Электронная библиотека » Ирина Врубель-Голубкина » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Разговоры в зеркале"


  • Текст добавлен: 22 апреля 2016, 20:00


Автор книги: Ирина Врубель-Голубкина


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Тогда люди были другие, о Маяковском написала очень хорошие воспоминания жена художника-лефовца, кажется, Нивицкого, истеричка, но что-то в ней было. Он ей страшно изменял, и она пожаловалась Маяковскому, считая, что это влияние ЛЕФа и Бриков. На что Маяковский сказал: «Старомодные мы, Лиля, с тобой люди».

И.В. – Г.: Николай Иванович! Что такое «искусство 20-х годов»?

Н.Х.: Это такой же миф, как поэзия Серебряного века. Никакого искусства 20-х годов не было. Это было искусство дореволюционное, все течения уже были созданы. Просто были еще живы художники-новаторы, они еще были не старые в момент революции. Пунин был изокомиссаром и покровительствовал левым. Он мне говорил, что про него написали тогда: «“Честные и старые интеллигенты перешли на сторону революции”, – а мне (Пунину) тогда было 29 лет». Все, что было сделано, было создано до революции, даже последнее, супрематизм, был уже в 15 году. В начале 20-х годов они еще могли что-то делать, а когда кончилась Гражданская война, их сразу прекратили.

И.В. – Г.: Но всех этих людей привлекала возможность социального преобразования мира?

Н.Х.: Но в России это все не состоялось. Нет, конечно, футуристы в быту хотели все изменить, но это же была утопия. Малевич вначале пытался заниматься оформлением, но тогда было не до этого, Россия издыхала с голоду, он сам издыхал с голоду в Витебске. Организовать жизнь по законам искусства – это нереально. Правда, на Западе есть целые города и кварталы левой архитектуры. Но для кого это? – Корбюзье строил виллы для богатых людей. Градостроительство изменилось, но жизни это не изменило. Я давно говорил, что любая социальная формация на Западе ближе к тому, что мы считаем социализмом. Индивидуум стал гораздо более свободным и защищенным, но никакой феерии в жизни создать все-таки не удалось.

Кроме того, к авангардистам обратились, потому что монументальные работы, оформление улиц, не могли быть выполнены старыми методами. Это могли только левые сделать, поэтому они и были мобилизованы. Правда, известная альтмановская площадь была оформлена очень плохо. Он просто забил площадь декорациями и бутафорией. Художник Альтман, по моему мнению, малоинтересный, раздутый, не живописец, довольно скучный график.

И.В. – Г.: Вы считаете, что русские художники были оторваны от общего мирового процесса?

Н.Х.: Искусство было интернациональным, как никогда, но все-таки национальный акцент был. Был русский примитив, на Западе это не так принято. Вот Ларионов – это примитив, лубок, икона. Так, как вывеску оценили в России, ее нигде не оценили.

И.В. – Г.: Почему был такой рывок в русском искусстве?

Н.Х.: Поиски национальных истоков, корней. Ларионов первый понял важность народного искусства и примитива. До него этого не воспринимали как искусство, описывали просто, как Ровинский, ничего в этом не понимая, не воспринимая это как искусство.

И.В. – Г.: Я сейчас посмотрела иконы в Третьяковке – это не примитив, а интеллектуальное искусство высокого класса.

Н.Х.: Нет, это не примитив, но это монументальные и в общем упрощенные формы. Икона невероятно монументальна. Русские идут от греков, но все-таки создали свою икону, которая очень отличается от греческой и гораздо выше ее. Это тот случай, когда ученики превзошли учителей, но и учителя были недурные.

И.В. – Г.: Вы считаете, что примитив и лубок, войдя в интеллектуальное искусство, и создали этот прорыв начала века?

Н.Х.: И расчистка икон очень повлияла. Чекрыгин был совершенно помешан на «Троице» Рублева. Он говорил, что там такой голубой, которого не было в мировом искусстве. Икона и примитив изменили западное влияние, это столкнулось с кубизмом и в результате появилось новое русское искусство, не эпигонское, а своеобразное. Малевич мне как-то сказал: «Ну, пусть я и слабее Пикассо, но фактура у меня русская». А оказался не слабее! Сейчас он вообще идет номером первым в мировом искусстве. У него был и гонор, но в то же время и какая-то скромность, он цену себе знал. Это был уже новый язык искусства, и новые системы в искусстве были интернациональные. Малевич сейчас в Париже имел громадный успех, несмотря что он не живописец, Маркаде привез мне огромный каталог с огромным количеством ошибок. А Филонов провалился.

И.В. – Г.: Вы видели книгу Джона Болта о Филонове?

Н.Х.: Не видел и не хочу видеть. Это не уровень. Болт был филологом, потом начал очень быстро и плохо работать, замарал все русское новое искусство. У него был такой меценат Лобанов-Ростовский, который в искусстве ничего не понимал, собирал театральные эскизы, а теперь собирается их продать, то есть это было не коллекционирование, а бизнес.

И.В. – Г.: Был ли какой-то комплекс неполноценности у русских художников по отношению к западным?

Н.Х.: Ну, Малевич и Ларионов прекрасно знали себе цену, ничуть себя не принижали. Даже Гончарова себе цену знала, ей, конечно, до Ларионова далеко, но как женщина она феноменальна, и Розанова знала себе цену, великолепно была уверена в том, что делает, большая художница. Остальные дамы были уже не то – Попова, Удальцова, Степанова – куда им! Попова очень жесткая.

И.В. – Г.: А Родченко?

Н.Х.: Вообще дрянь и ничтожество полное. Нуль. Он появился в 1916 году, когда все уже состоялось, даже супрематизм. Попова и Удальцова все-таки появились в 1913-м, Розанова в 1911 году. А он пришел на все готовое и ничего не понял. Он ненавидел всех и всем завидовал. Дрянь был человек невероятная. Малевич и Татлин относились к нему с иронией и презрительно – он для них был комической фигурой. Лисицкий о нем ничего не высказывал, но тоже относился к нему презрительно, а Родченко ему страшно завидовал и ненавидел. Родченко сделал Маяковскому кучу чертежных обложек, а Лисицкий сделал одну (вторая плохая) для «Голоса» – разве у Родченко есть что-то подобное? Малевич сделал белый квадрат на белом фоне, а этот сразу черный квадрат на черном фоне – это сажа, сапоги. Когда он начал заниматься фотографией и фотомонтажом, на Западе уже были замечательные мастера – Ман Рей и др. Лисицкий уже следовал за Ман Реем, но не хуже. То художники были, а у этого фотографии – сверху, снизу – просто ерунда. Я считаю, что такого художника не было. Его раздули у нас и на аукционах. Семья его всячески раздувает – дочь, муж дочери. Внук, искусствовед под фамилией Лаврентьев, восхищается дедушкой – это семейная лавочка.

И.В. – Г.: Каково место Филонова в русском искусстве?

Н.Х.: Он не живописец, поэтому и провалился в Париже. Лисицкий тоже не живописец, но его космические построения заставили парижан отнестись к нему милостиво. А Филонов для них, наверно, что-то немецкое – экспрессионизм. Он феноменальный рисовальщик – невероятный. У него была такая маленькая работа, два мальчика в Гренобле, он потом ее раскрасил и испортил. Он вообще раскрашивал, он считал: главное – нарисовать, остальное приложится. Там были изображены два маленьких заморыша с чахоточными ножками. Гольбейн так бы не нарисовал. Он был маньяк, безумное существо, считал, что главное нарисовать, остальное все приложится.

И.В. – Г.: Вы с ним общались?

Н.Х.: Он даже написал обо мне в своем дневнике, о том, как мы с ним разговаривали. Я помню, последняя встреча была очень страшная. Его жену разбил паралич, она не выносила света. Они жили в общежитии на Макартовке. Мы стояли в коридоре и разговаривали, и вдруг она закричала диким голосом, и он пошел к ней. И, представляете, он умер от голода в блокаду, а она пережила его. Он сам себя изнурил голодом. Его жена была старше его на 25 лет – рыжеватая, милая, опрятная и очень гостеприимная женщина. Я пришел к ним, она спекла какой-то пирожок к чаю. Филонов сидит, не ест. Я ему говорю: «Павел Николаевич, что же вы?» – а он: «Я не хочу сбиваться с режима». Кроме того, была клюква с сахаром, она тогда стоила очень дешево и считалась немыслимым витамином. Он сказал: «Никому не говорите, что это целебная штука. Сразу все расхватают» – какой благоразумный! А у него на табак и на черный хлеб только и было – так он и жил. Сам был похож на своих персонажей: руки костистые, глаза маниакальные, очень слабый такой, волевое, одержимое существо. Сумасшедший, безумный маньяк. У него был один рисунок, почти беспредметный, колесообразные формы и конструкции. Даже невероятно, что человеческая рука такое могла сделать.

Филонов ценил Крученыха, хотя он был ему чужой. Крученых заказал ему рисунки к Хлебникову, и Хлебникову эти рисунки очень понравились. Вообще Филонов был любимым художником Хлебникова. Он написал портрет Хлебникова, и этот портрет пропал. Он, вероятно, отвез его семье в Астрахань, а там не ценили нового искусства. Семья Хлебникова все время жаловалась, что ему каждый месяц надо посылать деньги. Жуткая семья была, ничего не понимали, не ценили его, ни с каким Рембо не сравнить. Было такое его стихотворение, у меня полный текст выписан, рукопись, которую я видел у Митурича, он мне показывал, пропала. А он мог только писать. Это был такой вулкан, этот небывалый гений с того света, сравнивать с ним кого-нибудь просто смешно, человек с космическим сознанием.

И.В. – Г.: А как возник Филонов?

Н.Х.: Он учился в Академии художеств и был там чужой совершенно. Совершил долгое путешествие по Европе – пешком, денег у него не было. Был во многих музеях. Ранние его вещи были странные, символические, сновидческие. Рисовал он в Академии так, что старик Чистяков обратил на него внимание. Он у него не учился, но тот приходил в его класс и спрашивал: «Что нарисовал этот сумасшедший Гольбейн?» Его работы были в Русском музее, а потом их отдали сестрам. У них были две маленькие комнаты, а работы огромные, накрученные на валики. Ходить там было негде, а музей брать не хочет. Тогда я пошел на страшную аферу. Я сговорился с ЦГАЛИ, чтобы они забрали все вещи, и они согласились. Тогда я пришел в администрацию Русского музея и сказал: «Через день работы уедут в Москву. Как это глупо, художник всю жизнь был связан с Ленинградом. Почему его надо отдавать в архив, где его заморозят, никто его никогда не увидит, а потом вам же это отдадут на хранение». В общем, я их уговорил, и работы не уехали в Москву. Я взял несколько вещей, устроил выставку в музее Маяковского, а потом вернул. У него были две сестры. Старшая, хорошая, умерла, и осталась страшная дрянь и ханжа Евдокия Николаевна. Она написала потом воспоминания, где обо мне нет ни одного слова. Но у меня есть ее письмо, где она пишет, что я смог устроить выставку тогда, а она думала, что выставку Павла Николаевича удастся устроить только через 50 лет.

Потом часть вещей эта сестра продала иностранцам и Костаки – эта чудная, верная сестра. В Финляндию должны были быть вывезены 15 вещей, которые могли быть куплены только у нее. Картины разрезали на мелкие части, чтобы потом склеить. Но их накрыли, и это не удалось. Я сказал Евдокии Николаевне, что она торговка и дрянь, и она меня круто возненавидела.

И.В. – Г.: Николай Иванович, вы считаете Кандинского русским художником?

Н.Х.: Немецкий, абсолютно ничего общего не имеющий с русским искусством. Его ранние лубки мог нарисовать только иностранец, с полным непониманием. Но это ранние вещи, а как живописец он сформировался в Германии под влиянием Шёнберга. Это музыкальная стихия, аморфная, а русское искусство конструктивно. Поздний Кандинский конструктивен, но он потерял себя, он хорош именно музыкальный, аморфный. Кандинские были поляки и Россию ненавидели. Он родился здесь, и мать его была русская. Но дома разговаривали по-немецки – лепет его был немецкий. Недаром он уехал в Германию еще в XIX веке. Он был там главой общества художников, а потом, после «Blaue Reiter», стал совсем сверхгенералом. А в Россию он приехал во время Первой мировой войны, а потом застрял надолго в Швеции. Он не хотел оставаться в Германии, которая воевала с его родиной. Он был благороднейшим человеком. Но здесь он был абсолютно чужой, и все левые совсем не замечали его присутствия. У него не было здесь учеников. Он был здесь иностранец. Малевич мне про него кисло сказал: «Да, но он все-таки беспредметник». Больше того, он первый беспредметник был, но он ведь весь вылез из фовизма, через кубизм он не прошел, поэтому он не конструктивен и не имеет ничего общего с русским искусством. Возьмите кусок живописи фовизма (Ван Донгена, раннего Брака, кого хотите), отрешитесь от предмета, и вы увидите, что все эти яркие контрастные гаммы Кандинского, вся эта цветовая система идет от фовизма.

И.В. – Г.: Николай Иванович, художник, эмигрируя, обычно сразу порывает с Россией?

Н.Х.: Кого вы имеете в виду?

И.В. – Г.: Архипенко, Сутина, Габо, Певзнера.

Н.Х.: Архипенко не эмигрировал, он уехал в 1908 году во Францию и там натурализовался. И вообще, скульптор, кубист международный, какие у него могут быть национальные признаки? До отъезда из России он был в дружеских отношениях с Малевичем. Они сдружились в Киеве, Архипенко ведь был украинцем. Сохранилась открытка Архипенки, присланная им Малевичу из-за границы, с изображением его ранней скульптуры – Адам и Ева, стоящие у дерева. Я думаю, потом переписка прекратилась, но эта открытка – очень дружеская, даже с обращением на ты, а ведь Архипенко был моложе Малевича – была послана по следам свежей дружбы. Потом эта переписка прекратилась, но, когда он уехал, он сразу написал Малевичу.

Сутин уехал отсюда совсем молодым, он там стал художником, и это большой живописец.

Габо – полная бездарность, нуль, а Певзнер талантливый живописец и конструктор. Недаром он натурализовался во Франции, а Габо – он для америкашек. Они уехали в начале революции. Габо был деляга, художник-дилетант, все его конструкции похожи на математические машины в политехническом музее – это не искусство. Он в подметки брату не годится, а сам обвинял Певзнера в плагиате. Живопись Певзнера, его полые, вогнутые, ребристые формы тогда уже были сделаны, кроме того, был уже Архипенко, и кубизм был.

И.В. – Г.: Но это русское искусство?

Н.Х.: Нет, это не русское искусство. В Певзнере еще что-то было, кое-где мелькал ранний Врубель. У них был брат Алексей, который теперь умер. Он был со мной в хороших отношениях.

Алексей Борисович, странный человек, которого Габо заставил написать книгу о себе и о Певзнере, и там он обвиняет Певзнера в плагиате. Я говорю ему: «Алексей Борисович, как вы можете обвинять одного вашего брата в плагиате у другого, как вам не стыдно? Я противник Габо, для меня художник только Певзнер». Он немножко сгладил, но все-таки оставил пакость! Он забрал из России за границу все оставшиеся здесь работы Певзнера.

Здесь всех ждала веревка, но, как сказала Ахматова, настоящему поэту нужен воздух бедствий.

И.В. – Г.: А вы встречались с Ларионовым?

Н.Х.: Нет, я с ним не виделся, они уехали отсюда в 1915 году и никогда после сюда не приезжали. Но он узнал о моем существовании еще в 1957 году, прочел какую-то мою работу, включил мою статью в свой каталог. Он прислал мне с Лилей Брик свои каталоги с милыми надписями, на одном даже собачку нарисовал. И еще они передали мне каталоги Натальи Сергеевны, она тогда еще была жива.

Лиля ему сказала, что я считаю его самым великим художником в мире. Я устроил выставку через год после его смерти, немножко не дотянул.

И.В. – Г.: Вы дружили с Лилей Брик?

Н.Х.: Да, до тех пор, пока Катанян нас не поссорил. Он меня возненавидел, грубо говоря, может, чему-то завидовал глупо невероятно и пошло. Вообще он был альфонс, дрянь абсолютная. Он нас поссорил с Лилей. Я считаю, она сделала ошибку: жена цезаря не должна выходить замуж за его дворника.

И.В. – Г.: Николай Иванович, выставки, которые вы организовали в музее Маяковского, явились одним из самых важных факторов новой культуры 60-х годов. Два главных фактора, повлиявших на развитие нового русского искусства, – это фестиваль, когда привезли новое западное искусство, и эти ваши выставки.

Н.Х.: Они были заблаговременные и провидческие. Тогда это искусство было под запретом, и это был риск. Последнюю выставку (Шагал, Розанова, Якулов, Татлин, Родченко – музей меня заставил включить его в выставку из-за Маяковского) запретили. Выставка уже была повешена, и ее не разрешили открыть. Пришла комиссия из МК, меня чуть не арестовали. Это была провокация директорши, она устроила выставку наверху и сказала, что провалится пол, поставила милиционера и никого не пускала.

И.В. – Г.: Но все-таки она была единственной, которая согласилась делать эти выставки?

Н.Х.: Потом уже только делала вид. Когда была выставка Ларионова, она была в отпуску, и выставка продолжалась целых семь дней.

Эти выставки были открытием всей этой культуры. Была выставка Матюшина с Филоновым, Татлин с Малевичем, Гуро с Эндером, Ларионов, две выставки Чекрыгина.

И.В. – Г.: Как вам это удалось?

Н.Х.: Силой убежденности. Нашаманил. Из Третьяковки я попросил восемнадцать вещей Ларионова, две самых левых, их не дали. В Третьяковке меня ненавидели, они же своим сотрудникам этих вещей не показывали, это же все из фондов. Они дали мне 16 вещей, я хотел было позвонить в Министерство культуры, а потом решил – черт с ним, они могут вообще все отменить. На эти выставки из других городов приезжали. У меня же сохранилась книга отзывов. После закрытия выставки Ларионова мне звонят из «Правды»: «Мы получили массу писем из провинции от людей, которые хотят видеть эту выставку. Может, вы ее продлите?» Я сказал: «Я ее продлю на три дня, и вы еще получите письма». – «Так что же делать?» – «А введите работы Ларионова в экспозицию Третьяковской галереи».

У меня уже выработалось шестое чувство. На выставке Ларионова я пришел в музей в восемь часов утра, снял все работы, всю выставку повалил на пол. Проходит час, и является комиссия из МК. Я говорю: «Выставка уже снята, ничего особенного не было». Показываю несколько работ, они стоят с кислыми лицами – все-таки опоздали, не увидели выставку на стенах.

И.В. – Г.: А как вам удалось получить работы Ларионова из запасников Третьяковки?

Н.Х.: Тогда приехала вдова Ларионова. Министерство культуры обещало ей устроить выставку Ларионова. Она пришла ко мне и сказала, что то, что я собираюсь устроить маленькую выставку Ларионова, может помешать устройству ее выставки. Я ей сказал, что моя камерная выставка не может никому помешать, и она успокоилась. А выставку ей не устроили. Она собиралась подарить работы Гончаровой, которую страшно ненавидела. После отказа делать выставку она была страшно разъярена и решила ничего не дарить. Тогда я позвонил в Министерство культуры и сказал, что если они мне дадут работы из фонда и я устрою выставку, то вдова Ларионова подарит им работы. Фурцевой тогда не было, был какой-то то ли Попов, то ли Петров, и он дал разрешение. Когда я пришел отбирать из фондов работы, у них глаза вылезли, они их своим сотрудникам не показывают. Ругали меня не только в спину, но и в лицо даже. А я взял и показал шестнадцать прекрасных холстов Ларионова. А вдова подарила Третьяковке «Четырех святителей» Гончаровой, натюрморт и еще что-то. Они на мне хорошо заработали. А потом она подарила кучу пастелей Гончаровой музею Пушкина, и они даже устроили выставку – это были ее ранние реалистические пастели, хорошие, но ничего левого там не было.

О всех этих выставках писали за границей. Были изданы пригласительные билеты, каталогов тогда издать было невозможно. Во всех библиографиях Ларионова указывается выставка в музее Маяковского и отмечено – без каталога. На выставке Филонова был посол Израиля Харэль, был посол Канады, вообще приходили послы и дипломаты. Нина Кандинская приехала в Москву и позвонила мне. Я очень растерялся, и она сказала, что я, наверно, думаю, что меня разыгрывают, и пригласила меня в гостиницу, пить кофе. Я сказал, что не могу, демонтирую выставку, и она приехала на выставку Филонова, и ей очень понравилось.

И.В. – Г.: Не было художника в Москве, который не видел бы эту выставку. Все было, кроме каталога.

Н.Х.: Ну, каталогов тогда делать не разрешали, но были напечатаны приглашения

И.В. – Г.: Николай Иванович, что для вас сейчас самое главное в искусстве XX века?

Н.Х.: Величайший Хлебников – это такое уникальное явление, равного которому нет в литературе ни одного народа, такие поэты рождаются раз в тысячу лет. В искусстве одного назвать невозможно, как живописца я больше всего люблю Ларионова. Малевич, конечно, цветописец. Татлин все-таки вышел из искусства, в живописи он не может состязаться с Ларионовым, все-таки не дотягивал. У него одна вещь висела в квартире – «Яблоневый сад» Ларионова. Он мне говорил: «Видишь?» – «Вижу». Ну, конечно, Ларионов, Татлин, Малевич – главная тройка русская.

И.В. – Г.: Николай Иванович, а как вы пришли к Хлебникову?

Н.Х.: Я был лефовец, был связан с футуристами. Хлебников был для нас первым номером. Потом он очень плохо издан был. Я был занят текстологией, мне хотелось перевести его на русский язык. Он так искажен в пятитомнике, что там нет ни одного правильного текста. Моя цель была собрать неизданные тексты и дать установку для будущего полного собрания сочинений, которое, кстати, до сих пор не издано. Вышел сейчас толстый том – это ужасный хлам, чудовищная работа. Там такой Парнис, этот аферист вовлек в эту историю все-таки лингвиста Григорьева, который опозорил себя, потому что это чудовищное издание вышло через много лет после пятитомника Степанова, но через столько лет надо было приступить к изданию во всеоружии, умея и имея возможность исправить все ошибки Степанова. А они их повторили. Они пишут в предисловии, что это дело будущего. Но сейчас, через шестьдесят лет после издания, будущее уже настало. Так что это спекуляция на юбилее. К юбилею, кроме этого тома, вышло еще несколько мелких книжек Хлебникова, все они никуда не годятся. Это все спекуляция.

И.В. – Г.: Почему это происходит?

Н.Х.: Это требует адской текстологической работы, кроме меня ее никто не в силах сделать. Я работаю над этим много лет, но мне не дали возможности издать. Издательства не шли на мои условия, хотели издать что-то для читателя, а я хотел, чтобы вся моя текстологическая работа была видна. У меня готова вся хлебниковская текстология. Вы видите все эти папки – это все хлебниковская текстология. Не установлены правильные тексты, текстологическая работа требует громадного знания материала. Но я боюсь, что мне не суждено это увидеть изданным. «Хлебников, он такой сложный, в нем есть всё», – сказал мне Мандельштам, прощаясь, когда он уезжал от меня в последний дом отдыха, где его арестовали. Я ему тогда дал почитать том Хлебникова. Потом, в 60-х годах, мне попалась книга Веберна о Бахе, где он сказал: «В Бахе есть всё». Это, конечно, разобщено во времени, но правильно.

И.В. – Г.: Тогда были такие духовные величины, как Хлебников, Маяковский, Пастернак. Как произошло, что взяли Ахматову, эту прекрасную эстетическую камерную поэтессу, и канонизировали ее?

Н.Х.: Но она все-таки большой поэт, хотя я ее не люблю. Когда мы с ней познакомились и подружились, она мне сказала: «Я всегда мечтала дружить с человеком, который не любит моих стихов».

А потом эта наша любовь к классикам, юбилярное литературоведение, канонизация – это возникло только в наше время, раньше такого не было. Наука тоже подгоняется. Юбилеи, симпозиумы, книги издаются. Создают такой Олимп культуры. И характерно то, что это в период страшного одичания, – раньше так с культурой не возились. А Мандельштам – камерный поэт, его называют великим не по чину. Он гениальный человек, но не великий поэт. Признак великого поэта – диапазон, которым Мандельштам не обладал. Хлебников и Маяковский – вот великие поэты.

И.В. – Г.: Но канонизировали именно Мандельштама?

Н.Х.: Да. Называют великим поэтом совершенно не по чину, я бы сказал. Он гениальный человек был, но поэт камерный, мало написавший, вроде Тютчева. Уже Фет больше написал. Американцы сделали из него Брокгауза и Ефрона, четыре тома, пять томов и тут хотят это воспроизводить – он весь помещается в одном не очень большом томе.

Я вообще против учреждения обществ памяти Малевича, Хлебникова, Мандельштама и других – это спекуляция, учредители хотят объездить мир, а Малевич и Хлебников обойдутся без них, их прославлять не надо.

И.В. – Г.: Вы долго общались с Мандельштамом?

Н.Х.: О да, он потом жил у меня довольно долго в Марьиной Роще. Мы с 1928 года много общались, но так как у меня эта история с этой мадамой произошла довольно мерзкая, то я ничего не хочу об этом говорить на магнитофон, это для меня тема не очень приятная.

И.В. – Г.: Как повлияла на современную русскую литературу и культуру реанимация произведений и авторов, которые исчезли насильственным путем или ушли в эмиграцию?

Н.Х.: Что значит возвратить? Для чего возвращать – чтобы ознакомиться? Та интеллигенция, которая как-то выжила, и так все знала. В этом массовом возвращении есть какая-то глупость – в каждой пошлой статье, например, теперь цитируют Бердяева, которого после этого читать можно перестать. А Бахтин, без которого ни одна глупейшая статья теперь не обходится. Набокова у нас раздули без всякой пропорции. Он ничего общего с Россией не имеет, в послесловии к «Приглашению на казнь» он ругает русский язык. Зачем ругать свой родной язык, чтобы возвеличивать чужой? В том же послесловии он говорит, что он не читал Кафку (значит, читал), только до Кафки ему, как до неба, тот великий, а вы прочтите стихи Набокова – это же графомания и бездарность. Конец «Приглашения на казнь» Набоков украл у Платонова из «Епифанских шлюзов», там с гомосексуализмом и вообще. Но это и у Платонова плохо, портит ему всю вещь, вот Набоков и полакомился.

И.В. – Г.: Каково место Платонова в современной литературе?

Н.Х.: Ну, его знали и раньше. Я эту прозу читать не могу, там слишком много суемудрия, «естественного мыслителя» слишком много. Но человек он был замечательный и мудрый. Я виделся с ним только один раз у своего приятеля писателя Фраермана. Платонов пришел туда, они вместе какую-то халтурную пьеску написали. Ему нечего было есть, он был в полном загоне. Мы перекинулись несколькими словами, и вдруг он сказал: «Давайте выставим Рувима и будем с вами водку пить». Он открыл дверь и вытолкнул на площадку Рувима, который ушел. Мы пили водку и разговаривали о Евангелии. Он мне сказал, что хочет написать рассказ о мальчике-абиссинце, предке Пушкина. Когда его увозили, то сестра этого Ганнибала долго плыла за кораблем – такая черная русалка, – это его поразило. А я ему сказал, что об этом же Тынянов хотел написать, он очень удивился – такое совпадение. О Платонове всегда легенды рассказывали. Мне он очень понравился, человек он был очень незаурядный. Я был свидетелем одной сцены в редакции журнала «Литературный критик», который тогда был либеральным, и Платонов писал для него статьи под псевдонимом Человеков. Был такой мутный аферист Дмитриев, принадлежал даже к молодым опоязовцам, собирал, кажется, автографы, потом был в ссылке одно время, потом сгинул, исчез, как привидение. Так Дмитриев рассказал, что он встретил Платонова и тот ему жаловался, что не может писать, что его не печатают, и это было рассказано в присутствии Платонова, который вышел в другую комнату и сказал, что он никогда не видел этого человека и не знаком с ним, и того с позором выгнали.

И.В. – Г.: А вы работали с Крученых?

Н.Х.: Мы дружили сорок лет, бесконечно ссорились и не могли расстаться друг с другом. Очень дружили.

В Италии вышел сборник, где я напечатал воспоминания приятельницы Крученыха Ольги Николаевны Ситницкой. Она передала мне свои воспоминания, чтобы я когда-нибудь их напечатал. Она умерла, и вот я их опубликовал, немножко подредактировав. Там была такая скоропись, я кое-что расшифровал, но они остались неприкосновенны. В предисловии я вскользь пишу о своей дружбе с Крученыхом. Это дневник очень интересный, охватывающий целое двадцатилетие, даже двадцать пять лет. Там и письма ее, и стихи. Ситницкая была поэтессой, даже Пастернак ей что-то милое сказал. У нее был роман с Крученыхом, потом кончился, но это не испортило их отношений. И она до конца жизни ему помогала. Жила она в ужасных условиях, в какой-то деревне под Москвой у своей бывшей домработницы. Я хотел, чтобы Крученых ее прописал у себя, оформил с ней брак, но он не соглашался, так как был очень суеверен. Она была христианка, почитательница Федорова, которого я терпеть не могу. Ее отец был федоровцем, кроме того, они дружили с поэтом Горностаевым, который под разными псевдонимами (Остромиров и др.) писал о Федорове. Я этого Остромирова знал хорошо, меня с ним еще Багрицкий познакомил. Он был потом репрессирован и погиб в ссылке, не знаю, умер своей или не своей смертью. Она была очень хорошая женщина – эта Ольга Николаевна. И вот мне удалось его в Италии на русском напечатать, я хотел дать ее фотографию, но там не было иллюстраций.

И.В. – Г.: Николай Иванович, как вы относитесь к Библии?

Н.Х.: Я читал ее очень давно – это потрясающая вещь. У меня был разговор с Берковским о Гете, и я ему написал в ответ, что библейцы писали лучше Гете.

На меня всегда особенно действовал Экклезиаст.

И.В. – Г.: Вы никогда не приближались к религии?

Н.Х.: У меня была странная история, когда я был студентом. В соборе одесском служил митрополит, князь Ухтомский, и около него носил посох отец Сергий, монах, с которым я не был знаком. У меня с ним был общий знакомый Югов – очень плохой, мерзкий писатель, националист и сволочь, я с ним прекратил всякое знакомство. Я пришел в собор, у меня было очень плохое настроение, и вдруг Сергий подошел ко мне и поклонился, не будучи знаком, – это меня поразило, и я долго был под влиянием этого события. Потом этот Сергий стал безбожником, отрекся от религии. Вот такой был религиозный казус в моей жизни.

И.В. – Г.: Как так получилось, что все пророки остались, а такие люди, как Бунин, Горький, Ходасевич, уехали?

Н.Х.: Ну, вот Ахматова могла уехать и не уехала. Настоящему поэту нужен воздух бедствий, из-за этого она прокляла эмиграцию. Она принципиально не хотела уезжать, у нее стихи есть об этом. А Флоренский даже служил им, он работал в Госплане. Он ездил с Дзержинским в одной машине, и тот отворачивался, когда этот крестился на церкви. Он был, кроме того, удивительный математик, но они его не пощадили, расстреляли такого умного человека, который им служил, потому что принципиально не хотел покидать родины.

И.В. – Г.: Что происходит в сегодняшней России с литературоведением?

Н.Х.: Люди работают, и очень хорошо. Наука никогда не пропадала. Она видоизменялась, с оглядкой на цензуру, то да се, а вообще филологи есть очень хорошие и талантливые.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации