Текст книги "Разговоры в зеркале"
Автор книги: Ирина Врубель-Голубкина
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Николаю Ивановичу не верили, его слово было не окончательным, всем заправляли другие люди, негде печатать, не с кем работать. Затем у Н.И. появился какой-то мальчик-почитатель, я не помню его фамилию, у него еще бабушка была. Он тоже был отставлен, неизвестно почему. Потом появился Айги, который поначалу казался очень преданным Н.И. Но все они совершали проступки и были недостойны быть человеком Харджиева. Теперь остаются Дуганов и Радзишевский, которые до последнего дня работают в «Литературке». Н.И. был в восторге от Дуганова – «он замечательный», но постепенно он начинал понимать, что настоящей остроты у Дуганова нет, пронзительности нет, и как текстолог он не вытягивает никак. А потом пошла критика Дуганова как личности: оказалось, что он живет с очень нервной и богатой женой, и это подозрительно, и что это брак по расчету. Н.И. очень ценил его ум, но по существу ему не нравилась его работа. Он недавно умер, Дуганов, и я вспомнила, как о нем отзывался в начальный период Н.И.: он считал его достойным преемником его работы по Хлебникову.
Причем круг его сужался. Один из его друзей-редакторов покончил самоубийством, умерла от болезни Вера Федоровна Румянцева – библиограф Третьяковской галереи, они были связаны работой, и, когда Н.И. узнал о ее смерти, он заплакал. Он презирал Н. Степанова, но все были на стороне Степанова, потому что у него был сын-идиот, это очень печально, его все жалели, но почему ему должны были из-за этого отдавать Хлебникова и всю другую работу, даже Чуковский был на стороне Степанова.
В конце концов, книга «Маяковский-новатор» должна была выйти с предисловием Коварского, работал Николай Иванович, а предисловие Коварского, потому что он ловчее. А Зильберштейн, который был жулик, как известно, был целиком предан этому делу и при полной безграмотности сделал и собрал много вещей. Он был очень тяжелый диабетик, все время принимал лекарства и кололся. Так Зильберштейн дал Харджиеву мелкую работу, чтобы он доработал до того, чтобы мог получать пенсию. А Надя говорила, что Морозов так старается сделать Н.И. пенсию, а Зильберштейн сделал. В то время Н.И. устраивал выставки в музее Маяковского – Чекрыгина, Ларионова, Гончаровой, – но я в этом участия не принимала.
И.В. – Г.: Мы с Мишей Гробманом и Геной Айги помогали ему, у нас даже сохранилась фотография, где мы все вместе. Это были большие события для московской художественной жизни.
Э.Г.: Николай Иванович взял большую картину Чекрыгина у его дочери. Картина упала, и ее прокололо. Н.И. постарался, и ее реставрировали, так что ничего не было заметно. Выставка открылась. И Морозов в беседе с дочерью, владелицей драгоценного полотна, рассказал ей о случившемся раньше Николая Ивановича.
Надя стала требовать у Н.И. назад архив Мандельштама, потом не брала, потом он болел, потом женился на Л.В. Чаге. Он очень болел, у него был инфаркт, и была у него замечательная врачиха-еврейка, и они очень боялись за его ноги. А Лидия Васильевна была на даче, и, когда она приехала, он позвонил мне и сказал: «Вы представляете, Лидию Васильевну забодал бык». Потом клеточка с белочкой, потом хулиганы бросили Л.В. на рельсы в метро.
И.В. – Г. Про белочку я знаю, она прятала орешки в драгоценной книге Ларионова, для этого сделав там дупло.
Э.Г.: Много фантастических историй происходило с Лидией Васильевной. Она завязывала телефон, чтобы Н.И. не мог говорить. Он сам был странный. Он был квартирный склочник.
Пенсию он получил, гонорар за «Маяковского» получать не стал, потому что ему выписали 63 р. Он сказал: «Мне стало противно, и я им ни слова не сказал». Дочь Тренина попросила у него взаймы, не отдала, она и одалживала с намеком не отдать – Н.И. же книгу как бы делал вдвоем с ее отцом. В общем, у него были очень тяжелые времена, когда он почти ничего не зарабатывал, а делал паршивую книгу чуть ли не о Паустовском, чтобы заработать до пенсии.
С ним обращались так. Зильберштейн стал врагом, вытягивал у Харджиева хлебниковские материалы, у него бездна материалов, но ведь это Харджиев и так не отдаст. И ему тысячу раз предлагали заключить договор с «Библиотекой поэта», но он отказывался, не хотел, чтобы Степка (Степанов) писал статью, а сам он статей писать не хочет и не умеет. Во вступительных статьях есть темы, которых надо обязательно касаться, а он ведь эссеист. И за академические статьи он не брался, а со Степкой вместе он не хотел. И он, наивный ребенок, пишет проспект на два тома и отдает его Зильберштейну, а я работала над литнаследством, у меня там все свои, и я спросила у сотрудников, и мне ответили, что у них никогда в плане Хлебников не стоял. Они его просто обманули. А он уже заказывал Коме Иванову материалы для двухтомника и был очень этим вдохновлен, но получил фигу. Потом они с Зильберштейном долго ссорились, потом не виделись, уж очень у них общее поле деятельности было: оба коллекционеры.
А Н.Я. пришла в издательство «Искусство», когда книга о Маяковском еще не вышла, вместе с Сиротинской, заместительницей главного директора ЦГАЛИ, про которую Морозов говорил, что она главная гепеушница, хотя Волкова была главная и не скрывала этого, и подавала руку, как лопату. Н.Я. пришла с жалобой на Харджиева, что он украл архив Мандельштама. Морозов сам мне рассказывал: «Вы не знаете, с каким человеком она пришла». А потом Надя пошла у Харджиева вырвать архив Мандельштама. Сиротинская стояла внизу и ждала. Харджиев ей сказал: «Надя, я ведь вам говорил, что я верну архив по первому требованию». И выдал ей весь архив. И весь ее запал остался неиспользованным. Он немедленно написал редакторше из «Библиотеки поэта», кажется, Исакович ее фамилия, с которой, конечно, у него были лады, она была культурным человеком. Он написал письмо, что произошел скверный анекдот и он ничего больше делать не будет. То есть он ничего прибавлять не будет. А он хотел работать со мною, я ему могла помочь в текстах «Стихов о неизвестном солдате», прибавить что-то. А уже был семидесятый год. И таким образом Надя осталась, как она любила говорить, с раскрытым ртом – это дурацкое выражение, особенно «Осип с раскрытым ртом» – не вязалось как-то. Что делать. Через некоторое время Н.И. получает по почте письмо от Надьки со списком рукописей, которые он ей не сдал. На Н.И. было страшно смотреть, я очень боялась за него. У него не было этих рукописей, потом они у Н.Я. нашлись. И это известно, но она не сказала ему: «Я ошиблась, рукописи все тут». Она сочинила список рукописей, украденных Харджиевым.
И.В. – Г. Бедный Николай Иванович!
Э.Г.: И уже начиналось дело о наследстве Ахматовой. Это уже самый конец 60-х, к семидесятому году. Главных свидетелей было трое – Харджиев, Надежда Мандельштам и я. Ира Пунина нас безумно боялась, и, когда было назначено судебное заседание и мы приехали из Москвы, она распустила слух, что мы не приехали, так что суд не состоится. Это целая была эпопея, там разные были этапы. И тогда я приехала к Наде, а телефонов не было – у всех уже новые квартиры, поэтому я к ней приехала, естественно. Она говорит: «Ваш приезд – это поступок, это поразительно». Я говорю, что поразительного, телефонов нет, а надо поговорить: «Надя! Что вы делаете? Мы будем сейчас свидетельствовать и выдирать архив Ахматовой, а вы объявляете, что Николай Иванович – вор!» А Николай Иванович объявляет, что он не поедет туда, потому что ему могут из толпы кричать: «Вы сами вор!» «А Лева, – говорит Харджиев, – много он понимает в этом, он только что вернулся». Надя отвечает: «Что, мы сейчас же поднимем шум, устроим митинг».
Конечно, Николай Иванович не поехал. То есть он один раз был, но они сорвали заседание, не давали показаний. На повторном заседании меня спрашивали: «Вы подтверждаете то, что сказали в прошлый раз?» Я должна была попросить зачитать мои предыдущие показания, но я не догадалась.
И после получения этого списка, якобы того, что он ей не вернул, Николай Иванович сказал Наденьке: «Вы дрянь!» Она этого забыть не могла никогда! Бабаев же рассказывал всем, «каким дрянцом оказалась Н.Я.» (Бабаев – это «привлеченный мальчик» Ахматовой и Н.Я. из ташкентской эвакуации, Харджиева там не было. Это отдельная история, у меня есть рекомендательные письма, которые Надя писала мне о нем.)
Когда я к ней пришла, мы расцеловались, и, пока она распиналась о благородстве моего прихода, вдруг раздается стук в дверь, входит академик Гельфанд, у нее было их два – один Гельфанд, а другой тоже почти Гельфанд. У нее был круг математиков, физиков, только не по литературе. Они ничего не понимали, зато внимали каждому ее слову. Он приводит с собой 5–7 студентов, они боятся войти – тут такое божество! Я сижу с ней, обсуждаю с ней важнейшие вопросы, я специально приехала – она должна была сказать им, что она занята. Ну, она не может сделать этого, что такое я и что такое дело Ахматовой, когда пришли ее поклонники, которые приседают в реверансах – как им войти, куда уползти. Но в конце концов я помню это ощущение, как я с ней целовалась, очень неприятное, – мы все-таки как-то сговорились наспех, что мы едем все, это святое дело, это, конечно, не рукописи Мандельштама, но А.А. тоже не последнее лицо все-таки.
Когда Н.И. отдал ей полностью архив, она мне позвонила, и я помню полностью то, что она сказала: «Эмма, он поступил… Эмма! Он поступил как мужчина, он мне все отдал». Это был первый звонок, а второй звонок – она мне говорит: «Эмма, он вор, он меня обокрал!» Я говорю: «Надя, вы ведь мне обещали, что вы не будете муссировать это, у нас сейчас другая, очень важная задача». Она отвечает: «Я только обещала, что не буду подавать на него жалобу в Союз писателей». То есть такая грязь, с таким упоением она входила в эту роль! Она спрашивает: «А почему вы его защищаете?» Я ответила: «Потому что он мой друг и он был с вами другом, но если вы будете так о нем отзываться, то я вам не друг». В общем, я с ней поссорилась, и пять лет я с ней не разговаривала. «Он вор», и, хотя она не напишет в Союз писателей, она подаст в обычный суд, как с ворами полагается делать.
Все материалы уже давно были пересланы на Запад, и в Америке вышли три тома Мандельштама – какой есть, такой и издали. Ахматова была очень возмущена, как ее там издали, а Надя счастлива: во-первых, его имя стало известно на Западе, а во-вторых, она получила денежки. Тогда она стала писать свою вторую книгу, ее перевели на 17 языков, и она стала богатой женщиной. Она говорила: «Да, я хочу денег и вообще считаю, что за услуги надо платить». Потом у Харджиева была целая эпопея со Шкловским и комнатой, бесконечная история.
И.В. – Г.: И что она стала делать, когда разбогатела?
Э.Г.: Она стала подкупать людей, которые охотно на это шли. Самые близкие мои друзья меня предавали, говоря: «Смотри, какая добрая барыня Надежда Яковлевна». Такая психология. Она хотела, чтобы люди вычеркнули меня из своей жизни и истории.
Моя ближайшая подруга с гимназических времен Елена Константиновна Осьмеркина пробормотала Наде: «Что вы делаете с Эммой?», но сама тоже сразу замолкла. Что она могла сделать, если Надя водила ее дочек все время в «Березку» и всячески задаривала их?
И.В. – Г.: А как Анна Андреевна относилась к конфликту между Харджиевым и Н.Я.?
Э.Г.: Надежда Яковлевна ее все время подговаривала. А Н.И. уже теперь не тот. У него была история с первым браком с Нарбут. Вообще хватит ли мне жизни все это рассказать? Есть еще история со Шкловским, при начале которой я не присутствовала, тогда я не была с Н.И. знакома, и я тогда спросила Надю; она рассказала, что когда к ней приехала Анна Андреевна, тогда появился Н.И., она распустила волосы, потому что у нее началась мигрень, так как Харджиев без умолку рассказывал, какой Шкловский негодяй. И все-таки А.А. ответила Шкловскому, что она партии Харджиева, чем Шкловский был очень недоволен. И ему было почему быть недовольным. Как он говорил: «Жалоба на неправильно подаренную комнату», а он ее действительно подарил Харджиеву, но не ту, которую тот хотел. Ну, там масса интриг.
Но самая первая моя ссора с Надей, пятилетняя, была тогда из-за постановления о Зощенко и Ахматовой. Наденька сидела в Ташкенте и впервые приехала в Москву, она не могла оттуда выбраться, из Ташкента, там своя история – с ее дипломом, с ее предательством, но это другая история. Из Ташкента первая приехала Ахматова. Это был 44-й год, она была на вершине славы, у нее давно не было такой славы, только в молодости, а там ее опять подняли. Стихотворение «Мужество» было напечатано в «Правде», и все местное краевое начальство было очень довольно – великий поэт, чудесный. Так что она приехала такой барыней, чтобы немедленно выйти замуж за Гаршина, который ей написал письмо (вот это у русских так принято), что жена его умерла в блокаду и теперь он предлагает ей носить его фамилию Гаршин, – и Анна Андреевна согласилась. Можете себе представить – Анна Андреевна Гаршина! И она всем рассказывала, и тогда я поняла, как ее томила эта жизнь с Пуниными. Есть такие вещи, которые сам себе не говоришь, но, конечно, это двусмысленное положение ее терзало. Мне она сказала: «Эмма, я выхожу замуж». Мне это казалось смешным, ей было в 45-м году 56 лет, после всего, что было в ее жизни. Тогда трудно было звонить в Ленинград, и она просила: «Я три года не видела мужа, дайте мне позвонить ему». Когда она приехала на вокзал, он ее встречал, по дамской почте мне донесли, что племянник Гаршина покупал сервиз, чтобы ее принять. А ее сопровождал Адмони, и это уже была установленная в Ташкенте свита. Я думаю, что она всегда была в ужасном, жалком положении, а Гаршин ее поддерживал, был у ее ног. Он ее оставил больной, страдающей художницей. Левы нет. А тут приезжает дама в сопровожении профессора Адмони и переводчицы Сильман. И вот это ее свидание с мужем. Я не знаю, как это произошло, там подготовка была большая, участвовали подруги бывшей жены. И он отпрянул. Он сказал: «Нам надо поговорить. Куда вас отвезти?» Если бы писать пьесу, то она должна была дать ему по морде. Так Анна Андреевна, когда еще была невестой Гаршина, она проезжала Москву и передала мне мешочек из мягкой ткани и сказала: «Это вам от Нади», и там мятые-перемятые рукописи Мандельштама, которые Надя назначала мне хранить. А Лева, с которым я переписывалась тогда и раньше, когда он был на фронте, был арестован, письма, конечно, перлюстрировались, а у него было неприятностей больше, чем я знала. И у меня было недовольное лицо, я сказала: «Спасибо», но подумала, что меня все-таки нужно спросить, она ведь не знала, в какой я сейчас ситуации, у меня умер отец. А.А. спросила: «Что вы недовольны?» А Нади нет, никакого письма я не могу написать, у меня эти рукописи в ужасном виде, у меня квартира в ужасном виде и ничего нет – ни бумаги, ни лупы, – чтобы их разглядеть, но я все-таки кое-как с ними вожусь и начинаю в них влюбляться, естественно. А Надя приезжает в начале лета, в июне 1946 года. Два года у меня эти рукописи лежат. Она приходит с важным видом, она мещанка страшная была. «Я приехала за рукописями». Я ей отвечаю: «Какая в этом срочность? Я над ними работаю». Она говорит: «Ну, тут целая очередь стоит, и дочь Ивича (дочь Ивича тогда была подростком, насколько потом я выяснила). Отдайте рукописи». Я стала говорить: «Оставьте», и все такое. Потом я задумалась, что у меня очень сыро и течет со стен. Надя: «У всех сыро, у всех течет». И она уехала на дачу, на свои деньги, которые у нее были, она там очень хорошо устроилась при помощи поклоняющихся ей друзей, которых она потом обокрала, каждого из них, своих товарищей.
И.В. – Г.: А рукописи она взяла?
Э.Г.: Тогда оставила. Потом выходит постановление. А я работаю над блоковским томом с Орловым в «Литературном наследстве», и, конечно, все обсуждают это постановление, а там не было помещения в редакции, где Орлов и Зильберштейн – высокое начальство – могли бы сидеть и обсуждать это великое событие отдельно, и все обсуждалось при всех, но я как сотрудница не могла вмешиваться. Они говорят черт-те что. Зильберштейн говорит, что Лева – идиот: как он может называть татарское иго благом для России! Макашин говорил, что он мало знаком с Левой, но его хорошо знает его красавица-жена, поклонниками и любовниками которой он очень гордился. А еще там Плоткин, который говорил, что Зощенко такой, Зощенко вообще, и это личная неприязнь Сталина к этому жанру. А при упоминании Ахматовой все опускали глаза: как это, что делать с Ахматовой? Все были в страшном напряжении, а я посоветовалась с Лидией Корнеевной Чуковской, с которой я тогда очень подружилась. Я говорю Лидии Корнеевне, что у меня рукописи Мандельштама, рукописи Гумилева – несколько автографов, ну, и Ахматовой (это я Наде сказала), – она говорит: «Отдавайте, я всегда, когда начинало быть тревожно, выносила все из дома, и Чуковские тоже выносили». Я вызвала Надю, мы с ней встретились на Суворовском бульваре, я ей говорю, рассказываю – да, и вернулся из ЦК Чуковский, а там обсуждалось положение культуры, и сказал, что у него такое впечатление, что Ахматову или уже арестовали, либо арестуют; а я ведь советовалась с Лидией заранее, а тут, когда она это услышала от Корнея, она мне сразу звонит и говорит, что надо сделать то, что вы собирались. Так что я встретилась с Надей на бульваре уже с этими рукописями. Говорю, естественно, взволнованно, как все было и что говорил Орлов, потому что он был в курсе литературных дел. Я ей сказала: «Вы говорили, что у вас есть желающие, очень жаждущие получить эти рукописи, дайте им». Я же считала, что мне притворяться храброй после всего незачем и нечего мне красоваться. И зачем? Я сказала: рукописи не могут быть у меня, это рискованно, их могут забрать, неизвестно, как будет. А насчет Левиных писем, слава богу, у меня все чисто, потому что мои родственники (всегда есть такие непричастные люди) взяли какие-то личные письма от Левы Ахматовой, про Мандельштама они знали, что он автор такого опасного стихотворения, текста не знали, но знали направление этого, что его уже нет в живых, никто не знал. Поэтому я решила, что самое безопасное – это держать у вдовы, которая все-таки не попала в это постановление и которую никто не арестовывал, может быть, по недосмотру.
И.В. – Г.: В те времена не было недосмотра.
Э.Г.: Нет, был. Когда человек, назначенный на арест, уезжал, то за ним не гонялись. Они могли взять другого, им важнее была статистика, чем название человека.
И мы пошли с ней, с Надей домой к Евгению Яковлевичу, который вместе с женой был в Верее, и мы пошли в их пустую квартиру. А потом мы сидели, и она больше и больше злилась, потому что одно дело сказать, что стоит очередь, чтобы получить рукописи, а другое дело – в такой момент кому-то всучить эти рукописи, вообще удастся ли ей это. И она больше и больше злилась, при этом она страшно боялась, что, если опоздает на самолет (бывает, что они вылетают раньше назначенного времени), она опоздает к началу учебного года в вузе, где она работала по протекции местных поклонников, и ее уволят. Поэтому она говорила так: «А у вас разве был когда-нибудь обыск?» Когда я поняла, что она имеет в виду, что, мол, в такое героическое время я испугалась, я молча встала, пошла к выходу.
И.В. – Г.: И пакет ей отдали?
Э.Г.: Отдала еще на бульваре. А она с ним сидит, с этим пакетом, а куда ей его деть? А на самом деле она жила в комнате Евгения Яковлевича, и там его надо было оставить, что она и сделала. А потом она его передала Ивичу, но не все, часть всегда оставалась у Е.Я., и это было самое безопасное место. Она останавливалась там, Осипа Эмильевича уже не было, это ее брат, хранить рукописи наиболее безопасно было там.
Вот я пошла к выходу, а там был длинный, большой коридор московского модерного шестиэтажного дома, высокие потолки, коридор с такими поворотами. Она за мной идет с вытянутой шеей, шепчет она матом, и, когда я открыла дверь, сказала ей: «Ну, Надя, я желаю вам не опоздать на самолет». После чего, я это недавно выяснила по письмам, что она тогда не улетела, не было полета, и она еще несколько дней ждала поезда, за эти несколько дней она успела объехать моих друзей и рассказать, кем я оказалась и что я пожелала ей при выходе, чтобы самолет разбился и чтобы она пошла к черту. Что я ей это пожелала. И что у нее есть чудовищные мои письма, где я писала такие фразы о Лине Самойловне Рудаковой, вдове Рудакова. И что при таком горе я написала, что без Сережи она ничто. А я писала в письме, что Лина говорила, что лучше Сережи никого нет и мама ей чужая. Я очень удивлялась, как за несколько дней Н.Я. успела так меня оклеветать. Когда уже они собирали рукописи о смерти Андрея Белого, Надя одна была, без Осипа Эмильевича, там было какое-то недоконченное стихотворение, замечательное: «Когото привезли? Какой-то гоголь умер / Не Гоголь, так себе, писатель… гоголек» (Э.Г. цитирует по памяти). Она сказала, что это я сожгла со страха целую рукопись, и она говорила, что после обыска она подарила мне этот автограф, который лежал на полу. Все врет, конечно. Что, это был единственный автограф, который мне дарили? Осипа еще только арестовали, он еще был жив. А на самом деле все было по-другому. Когда я действительно думала и беспокоилась, куда мне деть рукописи Мандельштама, Елена, моя подруга, сказала: «Дай моей маме, у нее все сохранится. (Это было в 1946 году.) Мой муж хранит у нее даже порнографию». Потом она вернулась через день-другой и сказала: «Мама боится, она не может хранить Мандельштама не из-за того, что он опасный, а потому что у нее уже лежат рукописи еврейского мальчика, который был меньшевиком, сын ее подруги, потом еще что-то, что она боится назвать, и еще какие-то свертки, так что она боится что-либо еще брать». Я Елене говорю: «Давай мне назад», – она отвечает: «Да я это бросила в унитаз, все равно там ничего нельзя разобрать», и я тогда расссказала Наде об этом. Она сказала: «Вот такие у нас бывают текстологи». А потом, когда Надька писала, что я со страху выбросила этот автограф, который я никогда в жизни не видела, естественно, он не печатался и не переписывался никогда – набросок, и тогда я сказала Лене: «Вот как было дело». Она сказала: «Я?! Чтобы я выбросила в унитаз рукопись поэта? Нет, этого не было никогда!» Но я все-таки написала об этом – пусть верят кому хотят.
И.В. – Г.: То есть подруга предала?
Э.Г.: Но как! И стала обожать Надежду Яковлевну. А Надежда Яковлевна передавала ей все байки о любовных и сексуальных приключениях 10-х годов – те самые, о которых она мне рассказывала в 20-х.
И.В. – Г. И все-таки А.А. открыто не вступала в этот конфликт между Н.И. и Н.Я.?
Э.Г.: Ну, это было невозможно.
И.В. – Г. Н.И. мне с громадной болью рассказывал обо всей этой истории. И все-таки он на Ахматову тоже был обижен, простить ей этого не мог, что она стояла между ними и была как бы объективной. Что она выслушивала все гадости, которые Н.Я. рассказывала ей про него. Что она осталась подругой Н.Я. и как бы поддерживала ее, а Н.И. остался один в этой раскладке.
Э.Г.: Но вообще нет. Они всегда были вместе, у Н.И. Чага была чудовище, поэтому все уже было испорчено. Но дело-то в том, что Надя – она великий провокатор. Ведь она попрекала и Ахматову, и Пастернака, для этого надо быть очень совестливой – «Они все думают одинаково о советской власти. Конечно, Мандельштам был безумный, что он выскочил, а они остались живы». Для таких людей это есть такая загвоздка, и Надя на этом и играла, и она писала им письма: «Можете не ходить к прокурору, из вас никто ничего не сделал для Мандельштама». Сделали все, что можно было, но пожертвовать собой ради Мандельштама? Пастернак гораздо позже рассказывал этой скульпторше, которой никто не верит, считают, что она все врет, не знаю, в это я верю, потому что она сказала очень правдоподобную вещь: что они касались этого вопроса, уже намного позднее, и Пастернак сказал, что это было бы актом самоубийства.
И.В. – Г.: А что за скульпторша?
Э.Г.: Масленникова, какая-то была чокнутая – так о ней говорили другие. Я ее не знала, но темной такой фигурой считалась. Он сказал: «Я не участвую в самоубийстве» – а почему? А Надя и Осип хотели всех-всех затащить. Осип говорил-таки: «Я могу, меня сейчас казнят, а вы чего боитесь? Это же глупо думать – кто вас тронет, от кого вам спасаться?» Прямо не давали жить, это была истерия такая.
И.В. – Г.: Мандельштам, он от нее научился всему?
Э.Г.: Нет, сам. Вот есть у Лукницкого, например, запись невинная, в Крыму они там жили: «Я пошел (куда-то он всегда ходил по делам), встретил Мандельштамов, они в меня вцепились, у меня уже не было никаких дел. За целый день я ничего не сделал». Они его таскали за собой.
И.В. – Г.: Если вы читали мое интервью с Н.И., я его спрашиваю: «Кто великие поэты наши?» – он отвечает: «Великие – это Маяковский и Хлебников, а Мандельштам и Пастернак гениальные, но не великие, потому что эпос нужен». Это была его точка зрения. Вы согласны с этим?
Э.Г.: Нет, не согласна. Я не такой знаток, чтобы так разделять и сказать это.
И.В. – Г.: Он имел в виду не только эпос, он говорил о силе зачинателей. Что гений – этого не достаточно, чтобы указать новый путь.
Э.Г.: Да, да, да. Не признавал акмеизм.
И.В. – Г.: Если бы постановление Жданова было написано не на крови того страшного времени, если бы никому не грозила опасность, если прочитать его, зная, что никто не погибнет и никто не пострадает, – в этом можно найти свое зерно?
Э.Г.: Нет, это многие сейчас думают.
И.В. – Г.: Если сравнить величину Ахматовой с уровнем ее современников, таких как Хлебников, Пастернак, Маяковский, Мандельштам, Заболоцкий?
Э.Г.: Ну, я бы их не сравнивала.
И.В. – Г.: Я тоже не сравниваю, но, когда она стала властительницей умов, она как бы явилась наследницей целого великого поколения.
Э.Г.: Она сама так считала, что она представляет все свое поколение, а лично она себя считала красавицей и что все в нее были влюблены. Дело ведь в том, что очень многие действительно были в нее влюблены.
И.В. – Г.: Вы говорите обо всех этих ленинградских мальчиках?
Э.Г.: Ой, не говорите о них.
И.В. – Г.: Ее присутствие и величие испортили целое ленинградское поколение.
Э.Г.: Их нельзя было испортить, они так родились. У них не хватало таланта.
И.В. – Г.: Из-за этого они сгруппировались вокруг нее?
Э.Г.: Нет. Им повезло просто. Они назывались «ахматовские сироты».
И.В. – Г.: Но вы считаете, что из-за недостатка таланта они сбились около нее в кучу?
Э.Г.: А что произошло? Она осталась абсолютно одна, потеряв все решительно, между Ардовыми и Пуниными, все уже идет к смерти. Архив, авторские права – за это шла подспудная борьба, и очень хорошо придумала Нина (Ардова), но она хороший человек, но открыто практична в нескольких делах, наивно практична. Она говорила, не объясняясь нам, а мы не особенно знали, что интриги она понимает. Это Нина их приблизила, этих мальчиков, это был Бродский и Найман. С Бродским у нее были прелестные отношения, очень хорошие, а с Найманом были отчасти, но в него была влюблена не Анна Андреевна, а Нина Ардова, но я не могу об этом говорить, потому что я дружу с сыном. Но мне по дамской почте донесли, как Толя сидел на коленях у Нины Антоновны, и они выпивали и острили. Я уверена, что это было один раз – эти эпизоды не повторялись.
И.В. – Г.: Ведь наследником должен был быть Лев Гумилев. Почему они делили наследство А.А. между собой?
Э.Г.: Не задавайте мне такие сложные вопросы…
И.В. – Г.: Но это была большая группа людей, которая так заполнила все пространство.
Э.Г.: Ну, мерзавцы, ну, ей-богу! Бродский для меня поэт совсем не великий.
И.В. – Г.: А вы знаете, я говорила сейчас с Игорем Холиным, и он сказал, что есть поэты, которые правильно функционируют и принадлежат к литературной ситуации, академической поэтике, это форма без содержания, сделанные стихи, и называл Брюсова, Бродского, Сапгира, а есть живая поэзия, как Евг. Кропивницкий, Сатуновский, Гробман, например.
Э.Г.: Ой! Холин! Он у меня жил. Нас выселяли, и остался пустой дом, а мне не нашли комнаты. А Наденька мне же покровительствовала тогда: «Надо спасать Эмму!» – я боялась там оставаться одна, и они прислали вместе с Натальей Ивановной Столяровой Сапгира и Холина. Холин был весь напичкан почему-то Верховским, на него очень влиял этот поэт, который ему объяснял, что Пушкин не русский поэт, что он поэт восемнадцатого века – так было интереснее ему. А Сапгир писал там свои эти штучки, и он был высокого мнения о себе, у него, как он думал, была слава, и я ему выговаривала, что он плохо относится к своей гражданской жене Кире Гуревич – теперь она Сапгир, – там были такие эпизоды. Так они там устроили себе бардак в пустой квартире – это было в больнице, где работал мой отец, и я жила там 40 лет. И вдруг все изменилось: другие люди, другие слуги (в больнице), мальчишки шастали по подвалам, выкручивали лампочки. Я вызвала милицию, а Холин и Сапгир должны были меня сторожить – я старая, я больна, я одна. А злой Сапгир: «Почему вы вызвали милицию? Я детский писатель, я не могу гоняться за мальчишками». Потом они сговорились с администрацией. Они набросали мусора, осквернили комнаты, комнаты, в которых умерла моя мать. Нет, я не люблю Холина, его стихи.
И.В. – Г.: Но тот же Холин сказал про Брюсова, Бродского, Сапгира, что они знают форму поэзии, но не чувствуют самой поэзии, нет личного момента поэзии.
Э.Г.: Совершенно верно.
И.В. – Г.: Мне кажется, что Бродский – такой поэт, поэт формы.
Э.Г.: Его Н.И. никогда не признавал. Еще когда у него были первые стихи, он говорил: рифмы стучат, а потом длинные очень. А Надька писала: ну, если запишет что-нибудь Эмма, нельзя верить ни одному ее слову, она не может все не перепутать.
И.В. – Г.: А где она писала?
Э.Г.: Во второй своей книге, которая переиздается даже сейчас.
И.В. – Г.: Я эту книгу читала с немыслимым раздражением.
Э.Г.: А они ей во всем верят, им в голову не приходит, что не я про нее плохо писала, а она про меня.
И.В. – Г.: Да никто ей не верит, истерия того времени прошла.
Э.Г.: Нет, есть люди.
И.В. – Г.: Это ИТР. Новая литературная публика давно ждала, чтобы появилось то, что вы написали. Всеобщее ожидание в воздухе – теперь нужно написать про ахматовскую компанию, приблизиться к Бродскому.
Э.Г.: Эта компания ничего из себя не представляла, компания заключалась в том, что Анна Андреевна не умерла еще и она держалась за то, что само шло в руки. И больше ничего. Вот они пришли, вот они брали кресло и катали ее по искусственному катку в Комарове, и т. д., и т. д. А про Толю она действительно говорила, что он похож на Модильяни. Я его считала смазливым, а не красивым, но тем не менее, когда меня спрашивали, как я отношусь к Найману, до этих его выпадов теперь, я отвечала: «За глаза очень плохо, а когда я его вижу – хорошо». Он Молчалин. Лаевская называла его «еврейский Молчалин». Понимаете? Он умеет подходить. Я тут с ними гуляла, и было приятно, обращение было самое милое, у него есть обаяние.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?