.
– Я уже думал об этом.
Как всегда, когда Морис ей не противоречил, а, наоборот, поддерживал, Жанна очень быстро приходила к другому мнению, противоположному.
– Но я не думаю, что они последние подлецы…
– Они последние подлецы, – отозвался Морис ласково, – разве ты не знаешь? Мыс тобой достаточно понервничали. Но теперь мы дома, мы с тобой вдвоем. Не будем ни о чем другом думать…
Они не говорили больше о Жане-Мари, его имя вызывало у них на глазах слезы, а плакать им не хотелось. Несмотря ни на что, в них таилась жаркая жажда счастья; они крепко любили друг друга, и любовь научила их жить настоящим днем, легко забывая о будущем.
Есть им не хотелось. Они открыли банку варенья, достали печенье, и Жанна любовно приготовила кофе – у них оставалось еще с полпакетика настоящего мокко, хранимого для особо торжественных случаев.
– Будет ли у нас другой, еще более торжественный? – сказал Морис.
– Надеюсь, что именно такого больше не будет, – ответила жена. – Но вместе с тем не будем забывать, что если война продлится, то мы не скоро найдем кофе такого качества.
– В твоих руках оно обрело соблазнительность греха, – улыбнулся Морис, вдыхая аромат, идущий от кофейника.
Слегка перекусив, они уселись перед открытым окном. У каждого на коленях лежала книга. Но не читал ни тот, ни другой. Они дремали, прижавшись друг к другу, переплетя руки.
Несколько дней они прожили в том же безмятежном спокойствии. Почта не работала, и они знали, что ни хороших, ни дурных новостей им ни откуда не получить. Оставалось только ждать.
В начале июля граф де Фюрьер вернулся в Париж. Как говорили о нем после перемирия 1919 года, он проделал великолепную кампанию: несколько месяцев героически выстаивал под огнем, потом женился на очень богатой девушке. И естественно, больше не горел желанием быть убитым. Однако великолепными связями жены он не воспользовался. Навстречу опасности он не рвался, но и не избегал ее. Войну он закончил без единого ранения, довольный собой и своим мужеством под огнем, не обманутый верой в себя и свою звезду. В тридцать девятом он был одним из первых в парижском свете, его жена была урожденной Заломон-Вормс, его сестра вышла замуж за маркиза Мэгля; его приняли в Жокей-клуб, он славился своими обедами и охотами, стал отцом двух прелестных дочерей, старшая из которых только что обручилась. Денег у него стало гораздо меньше, чем было в 1920 году, зато он гораздо лучше умел без них обходиться и знал, где достать их в случае необходимости. Он согласился принять пост директора в банке Корбена.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.