Текст книги "Разговоры в зеркале"
Автор книги: Ирина Врубель-Голубкина
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
И.В. – Г.: Мы сейчас встречались с ним в Иерусалиме. Он христианин…
Э.Г.: Да, как же!
И.В. – Г.: И тут приехал в Иерусалим и обнаружил, что евреи действительно существуют, Стена плача, хасиды ходят. И он немножко растерялся.
Э.Г.: А может, он искал другой платформы, его здесь засмеяли с его этим романом. Он погорел, но не у всех.
И.В. – Г.: Он погорел, но прославился.
Э.Г.: А это важнее, но теперь стал сентиментален и пошл. Я отношусь к нему очень небрежно. Они все испортили, очень многое, этой своей назойливостью. Но вместе с тем А.А. очень хорошо сознавала, что им она нужна, а Пунины ее бросали, все обирали, у нее не было выхода. А с Ардовым испортились отношения, с ним лично, с Виктором Ефимовичем, и вообще слишком много людей было во всем замешано – мне нужно писать и писать об Ахматовой. Это дело серьезное.
И.В. – Г.: Когда вы пишете об Ахматовой, вы ее реабилитируете. Ахматова всем надоела.
Э.Г.: Я все понимаю и все знаю.
И.В. – Г.: И то, как вы пишете – Ахматова, Мандельштам, Лева… Мне тоже надоела Ахматова, но после вашей книги я гораздо более осторожно отношусь ко всему этому. Вы читали статью Жолковского?
Э.Г.: Конечно, читала. Он моден стал. У него все это разложено, как пасьянс. Он такой типичный еврей, знает, как выжить, – для этого надо быть всегда на виду. Он печатается всюду и всегда, чтобы никогда о нем не забывали. По отношению к Ахматовой – это жалкий мещанин, он относится к ней как к отставной голливудской актрисе, которая капризничает, задирает нос. Он издевается над другими людьми, про меня пишет, что я, бедняжка, не понимаю, что я для нее горничная, лакейка. Мне придется даже еще написать, если смогу, об истории наших взаимоотношений.
И.В. – Г.: После того как ваши «Мемуары» вышли в свет, вам уже не грозят нападки, так как там четко прослеживается иерархия взаимоотношений в вашей среде. Пускай пишут что хотят.
Э.Г.: Нет, история литературы не так делается, книги забываются. Сейчас она в центре внимания. Пройдет десять лет, все забудут, будут какие-то другие книги. А потом кто-то выцарапает это и скажет: «Боже мой, как мы не понимали, как мы с ней носились», – кто-нибудь такой, как Ерофеев, не Веничка, а второй, новый. И скажут: «Она такая же, как эти, которые таскали к ней боржом, а она капризничала, она даже не замечала, как ею понукали». Вот где истина. Это оставлять нельзя, все нужно опровергнуть. Человек, который будет на стороне Жолковского, таким и останется, но все-таки есть очень интересные опровержения, потому что у меня мемуарный кладезь, у меня столько сюжетов произошедшего, на целую книгу, не знаю, как ее назвать. Может, «Штрихи»?
И.В. – Г.: Я думаю, что это не лучшее название, потому что все, что будет в книге, будет иметь самостоятельное значение, вы еще много там скажете, и жалко ее привязывать названием к предыдущей книге.
Э.Г.: Так придумайте название. Сейчас мне тяжело работать, и законы природы начинают на меня действовать.
И.В. – Г.: Вы знаете, что у евреев срок жизни 120 лет и друг другу все желают жить до 120 лет?
Э.Г.: Ну, может быть, только кто меня будет читать, уже будут другие люди.
И.В. – Г.: А что, вас читали 30 лет и сейчас читают. Нельзя жаловаться на время.
Э.Г.: Да, но Жолковский – такой мещанин, такой мещанин. Ничего не увидел: это Ахматова-то – капризная барыня, о ком он говорит? Это остатки структурализма, остатки тартуской школы. Я их терпеть не могу. Во-первых, это школа компаративистов: это оттуда, это оттуда – ничего подобного.
И.В. – Г.: Вы в своей книге написали, что обо всем можно говорить просто по-человечески. Это очень важное высказывание на фоне общего птичьего языка сегодняшней литературы и литературоведения. Кто возьмет на себя смелость разрешить ясное говорение в наши такие умные и ученые времена?
Э.Г.: Это так сложилось, они напросились интеллектуально, воображения никакого.
И.В. – Г.: Эмма, вернемся к Николаю Ивановичу.
Э.Г.: Николай Иванович был очень умен, и очень уклончив, и очень хороший дипломат. Он очень много рассказывал, как он увертывался, это еще при Сталине, и его вызывали, и он очень смешно себя вел. Его ни разу не взяли, а вызывали как свидетеля говорить о ком-то, я не знаю о ком. Как-то его вызвали, он не снимал пальто, было жарко, он хотел им показать, что он не испугался, и не принес с собой тюремного узелка, и в карманах пальто ничего нет. Это он мне рассказывал с большим восторгом. Он был человеком исключительным и обаятельным, и некоторые его очень отличали. Какой-то человек хотел оказать ему покровительство, но Н.И. пошел, как все, в ополчение. Как бывший одессит, он умел чистить картошку кружочком, и выходила одна линия, с невероятной быстротой, по-одесски. Однажды надо было всем сбежать с холма, довольно высокого, быстро перебежать, там учения были, а он не смог бежать: во-первых, он толстоват, во-вторых, у него был невроз сердца. Что он сделал: он вцепился в шею какого-то солдата, повис у него на спине, тот брыкался, хотел его скинуть, но он, как волкодав, вцепился в него, и тот его снес. Потом, уже гораздо позже, он рассказал мне об этом, что там был какой-то врач, который влюбился в Харджиева и сказал ему: «Знаете, довоюют уже без вас» – и устроил его в психиатрическое отделение. Потом над ним это висело, что он все-таки был в психбольнице. До войны это все-таки была совсем другая эпоха. Он уже бывал в психбольнице, но тогда это вменялось ему в геройство, и Анна Андреевна очень на этом играла, что он такой замечательный человек, что он сам однажды пошел в психбольницу и просил его от чего-то излечить. И, когда у него была грандиозная ссора со Шкловским, А.А. говорила, что в этой ссоре она – партия Харджиева. Что, если человек сам пошел в психбольницу, Шкловский должен был его жалеть, не доводить до белого каления. Но кто кого довел до белого каления, это еще большой вопрос. Там было такое нагромождение, которое требует специального рассказа.
А потом я узнала от Козового, что их (семью Н.И.) бросил отец, и он потому ненавидел отца.
И.В. – Г.: И скрывал свое происхождение, никому не говорил, что он полуармянин-полугрек.
Э.Г.: Нет, говорил, я это знала. А однажды приходит такая женщина, и я была уверена, что это мать Николая Ивановича, а потом выяснилось, сестра.
И.В. – Г.: Он был окружен семьей? Э.Г.: Он их презирал. Не этого брата, нет, у него была жена Симочка, и он по телефону с ней говорил заискивающе, потому что мать там жила.
Он был так привязан ко мне, потом, когда мы делали с ним Лермонтовскую выставку – я же делала ее с его друзьями Суетиным и Рождественским, так он ходил к нам все время, так ему было интересно, – там была я, и все было хорошо, и все видели, что Харджиев со мной все время. И мне сказали: слушай, что ты делаешь, немцы около Москвы, пусть вас в эвакуацию возьмет! И на меня это подействовало, я ему сказала, и он ответил: «Да», но, к сожалению, этим воспользовалась другая женщина. Сима Нарбут. Он обвенчался с нею и повез ее как свою жену.
И.В. – Г.: А как вы уехали?
Э.Г.: Я никуда не уехала, я была здесь.
И.В. – Г.: То есть не пустили вас в высшее сословие.
Э.Г.: Боже сохрани, никогда! А потом там подавали документы, чтобы утвердили старшими научными сотрудниками, так мои потерялись, я была в ужасном положении, и очень долго, а когда и взялась помогать Льву, я испугалась. А.А. заболела, ее положили в больницу. А она больше четырех месяцев боялась отсутствовать в Ленинграде, чтобы не выписали. В СССР ты можешь отсутствовать по месту своей прописки 4 месяца, за этим не очень следили, но она всегда, чтобы не нарушать 4-месячного отсутствия, возвращалась в Ленинград. И тут приходит врач, а Ардовы были такие, которые дружат с персоналом, а поликлиника им не нравилась, но у них были прекрасные отношения с районным врачом, и он ходил к Ахматовой, у которой не было прописки. И врач сказал, что у А.А. предынфарктное состояние и надо лечь в больницу. Представляете себе состояние Ахматовой – ее могут вышвырнуть, спросить о прописке, и она всего боится. Постановление Жданова читается по школам, по больницам, по учреждениям на политических средах. Каждый человек может на нее донести. Потому что могли воспользоваться таким законом. А тут она заболела и попала в больницу, и я спрашиваю у Ники Глен, что же будет, надо посылать посылки Льву и помочь ему. Но, раз уж я сказала, я должна была начать.
А.А. очень боялась своей бесправности в Москве, между тем к ней очень хорошо относился Сурков. Он любил ее как поэта, он, конечно, не пожертвовал бы ничем в своей карьере, но старался для нее. И он ей дал 3000 руб., которые давал Литфонд всем писателям на болезнь, и у нее было чувство облегчения – все-таки начальник выдает на болезнь 3000 р. Она все понимает, что может быть после постановления. Лежит она в палате на шесть человек, никаких привилегий, в городской больнице. Вдруг приходит к ней Ира Баталова, первая жена Алеши, которую Нина Антоновна послала, и, как рассказывала мне Анна Андреевна, стукнула на стол боржом и сказала, что Нина Антоновна сказала отдать ей эти деньги. А.А. страшно испугалась. Значит, Сурков дал ей свои деньги, я получаю от него личную милость, значит, никаких прав нет и ее могут выгнать из Союза. И что это значит? Она испугалась, просила меня немедленно приехать и рассказала мне это. Там же, при соседках, совсем чужих. (Я это описала, но не описала, в чем дело.) У меня была очень тяжелая миссия: поговорить с Ниной Ардовой, к которой я совсем не была близка, у нее было много такого, которое мы не принимали вместе с Надей, это совсем другое.
И.В. – Г.: Такие советские писатели были, истеблишмент?
Э.Г.: Да, да, да. Но мне удалось. Я сказала Нине, что девочек нельзя посылать к ней, она, бедная, испугалась, но очень деликатно я ей это сказала. Нина сказала, что она просто просила денег: у них нет на обед. «Что она их будет держать под подушкой, когда у нас нечего есть».
И.В. – Г.: Но Сурков выдал эти деньги из Литфонда на болезнь?
Э.Г.: Ну конечно, что, ему трудно дать? Он мог согласовать в ЦК, но она очень испугалась, поэтому она меня вызвала в неурочное время. А Жолковский ехидствует надо мной, что я даже не понимала, как со мной обращаются. Если тебе звонит подруга из больницы и срочно просит приехать, ты едешь, а дурак Жолковский строит на этом свой образ. На это надо ответить. Из-за этого я вам и рассказываю, чтобы описать всю полную картину, как на самом деле она дрожала и как она на самом деле держала себя в руках. Там, в больнице, лежала бабушка Олеси Николаевой (такая поэтесса христианская, русская, и талантливая), она была женой или вдовой редактора «Известий» – коммунистка такая, когда кто-то приходил к А.А., она сразу говорила: «Дайте мне судно» – именно из-за того, что пришел человек. Напряженнейшая там была обстановка, всякое там было, там много людей бывало, сами могут рассказать.
Жолковский дает по отношению ко мне абсолютно неправильный комментарий, это подтасовка различных фактов. И он человек уже нового времени, хотя ему уже не 20.
И.В. – Г.: Шестьдесят два.
Э.Г.: Но он пытается переделать это старое время и перенести на новую ситуацию. Эти новые историки, которые думают, что все происходило в сегодняшних условиях и пониманиях.
Я познакомилась с В. Козовым, который страшно любил Николая Ивановича. Лидия Васильевна его терпеть не могла.
И.В. – Г.: Это не так.
Э.Г.: Вы застали их в другой момент.
И.В. – Г.: Нет, я застала их в тот момент, когда они оба ругали Козового, потому что, вы знаете, в те времена думали, что возможности человека, живущего за границей, безграничны. И Харджиев с Лидией Васильевной дали ему какие-то вещи, в частности, они дали ему Митрохина, которого Н.И. никогда не ценил. И Козовой обещал их с кем-то связать и устроить какие-то выставки. А что мог сделать эмигрант Козовой? Он ничего не сделал, и из-за этого они его ругали.
Э.Г.: Да, необязательных людей они ненавидели. Она вообще считала Козового шпионом, кем угодно. А Н.И. говорил: «Мне же надо с кем-то беседовать, я могу говорить только с ним». Лидия Васильевна однажды явилась с палкой, чтобы выгнать палкой Козового.
И.В. – Г.: Они встречались уже в Амстердаме, Козовой к ним приезжал.
Э.Г.: Я это все знаю, потому что я виделась с Козовым, до этого я его не знала, а сейчас мы встретились, и он мне говорил, что он не мог разговаривать с Л.В. и она мешала ему общаться с Харджиевым. А для Н.И. эти разговоры – это была такая отдушина.
И.В. – Г.: Да, это был единственный способ его жизни – разговоры с малым количеством людей.
Э.Г.: Вы говорили, что Л.В. в нем растворилась, – нет, она его оседлала.
И.В. – Г.: Вы же знаете, что Н.И. был человеком невероятной силы и хитрости и что такое около него Л.В.
Э.Г.: Ой, что вы, я знаю.
И.В. – Г.: Конечно, познакомились мы с Л.В. через Н.И., и друзья мы были его. Она раскручивала то, что он ей бросал, ее агрессия была задана его агрессией.
Э.Г.: Все так, но там были свои фатальные причины.
И.В. – Г.: А какие причины?
Э.Г.: Я не могу вам сказать об этом.
И.В. – Г.: Вы не знаете?
Э.Г.: Именно что я все знаю. И даже не знаю, но я догадываюсь.
И.В. – Г.: Какие-то личные, сексуальные…
Э.Г.: Сексуальные. Он был человек с причудами.
У него был приятель Рояк, ученик Малевича, художник, который предал это искусство, женился на врачихе. Врачиха лечила Н.И., подавала советы, Рояк служил Харджиеву, обожая, ему служил. Когда он жил на Кропоткинской один, до Л.В., у него совершенно сгнили рамы окна. Я ему говорю, что сейчас совершенно легко это починить, я, например, сама заказываю в «Заре», и они мне заклеивают, все делают. «Нет, ни в коем случае, Рояк – он мне делает». Это был избранный человек, потому что он все-таки был ученик Малевича. И потом Рояк написал картину, как в клетке какой-то сидит, сжимая кулаки, Н.И. Она воспроизведена в двухтомнике Харджиева. Потом картина эта исчезла, она была у Н.И., я ее видела. Но это уже другая история, как они меняли квартиру и у него исчезли картины, когда они переезжали с Кропоткинской. Это была целая эпопея: там исчезли картины, я боялась, нельзя спрашивать. Я была уверена, что он их отдал вот этому шведу Янгфельду, который девять лет его обхаживал, но как! А потом Николай Иванович обвинил его в том, что он якобы унес у него целую коллекцию и воспользовался его материалами. Дело в том, что Янгфельд издал книгу.
И.В. – Г.: Харджиева?
Э.Г.: Нет, свою. А об авангарде он все знал. О ужас, нож в сердце! Якобсон написал ему предисловие. Якобсон, который считал, что это «кража века», и написал ему предисловие – он чуть не умер, Николай Иванович. Это действительно страшное предательство. Потом вскоре Якобсон умер, и к Н.И. приехала его вдова разговаривать, я ему говорю: «Как же так?», а Харджиев говорит: «Не вмешивайтесь». Вдова у него была несколько раз, и Н.И. что-то простил Якобсону. А раньше было так: Якобсон едет в Великий Новгород, ему подают машину, и он берет с собою Харджиева, и вообще, первое лицо для каждого из них – это Н.И.
Вдруг оказывается, что другие – первые лица. Вдруг он увидел, что Рояк – пошляк и что он подхалим, Рождественский и Суетин, особенно Рождественский, – тоже пошляки и что у него нет ничего общего с Рождественским. Сначала они еще гуляли вместе, они жили очень близко, а потом совсем нет. А Рояк подхалимничал перед Рождественским. В общем, он остается без людей.
И.В. – Г.: Круг распадается?
Э.Г.: Затем остаются вдовы. Ну, что такое вдова? У них есть картины – Эндера у одной, Малевича, Матюшина – у другой, и была еще одна, и к ним подбирается Жадова, ну, это же темная личность, а что такое Симонов-разведчик, и всякие пошлые люди соблазняют этих вдов изменить Харджиеву, потому что он требует от них твердости, стойкости, и он остается один, они его все предают.
И.В. – Г.: Это семидесятые годы?
Э.Г.: Это уже семидесятые годы. Потом он все-таки написал об Эндере что-то хорошее, когда Н.И. умер, здесь напечатали. Но то, что выходило за рубежом, я этого уже не видела, Харджиев это все скрывал.
И.В. – Г.: В Швеции у него вышла в 70-е книга.
Э.Г.: Этого я уже не видела.
И.В. – Г.: Почему он скрывал?
Э.Г.: Это было в характере.
И.В. – Г.: Но вы были близким ему человеком?
Э.Г.: Да, я ему была очень близка, но оказалось – и тут все-таки эмоция была нехорошая. Вы знакомы с Володей Глоцером?
И.В. – Г.: Я из глоцеровского хедера – был такой литературный кружок в библиотеке Чехова, – я туда ходила. Вообще он хороший человек.
Э.Г.: Да, конечно. Так вот, Глоцер писал про меня для литературной энциклопедии заметку, которая занимала там всего полпараграфа, и писал он ее целый год. Он написал, что у меня есть открытия, написал основные мои черты. И вдруг Н.И. пришел в бешенство: так не пишут в академических словарях, ничего не нужно, это справочные издания – то есть ревновал безумно. Да, я была поражена, он должен был бы радоваться, вместо этого позавидовал. А потом он мне сам говорил: «Почему-то к вам все относились как к чему-то низшему». Я не доросла, значит, ни до Харджиева, ни до Надьки. Вот они все такие, а я – ну что ж, без меня нельзя, потому что у него бывали жуткие состояния. Но тогда – как он был красноречив, как он меня уговаривал, чтобы я к нему приехала на другой конец Москвы! «Вы знаете мою надменность, вы знаете мое высокомерие – я вас умоляю», у него тоска была, такой невроз. Надо было к нему ехать, он не мог без этого. Но сознаться, что я ему нужна очень, – ни за что, никогда. И однажды он мне сам сказал: «Я думал, почему все так к вам относятся?..» А я была скромна, между нами говоря.
И.В. – Г.: Видно по книге, что вы единственный нормальный человек среди них.
Э.Г.: Даже по фотографии видно. Когда я снималась вместе с Анной Андреевной и Надькой. Там есть такая группа, так они гранд-дамы и ведьмы, я-то знала, что они ведьмы.
И.В. – Г.: Эмма, у Н.И. все-таки были святые – Хлебников, Малевич, Ларионов, – он мне говорил о первой тройке русской: Малевиче, Татлине, Ларионове. А Ахматова была у него на положении святой?
Э.Г.: А он был в нее влюблен, так и был в нее влюблен всю жизнь.
И.В. – Г.: Мне всегда казалось, что это было игрой их жизни, но, когда появилась Н.Я., это уже перестало быть игрой, но с какой злобой он обо всем этом мне говорил, об их отношениях.
Э.Г.: Он имел все права. Абсолютно был прав. У нее, Н.Я., самая потрясающая черта (я не понимаю, откуда это у нее) – это подлость. Самая обыкновенная вульгарная подлость.
Теперь вот так. Я выпустила книгу в Париже, она перепечатана в первой части моей сегодняшней книги. Но сейчас там исправлено много опечаток и ошибок. Действительно, у меня были недопустимые ошибки. Хорошо, что у нас читатель мало на что обращает внимание. Но Н.И. все это заметил. Он мог мне написать: «Что вы за бред пишете – назвали такого-то так-то, вместо Аксенова – Оксенов». Я в этом не разбиралась, но кое-что я сама поняла. Он выдумал себе Бабаева, он с ним дружил, это был почти последний собеседник. Бабаев – это был мальчик в Ташкенте, ему было четырнадцать, когда там появилась вся военная эвакуация. Ахматова, Надежда Мандельштам – они его приветили, и потом он оставался их человеком. За это время он кончил университет, и работал все время в МГУ на факультете журналистики, и только недавно умер в 70 лет от сердечного приступа. Так Н.И. его избрал, т. к. ему было неудобно печатать письма Ахматовой к нему, а вот пусть Бабаев напечатает. Это публикация в «Вопросах литературы», хорошая публикация. Кстати, о том, что они встретили Леву Гумилева в поезде, написал сам Харджиев очень хорошо, он вообще хорошо писал. Так Н.И. с Бабаевым прислал мне письмо запечатанное, что он считал абсолютно неприличным, это были уроки Ахматовой, что нельзя давать запечатанное письмо для передачи, а тот, с кем передают, должен сам запечатать, не читая. Считается, что нужно делать так. И Н.И. знал, как нужно, но не пожелал, а запечатал письмо и попросил Бабаева мне его передать. Такое ругательное письмо насчет моей книги. Это давно было, книга вышла в 1986 году, была очень замолчана, а я ее стеснялась из-за Н.И. – может, плохая. Ошибки там были действительно, а он меня, значит, тоже проклял. И вот, когда недавно я встретилась с Козовым, после того как Козовой был у Н.И. в Амстердаме, уже после его гибели, о Козовом я знала только, что его надо выгонять из дома. Он мне сказал: «Ну, подумать только – если Н.И. уже Эмму проклял, то куда же еще?!» Он не должен был даже знать обо мне, а я о нем не знала, то есть только слышала историю о палке, которой надо было его выгонять. А Козовой больше ничего сказать не мог, он ведь мужчина. Я потом у него спрашиваю: «А что же говорил Н.И. обо мне?» Он говорит: «Доброжелательно». Но что мужчина вообще может рассказать?..
И.В. – Г.: Мы говорили с Н.И. только об искусстве и культуре, ничего про жизнь, но он был немыслимо озлоблен, он ни о ком не отозвался положительно, ни об одном человеке не сказал хорошо. Из-за этого он уехал, из-за этого он погиб. Несмотря на свою слабость, он был очень крепким человеком, на минимуме можно очень долго жить. Если бы он не уехал, он еще жил бы.
Э.Г.: Да, это ужасная история, что он умер так.
И.В. – Г.: Я не могу себе простить, что мы тогда в Амстердаме не вызвали полицию. Они позвонили нам в Кёльн, жаловались, что находятся в ужасном положении, и просили приехать. Мы приехали по их просьбе из другого города, из другой страны, звоним, стучим, и нам не открывают. Нам было это очень подозрительно, но, зная их, мы подумали, что Н.И. и Л.В. затаились, у них против нас возникла какая-то беспричинная паранойя и это какие-то инсинуации с их стороны. Мы же знали, что Н.И. может придумать все что хочешь, и Л.В. тоже. И вместо того, чтобы пойти в полицию и сказать, что что-то не в порядке, мы, зная их, не поверили сами себе, хотя это все пахло очень нехорошо. Может быть, если бы мы обратились тогда в полицию, мы могли бы спасти их от страшной гибели.
Э.Г.: А как она умерла, этого никто не знает.
И.В. – Г.: Говорят, что она упала с лестницы. Правда, она, помните, здесь разбила руку. Она падала.
Э.Г.: Еще бы я не помню! Она еще выдумывала. Причем самое поразительное, что из выдуманных историй, которые повторял Н.И.: у них не было лифта одно время на Кропоткинской, у них был ход через чужой дом, чужую квартиру, и наверху над ним жили, по его мнению, бандиты, а рядом – райком партии. Так эти бандиты отравляли их жизнь, и то, что он рассказывал и говорил, было абсолютно патологично. История такая, что Л.В. спускалась с лестницы и они хотели ее убить, бросая балки в пролет лестницы, причем балка не могла задеть ее, она в пролет попадала. Это могло быть и не быть. Но меня это поразило, что она именно с лестницы упала.
И.В. – Г.: Я видела этот дом – там три этажа, и все состоит из лестниц.
Э.Г.: Надо было выбрать такое!
И.В. – Г.: Эмма, вы еврейка, и Мандельштам, и Н.Я. – это был еврейский круг. В отличие от нас, возникших из грязи советских 40 – 50-х, перед нами было все вытоптано, все вы сидели в своих углах, а мы учились в советских школах, мы не знали, что такое еврейство, мы самообразовались и сами себя воспитали абсолютно на пустом месте. Вы же из чего-то происходите: еврейство семьи, традиция, а потом еврейское общество.
Э.Г.: Ну, не совсем, но близко к тому, о чем вы говорите.
И.В. – Г.: И вы никогда себя не связывали с этим, знаете, есть такая затасканная строка Кнута: «еврейско-русский воздух»?
Э.Г.: Нет, слава богу, нет.
И.В. – Г.: Ну, есть же такое еврейское включение, как вы пишете, как вы ходите. Посмотрите на последышей Ахматовой – они все тоже евреи.
Э.Г.: Ее за это третировали. Она вообще любила евреев. Это специальная тема, и, может, мне удастся об этом написать.
И.В. – Г.: Или то, что пишет Лев Гумилев, такое жуткое отрицание еврейской энергии.
Э.Г.: Ну, он антисемит.
И.В. – Г.: Ну, если есть что-то «анти», должно что-то существовать – такое мощное культурное влияние еврейского темперамента: сам Мандельштам, Надежда Яковлевна, вы, которая все понимала и принимала, вы жили, любили своих друзей, вы оказались в состоянии их судить, вы сохранили чистое сознание. Ахматова превратилась в гранд-даму.
Э.Г.: Ни во что она не воздвиглась. Это все выдумки. Ее так поставили, она этим пользовалась. Ничего. А ее так называемая внучка была дикая стерва, и они ее эксплуатировали и бросали на чужих людей. А вот она и не пропала. Вот они все здесь. Бродский ее очень любил, тогда еще не критиковал, не сравнивал Цветаеву с Ахматовой.
И.В. – Г.: Я считаю, что это фигуры абсолютно неравноценные. Насколько Ахматова все-таки потрясающая поэтесса. Цветаева тоже хорошая поэтесса…
Э.Г.: Но она графоманка.
И.В. – Г.: В русской поэзии даже пятая ступень тоже очень хорошая. Русское графоманство тоже очень хорошее.
Э.Г.: Ну конечно, она очень сильный поэт. Ее же отрицал в конце концов Мандельштам, и он говорил, что она не умеет писать народные, русские стихи, что она неправильно с этим обходится.
И.В. – Г.: Эмма, вы живете на пенсию?
Э.Г.: Нет, на две. «Литературка» выдвинула меня на президентскую пенсию, это роскошь по нашим сейчас средствам, а я получаю в десятикратном размере от самой маленькой пенсии.
Кроме того, я продала свою квартиру, после моей смерти они ее получат, и они мне платят помесячно. Один раз я это уже сделала, и они меня надули, целый год я не получала ничего, и они не хотели расторгать, думали – помрет и комната будет наша.
И.В. – Г.: Когда я приехала к Н.И., они жили страшно. Они сидели на невероятных сокровищах и жили в страшной убогости и в грязи, потому что они боялись за сокровища. И эта идея отъезда от этой жуткой нищеты и возникла. Они хотели жить нормально.
Э.Г.: Самые ужасные для меня времена – это было начало 50-х – конец сороковых: борьба с космополитизмом. Меня отовсюду выгнали, все зависло в воздухе. А евреи пали уже настолько, что Зильберштейн побоялся дать мне справку. Он меня выгнал из «Литнаследства» по интриге одной любовной, и он давал мне каждый год справку, и я кем-то числилась. А последний раз, когда уже было известно, что евреев будут просто выселять, он сказал: «Я не могу вам дать справку. Я боюсь». Я удивлялась, как я буду жить, даже не имея такой справки, а мне объяснял Файнберг, мой соученик, блестящий пушкинист, что ничего уже не важно, он знает, что строятся лагеря для евреев. Надя свела меня тогда со своим братом Евгением Яковлевичем Хазиным, мы говорили о нашем плачевном положении, его тоже отовсюду погнали. Мне написали рекомендательные письма, на которые никто не обращал внимания, в которых говорилось о моих заслугах: работы о Лермонтове, о «кружке 16», о котором была известна только одна фраза, я многое нашла – у меня были открытия. Прочитав рекомендации, Евгений Яковлевич, «мой сдержанный брат», как звала его Н.Я., стукнул рукой по столу и сказал: «У меня тоже есть заслуги». Я была поражена. У нас в семье было много детей (два брата и сестра), надо мной всегда издевались, говорили, что у меня некрасивый нос. Я привыкла к тому, что на меня все махнули рукой – «она ни на что не способна, из нее ничего не выйдет». И правда, я никогда не могла служить. Но все-таки заслуги были. А потом на Евгения Яковлевича обрушился потолок, все обвиняли его жену, что она послала поставить таз под текущий потолок. Там все сгнило, провалилась балка. С тех пор Евгений Яковлевич стал инвалидом, и получал пенсию от домоуправления, и очень этого стеснялся, и это скрывалось. И вот однажды он лежал в больнице, и меня изволили впустить. Елена Михайловна, жена его, сидела тут же, и они говорили друг с другом таким дурацким тоном, что я не могла там сидеть. Они флиртовали, что он ревнует ее, а она ревнует его, – невыносимо для меня совершенно. И не давала мне с ним разговаривать. И тогда он опять мне говорил: «А Фадеев сказал, что я талантлив». Боже, как это меня ранило, а я об этом совсем не думала, талантливая я или нет, а вот что есть заслуги, это я знала. Меня обкрадывали, сокращали.
И.В. – Г.: Н.Я. написала эту свою книгу, которая сделала эпоху.
Э.Г.: Да, сделала эпоху.
И.В. – Г.: Это важней, чем «Оттепель» Эренбурга, гораздо более высокий уровень, и Мандельштам, и вся ситуация. Почему вы более 20 лет молчали, почему именно сейчас напечатали?
Э.Г.: Не смогла, у меня были свои причины, у меня был стимул личный, так бы я не смогла. И еще во мне произошла перемена, меня очень раздражил Лев Гумилев своими ужасными книгами.
И.В. – Г.: Но вы знаете, вы его каким-то образом реабилитируете в своих мемуарах. Я ужасно к нему относилась, с громадным трудом заставила себя прочитать то, что он написал, он меня раздражал. После ваших «Мемуаров» стала к нему относиться на человеческом уровне гораздо лучше.
Э.Г.: Я очень рада, это очень хорошо, но слушать его по телевидению я не могла. Это немыслимо, что он говорил. И все-таки я очень дорожу тем, что он охотно надписал мне последнюю книгу, надписал «Милой Эмме», все-таки я осталась для него милой Эммой.
И.В. – Г.: Он должен был вам памятник поставить, вы его по-человечески реабилитировали.
Э.Г.: Я больше того сделала, я его спасла, он умер бы, если бы я его не пестовала. Но они не понимали того, что я это делала не только для Левы, но и для Анны Андреевны.
И.В. – Г.: Это ясно совершенно из этой книги.
Э.Г.: А вот такие дураки, которые написали: «Бедная Эмма, которая всю жизнь страдала от неразделенной любви», – какая это все пошлость, а считается у них замечательным рецензентом.
И.В. – Г.: Но и Ахматову вы показали совсем по-новому.
Э.Г.: Ну, об этом я еще напишу. А.А. пользовалась тем, что ей было дано.
И.В. – Г.: Она писала презрительно про эмиграцию, была высокомерна к своим братьям, в общем-то, к Георгию Иванову, Адамовичу.
Э.Г.: Была высокомерна. Да они ничего не стоили. Иванов такие воспоминания глупые написал.
И.В. – Г.: Но стихи у него есть хорошие.
Э.Г.: Она это признавала. Вот что такое Ахматова. Николай Иванович слушать о нем не хотел, а она говорит: «У него есть, в последних стихах есть». Поэзию она не сдавала. Это сложно – Ахматова, но мне есть что сказать.
И.В. – Г.: Это важно сказать. Воздвигся культ Ахматовой, хотела она этого или не хотела. Это сделали Н.Я., или Мандельштам, вы, или Харджиев, или кто-то другой – и она сама. Но вокруг нее создался круг людей, которые, пользуясь именем Ахматовой, омертвляют русскую поэзию, это падение – то, что они делают.
Э.Г.: Ну, это дураки, и она прекрасно знала им цену, правда, к Толе Найману она была неравнодушна.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?