Текст книги "Несостоявшаяся смерть"
Автор книги: Исмаил Гасанбейли
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Развязку ускорило то, что предложение понравилось помощнику Самого, и тот положил письмо изобретателя поверх документов, которые каждое утро приносил шефу для ознакомления, шеф же с первых слов понял, что дело это более чем серьезное. Отравленным воздухом никого не удивишь, особенно когда речь идет о вопросе государственной важности. Но ситуацию с детьми нельзя было выпускать из-под контроля, он пока не знал, что здесь можно сделать, однако был уверен: дети должны исчезнуть. По его прямому указанию изобретателя арестовали в то же утро, не дав тому толком проснуться, забрали из постели в одном исподнем без объяснения причин, на скорую руку обвинив в разглашении государственной тайны особой значимости, и бросили в каменоломни, где резали кубики для строительства из древнейших скал с рисунками первобытных людей – предметов вожделения зарубежных ученых-археологов, а город химиков окружили плотным кольцом из армейских частей, чтобы ни одного слова оттуда не просочилось. Горожане об окружении не знали, так как кольцо военных, опять же из-за невыносимого запаха пришлось организовать на большом расстоянии от городских окраин. На любое сообщение в средствах массированной информации о городе химиков, о любых событиях вокруг него был наложен строжайший запрет.
Он был обеспокоен тем, чтобы о ситуации не узнали наверху, где он когда-то добивался, чтобы эти заводы были построены именно на Острове, хотя были предложения возводить их в пустыне, вечных снегах, на полюсе, под землей, но ему удалось настоять на своем, взять на себя совершение подвига под завистливые взгляды недоброжелатей-соперников, добивающихся того же, к чему стремился он, – карьерного роста и еще большей власти. Быстро просчитав в уме, чем проблема детей-уродов может обернуться в случае утечки информации, особенно если об этом заговорят зарубежные радиоголоса, решил, что здесь может помочь только одно – его красноречие. С людьми нужно говорить, пока не найдем выхода, думал он, но сначала нужно разобраться. Созвал весь кабинет министров, в общих чертах изложил положение дел, объяснил, как они все будут наказаны в случае, если эта неприятность станет достоянием гласности, в течение часа добивался от своих высокопоставленных подчиненных хоть каких-то вразумительных идей или предложений и, так ничего не добившись, вместе с ними со всеми в бронированных лимузинах с эскортом в несколько сотен автомобилей отправился к химикам, предварительно поставив в известность руководство города о том, что приезжает выступать перед народом.
По его приказу все, включая водителей, за сорок пять километров до города надели противогазы, так в противогазах приехали и в них же вышли к людям. Их, судя по всему, ждали здесь давно, все население города было на берегу моря, где должна была состояться встреча, хотя женщин и детей не было заметно. Особой радости на лицах людей Он не заметил – те выглядели спокойно-суровыми, и ненадолго пожалев, что приехал без войсковой поддержки, дал команду своей свите выйти из машин: так было заведено, сначала выходили сопровождающие, затем Он, получалось, будто свита его встречает.
Он даже не успел удивиться тому, что никто из местного руководства к нему не выходит, как из-за спин мужчин вышли женщины и несмотря на надетые на гостей противогазы безошибочно определив его среди десятков человек, не дав опомниться, вырвали из середины сопровождающих и начали бросать в него голеньких детей. Сначала он старался увернуться, порывался что-то сказать, удивляясь, что никто не спешит к нему на помощь. А те, кто могли и должны были ему помочь, были заняты спасением собственной шкуры, с них сняли противогазы, и они, задыхаясь от удушливого воздуха, пытались хоть как-то защитить свою жизнь. Многие министры ныряли в море, но вода в здешних краях наполовину состояла из химических отходов и, попадая в глаза, мгновенно ослепляла, другие бросились бежать подальше отсюда, в надежде добраться до чистого воздуха, пока их не настигла смерть, некоторые зарывались в песок, заскакивали обратно в лимузины, но никто и нигде не мог найти спасения. А женщины все бросали и бросали детей, живых, но обреченных на скорую смерть, и мертвых, тех, кто только родился, и тех, уже давно умер и хранился в течение месяцев в холодильниках в ожидании этого дня, одни тельца детей были холодные, другие горячие, третьи едва теплые. Он упал, когда одна из женщин с безумными, стеклянно-сосредоточенными глазами подбежала к нему и бросила своего мертвого довольно таки упитанного трехглавого ребенка ему прямо в лицо. Из-за запотевших стекол противогаза мало что можно было разглядеть и Он только почувствовал, что под ним горячий и рыхлый морской песок. Им двигала одна мысль – спастись, и Он, понимая, что ни в коем случае нельзя снимать противогаз, начал энергично зарываться в песок. Мешали дети, особенно живые, они плакали, пытались прижаться к нему, некоторые хватали своими многочисленными руками, становилось жутко, когда он краем глаза замечал, как на него уставились шесть чистых и невинных детских глаз, расположенных на одной голове, успокаивала лишь прохлада от неподвижных тел мертвых, и Он вдруг вспомнил, что во внутреннем кармане у него рация с одной единственной кнопкой вызова Службы спасения Самого Большого начальника, тут же достал аппарат и нажал на кнопку.
Рацией он обзавелся после случая с крестьянами, когда ему со своими министрами и телохранителями пришлось одиннадцать дней пролежать под гниющими овощами, и вот теперь получалось, что не зря. Правда, пока в Службе разобрались, определили, где он находится, сообразили, как его вытащить, он успел зарыться в песок на трехметровую глубину, а над ним выросла целая гора из голых детей, как впоследствии оказалось, самых увечных, из всех, когда-либо родившихся в городе химиков. Команда спасателей, облаченная в одежду для химической защиты и в противогазах новейшего образца, приехала в сопровождении специального полицейского отряда (в котором необходимости не оказалось, к тому времени люди потеряли интерес к происходящему и разошлись), смыла детей в море водометами, приобретенными за границей за большие деньги, и выкопала его из песка.
Из его свиты в живых никого не осталось, тела тех, кто нырнул море, растворились, те, кто прятался от ядовитого воздуха в песке, зарылись так глубоко, что их найти не удалось. Ни один прибор не помог, ведь они были настроены на поиск металлических предметов, а здешний песок был пропитан осадками тяжелых металлов, и приборы начинали звенеть сразу же, как только попадали на территорию города. Нашли только тех, кто погиб на бегу, пытаясь спастись от смерти бегством – они даже не успели упасть, так и стояли мертвые. От некоторых остались только отдельные фрагменты, например, обнаружили инициалы министра культурных дел, вышитые на носовом платке, хотя сам платок так и не нашелся. Все останки в любой форме, обнаруженные вместе с теми инициалами, похоронили на секретном кладбище в общей могиле безо всяких надгробных знаков. Новым министрам, телохранителям и водителям, назначенным на места погибших, приказали взять фамилии тех, на чьи места они были назначены, а родных, близких, друзей, соседей, приятелей, просто знакомых и даже любовниц (у кого они были) погибших при весьма непростых обстоятельствах заставили написать расписки о неразглашении государственной тайны. Так эта история и не вышла за пределы города химиков и очень ограниченного круга людей. Даже в годы его опалы никто его не шантажировал угрозой предать гласности этот случай – все было сделано как надо.
Тела смытых в море детей в отличие от трупов людей из высокой свиты не растворились и даже не разлагались, их не трогали и морские животные. По сию пору море время от времени выбрасывает их на берег в самых неожиданных местах, но при любых попытках населения забрать эти трупики, чтобы похоронить, смывает обратно. Обычно вода их скрывает, но иногда морские нефтяники их видят на поверхности волн. Среди браконьеров, бороздящих морские просторы в погоне за осетрами, ходят слухи, что детские тельца проходят сквозь рыбацкие сети, словно призраки, не замечая их. У моряков с недавних времен появилась новая примета: они считают, что видеть эти трупики на рассвете – к счастью. Их иногда путают с дельфинами и морскими котиками, которых в этих водах уже давно никто не видел.
Ему самому хватило двух неполных часов, чтобы прийти в себя, еще находясь под землей, все успел обдумать, а тут выяснилось, что проблема детей-уродцев была практически решена, осталась проблема родителей, ведь они, если их не контролировать, опять нарожают, грязный воздух, отравленная вода, ежедневные соприкосновения с ядохимикатами сокращали жизнь, приводили к болезням, многие из которых науке не были известны, но странным образом никак не сказывались на детородных функциях людей, если, конечно, не считать проблемы с качеством получающегося потомства. Заводы должны были работать, смена уже задействованных людей на новых означала бы новые и ненужные последствия, да и новые так же начали бы рожать. Оставалось одно – найти радикальное решение проблемы при минимуме изменений. Были предложения смыть женщин в море, смыть мужчин в море, заменить и тех и других роботами, но они отвергались им самим как очень дорогие, и самое главное, труднообъяснимые проекты. Остановились на поголовной стерилизации населения города под видом лечения, а для тех, кто ни на что не жаловался, всеобщей диспансеризации, на которую ушло двенадцать дней – без малого две недели.
После тех событий в море образовался смерч, явление, которое в здешних местах сроду не наблюдали. Смерч чудил совершенно по-своему – никогда не выходил на берег, хотя мог очень близко подойти и целыми днями прямо у берега буйствовать, двигался очень быстро, втягивал в свою воронку целые тучи с кислотными дождями, а затем выплевывал их на какое-нибудь административное здание. Никакой логики в движении смерча не наблюдалось, он отличался постоянством в одном – никогда не останавливался и не исчезал, мог часами бродить вокруг какого-нибудь корабля с иностранными туристами, потом уходил, вновь возвращался. Его излюбленным местом была прибрежная зона столицы: стоял близко-близко к Набережной, будто наблюдал за тем, как пенсионеры играют в свои каждодневные игры, к нему привыкли, не могли, конечно, не обращать внимания, но не боялись. И когда море ушло, он не мог подойти близко, видимо не хотел задевать оголенное дно, так и стоял сиротливый и ужасный, издалека наблюдая за людьми. Только однажды, когда праздновалась очередная годовщина победы над несправедливостью и людей на Набережной было особенно много, он поднял высоко-высоко над собой трупики детишек-уродцев, долго-долго жонглировал ими как заправский циркач под восторженные возгласы одних, кто воспринимал это как удачно придуманное театральное представление, недоуменные взгляды других, кто об этих трупах ничего не знал, к ужасу третьих, считавших само это действо плохим предзнаменованием, и удивлению четвертых, принимавших это как сон, считая, что, как говорил мудрец, этого не может быть, потому что не может быть никогда.
Он же в это время из окна своего кабинета наблюдал за устроившим клоунаду для толпы смерчем, на которого не только его, но и никакая власть не распространялась, и испытывал жгучее до боли желание стать маленьким, чтобы прижаться к матери и сказать: «Я боюсь, мама!». Вдруг его осенила мысль, что за все время пребывания в клинике он ни разу не прибегнул к помощи этих слов. Вслух он их никогда за всю свою жизнь не произносил, только про себя. И в детстве, когда в действительности прижимался к матери, он говорил их только про себя, хотя всегда хотел крикнуть. Эти три слова имели для него магическую силу, он не раз задумывался над тем, почему они оказывают на него такое влияние, они ведь придавали силу, стоило их произнести – все менялось к лучшему, уходила тревога, наступала легкость, как будто он, пропуская через свои извилины эти слова, сбрасывал с себя груз, сковывавщий не только руки, но и волю. А как могла помочь мама, несчастная женщина, ничего в жизни не видевшая, кроме деревушки в несколько домов, прожившая жизнь в полной нищете – им даже латать одежду было нечем, он все время ходил в рванье и завидовал тем, кто носил латанные-перелатанные штаны. Как они только выжили? Он рос, как сорняк, мысли, что нес в себе, которые и сам особо не понимал, и никак не сочетались с тем, что его окружало. Говорят, если с самого раннего младенчества ребенок видит много разных цветов, слышит разнообразные звуки, то он вырастает умным, ему же смотреть было не на что, кроме неба и звезд, и то когда выдавалась свободная минута, даже природа в их краях была бедной, ничего не росло, кроме пары-другой кустиков. Он все время ходил с матерью, держась за ее юбку, помогая ей собирать коровьи лепешки, чтобы было чем развести огонь, заглядывал ей в глаза, искал хоть какого-то ответа на свои не до конца сформулированные вопросы, которые ему так и не удалось никому задать, и все время боялся, боялся даже вслух произнести слова о том, что боится. Молча прижимался к ней, когда уж очень сильно нападал страх, и плакал про себя, вгоняя обратно подступающие к глазам слезы.
После случая с городом химиков он сделал для себя важный вывод, что источник несчастий, бед, проблем независимо от их уровня заключается в людях, даже стихийные бедствия вроде землетрясений, наводнений и ураганов проходили бы безболезненно, будь людей поменьше. Но круг в данном случае предельно замкнут, ведь без людей нельзя. Значит, чтобы избежать неприятностей, людей нужно хотя бы рассеять, не давать им собираться вместе, накапливаться, ослаблять любые связи между ними. Будучи уроженцем деревни, он понимал, что в сельской местности люди живут тесно, сплоченно, подвержены влиянию традиций, обычаев, многих других ненужных условностей, которые, ничего особенного из себя не представляя, создают остов, соединяющий людей между собой, и поэтому бросил клич, призывающий молодежь оставлять деревню как символ прошлого и переселяться в города.
В течение долгих лет он наблюдал, как в нем растет, живущий своей жизнью, не подвластный никакому влиянию страх, которому нельзя было сопротивляться и который не подразумевал другого выхода, кроме как с ним сосуществовать. Особенность его заключалась в том, что обнаружить, показать людям его существование было не менее страшно, чем сам страх. И когда он про себя произносил: «Я боюсь, мама!», страх не уходил, он будто отодвигался, пропуская вперед то, на что он мог опереться. Эти слова не могли быть панацеей, хотя и действовали всегда, но иногда из-за масштабов страха, временами становящегося всепоглощающим, он просто забывал их произносить. И когда невыносимая, похожая на молнию боль стала на части разрывать его сердце, он только в самый последний миг успел почти вслух произнести те слова, обращенные к давно уже ушедшей из жизни матери, казалось бы не сыгравшей в его жизни никакой особой роли, кроме того что родила, вскормила и несколько первых лет жизни находилась рядом, которая так редко говорила, что он не помнил ее голоса. Успел, и тут же наступило то умиротворение, которое было последним, что он почувствовал, прежде чем уйти в забытье, где не было ничего. Там было настолько пусто, что он даже не знал, сколько ему пришлось пребывать в состоянии, когда с миром его связывало лишь едва ощутимое биение сердца. И только когда во время одного из первых консилиумов услышал цифру двадцать три, понял, что это и обозначает срок его практически полного отсутствия, к тому же речь шла не о часах, как он сначала подумал, а о днях. Из того забытья он впал в другое, каждый раз, когда возвращался, ему казалось, что возвращается насовсем, но его будто по дороге окликали и останавливали, без слов объясняя, что придется задержаться.
Он не знал, сколько промежуточных состояний придется пережить на обратном пути к жизни, но понимал, что на возвращение может потребоваться немало времени. В первое время расстраивался, потом пришло знание, что это необходимость, через которую нужно пройти. Тогда он стал оглядываться, рассматривать место, где находился, практически сразу догадавшись, что его окружают прозрачные стены барокамеры, хотя никогда в жизни не видел подобных установок, а через несколько секунд обнаружил, что знает даже название деталей аппаратуры, находящейся не только внутри камеры, которая оберегала его от всякого внешнего воздействия, но и расставленной по палате, и еще через мгновение осознал свою новую способность видеть, не открывая глаз, и пожалел, что это умение ему не было дано с детства. Спустя сутки пришло понимание, что барокамера – лишь часть открытого ему внешнего мира, которому можно вовсе не придавать значения, что мир, где сосредоточено все, на чем покоится мироздание, находится там, откуда текут мысли, и чтобы видеть действительно важное, нужно повернуть взгляд внутрь себя. С того момента он только боковым зрением наблюдал за тем, что происходило с его телом и вокруг него. Знал не все, но больше, чем врачи, посмеивался про себя над их потугами, учеными разговорами, тем, как они друг перед другом хвалились своими знаниями и так и не поняли, хоть и изучали его самой современной аппаратурой, смену его состояния – как придерживались версии, что он в глубокой коме, так своего мнения и не изменили, называя его состояние стабильно тяжелым.
Интересно, что только через две недели после того, как в нем открылись новые способности, он осознал, что понимает чужие языки, умеет наблюдать за собой со стороны. Возможно, умел и знал гораздо больше, но его интересовало другое, таланты были ему ни к чему. Никогда он не чувствовал себя так легко, как сейчас в барокамере в его «стабильно тяжелом» состоянии, но хотел обратно. Его не волновали предстоящие операции, время, которое еще должен был провести здесь, он готовился к возвращению. Все всматривался в пройденное, казалось бы, оставшееся в глубине далеких лет, и искал то недостающее, что должно было его освободить и что, судя по всему, было разбросано во времени так, что приходилось собирать по крупицам, соединять друг с другом, и пока не были собраны все детали, соединения не получалось, поэтому он все искал и искал, впиваясь всевидящими глазами в годы, месяцы, недели, дни, часы, минуты и секунды, которые им были прожиты.
Особенно много думал о годах своего детства, по его глубокому разумению, пустых, когда вроде бы вообще ничего не происходило. Ему и раньше казалось, что он родился в болоте – хотя в тех местах, где его, не желанного никем, произвели на свет, болот отродясь не было, у него было ощущение, что в свои первые годы он шел по жизни именно как по болоту: вытаскивал одну ногу, чтобы сделать шаг, а другую в это время затягивало в трясину, и ему приходилось все время быть начеку, чтобы она его целиком не засосала. Иногда приходилось ползти, иногда – передвигаться на четвереньках, ему же хотелось встать и побежать, хотя действовать по принципу «будь что будет» было не в его характере. Он, как пугливый зверек, все время ждал подвоха, опасался, что может оказаться у кого-то под ногами, на глазах, старался быть как можно незаметнее. Об обстоятельствах своего рождения ему стало известно значительно позднее, когда он был уже достаточно серьезным начальником в той всесильной конторе, где курировал в том числе и творческие организации. Человек, который сорвал пелену, окутывающую короткий, но важный период его жизни, знал, что обречен: его взяли за распространение листовок, в которых вместо слов были пробелы и троеточия, мол, пусть люди сами определят, что хотели бы прочитать в моих листовках, все же ясно и так, и слова тут не нужны. А когда этот воображавший себя мятежником глупец узнал в нем своего бывшего односельчанина, то как с цепи сорвался – начал выкрикивать обвинения, открывающие ему малоприятные и неизвестные дотоле детали судьбы, в которых он никак не мог быть виноват. Из нашей деревни, кричал тот, никто кроме тебя не мог пойти служить в это пропитанное кровью заведение, твой отец принес в нашу деревню позор, обесчестив бедную девушку – твою мать, и не женился бы на ней, если бы деревня его не заставила, и даже женившись, с ней не жил, ушел в контрабандисты, чтобы поменьше попадаться людям на глаза, вот почему ты мог только догадываться, что у тебя есть отец, так что ты – ублюдок по сути, ты был ублюдком еще до рождения, вот почему ты здесь, больше некому было из наших стать палачом.
Он помнил, что в его родной деревушке были довольно строгие нравы, впрочем, как и во всей стране, никто не мог сказать худого слова другому, не рискуя нарваться на нож, в вопросах чести уровень благосостояния особой роли не играл. Богатый так же мог быть убитым за неосторожно сказанное слово, как и бедный, нужно было десять раз подумать, прежде чем как-то отозваться о чужой собаке, чтобы не задеть чувства ее хозяина. Отец действительно очень редко бывал дома, сестра и брат, родившиеся после него, жили с отцом, тот их забрал сразу после рождения, с ним же никогда не разговаривал, иногда посматривал на него задумчивыми, как ему казалось, грустными глазами, но ни разу до того случая в горах ни одним словом не перемолвился. Спустя годы он узнал, что дедушка его матери был деревенским шутом, к которому при жизни как к шуту и относились, а после смерти его потомков воспринимали как второсортных людей, мол, что с них возьмешь, шутовское отродье. Жить же в положении изгоев сложно даже целым народам и государствам, не только людям.
И когда это случилось с твоей матерью, кричал мятежник, он же ее даже не соблазнял, взял да обесчестил, как-будто так и нужно было, в деревне не сразу стали вмешиваться, решили, что она сама виновата, но в округе пошли нехорошие разговоры в отношении всей деревни, пришлось призвать семью твоего отца, известную своей благочестивостью, к ответу. Семья и заставила его жениться, но тут же отвергла, выгнав из дома, забыла его имя, хорошо хоть не объявила мертвым.
Может быть, истоки страха, сопровождающего его в течение всей жизни, уходили не в детство, а в то время, когда он находился в утробе матери, и он уже тогда едва-едва зарождающимся сознанием или подсознанием понимал, что его никто не ждет и не желает, что мать только и мечтает, чтобы он родился мертвым. Может быть, рассуждал он, вслушиваясь в слова незадачливого мятежника теперь уже не в том кабинете, где они были выплеснуты ему в лицо, а с высоты положения, данной ему пережитым и состоянием кажущегося забытья, уже тогда он боялся родиться, и первым чувством, которое выпало на его долю, было не тепло и не любовь, а страх, который ко времени, как он ушел в безмолвие забытья, разросся до невероятных размеров.
Любителя распространять загадочные листовки расстреляли, хотели отправить в психиатрическую больницу на пожизненное лечение или посадить в тюрьму, но тот так много на себя взял, что пришлось принять радикальное решение. Такие люди, как крикливый односельчанин, часто попадали к нему в кабинет, в основном по мелочам: не так и не там сказал, не то сделал, не с тем дружил, не те книги читал, но иногда и по серьезным делам. Время было такое, Страна защищала себя посредством ухода в глухую круговую оборону, враги были везде, больше всего их было среди своих, вот и приходилось в каждом чихе искать противников Великой Идеи, которая на поверку оказалась не такой уж великой, иначе впоследствии так просто от нее не отказались бы те, кто должен был ее оберегать от чужого воздействия. Если создать такую же великую, но самодостаточную, не нуждающуюся в постоянной подпитке, идею, которая могла бы сама, без усилий со стороны, проникать в сознание большинства, то можно быть спокойным за результат. Одно он понимал четко – в основе новой идеи должна лежать аксиома: все без исключения люди не могут не есть. Когда проблема питания перестает быть для них главной, они начинают думать и могут додуматься до чего угодно, думать же должны единицы, а может быть, даже один. Тем, кто не может не думать даже при острой нехватке еды, – а бывают и такие, ведь люди устроены по-разному – нужно дать легкопереваримую пищу для ума, вроде зрелищ, чтобы они привыкли не перегружать мозги. Тех же, в ком сидит потребность напрягать сознание, можно отвлечь псевдосерьезными предметами, убеждая их, что, например, дважды два только на первый взгляд четыре, а черное – это белое, но только под другим ракурсом.
Убедил же мир тот художник, который рисовал-рисовал, а когда увидел, что никто его творений не замечает, вставил столешницу в красивую рамку и повесил на стену как художественное произведение, назвав это «Черной квадратной столешницей» и стал рассказывать всем, что в ней сосредоточен весь мир, нужно лишь как следует присмотреться. Один богач и купился на эти россказни и купил ее как картину, а дальше уже пошло-поехало, новый жанр вошел в моду, художник только успевал выдавать на-гора столешницы, оригинальности ради называя их по разному: «Красная квадратная столешница», «Белая круглая столешница», «Желтая ромбовая столешница», «Жемчужно-серая пятиугольная столешница», насколько хватало геометрических тел и цветовых нюансов, и за короткое время стал знаменитым и разбогател. Особенную известность приобрел после смерти: раскупили все картины, когда-либо им нарисованные, тысячи художников называли себя его учениками, а последователей было хоть пруд пруди. Какие только столешницы не рисовали – круглые и овальные, прямоугольные и ромбовидные, многогранные и звездообразные, что касается цветов, то здесь было полное изобилие вкусов и предпочтений – галереи и выставки планеты были забиты столешницами в крапинку, в клетку, в горошек, в цветочек, в виде палитры, попадались и вовсе некрашенные. Люди ходили смотреть на них, обсуждали и осуждали, принимали и отвергали, хвалили и ругали, писали длинные статьи в серьезные опусы о том, какие мысли будят эти столешницы, были даже предложения отменить и уничтожить все произведения живописи, созданные до столешниц, но, с одной стороны, возобладал разум, с другой – помешали юридические моменты, связанные с авторским правом, которое предписывало, прежде чем ликвидировать какой-либо предмет искусства, получить разрешение у автора, что представлялось весьма проблематичным, ведь не все авторы были живы.
Зачин оказался заразительным, многие художники, в основном те, у кого столешницы не очень получались, начали искать свой путь в творчестве. Кто-то специализировался на геометрических фигурах, рисовал круги, овалы, треугольники и тетраэдры, кто-то – на абстракциях: поставят кляксу посреди листа, сложат лист вдвое, или втрое, или даже сомнут его, потом разгладят бумагу, и в рамку. Некоторые пошли дальше, рисовали с закрытыми глазами или напившись до чертиков, чтобы руку, держащую кисть, нельзя было контролировать, рисовали и с глубокого похмелья, прямо сразу садились за картину, едва проснувшись. Одна художница долго придумывала, чем бы отличиться, совесть, как рассказывала посетителям своей персональной выставки, ей не позволяла халтурить, и она сначала рисовала картину либо какой-нибудь портрет, называла соответствующе, «Ранний зазор», например, или «Портрет в зеркале», потом закрашивала темной краской, но название оставляла и, кстати, очень быстро стала популярной, а там открыла и свою школу художеств. Подобные работы называли картинами нового поколения, они получались очень даже оригинальными, каждый в них понимал свое, а те, кто ничего не понимал, все равно ходили, смотрели, делая вид, что понимают, покупали и вывешивали у себя дома подобные произведения, чтобы слыть интеллигентными людьми.
Это поветрие поразило и другие виды искусства, несколько десятков лет спустя написать просто стихи или рассказ уже считалось неприличным, один поэт, притом совсем неплохой, надо сказать, придумал, как он их называл, видимые стихи. Вырезал из газет и журналов буквы разной величины, расклеивал на чистом листе бумаги, любителям поэзии оставалось только на эти буквы придумать слова, а что получалось в итоге, считалось законченным произведением. Людям нравилось участвовать в творческом процессе, и ему удалось выпустить одиннадцать томов «видимых стихов». Поэт очень хотел, чтобы его за подобные изыски хотя бы на пару лет посадили в тюрьму, но в те времена в структурах власти, занимавшихся творческими организациями, не оказалось ни одного человека, кого бы интересовала поэзия, сколько поэт ни нарывался на неприятности, то отказываясь от всех своих традиционных работ, написанных до того, как на него снизошло озарение, то рассказывая на своих творческих вечерах, что вот-вот за ним придут. Поэт знал, что говорил: в то время заключение в тюрьму людей искусства обеспечивало им мировую известность, но ему никак не удалось попасть в застенки, наоборот, его стали приглашать на всевозможные симпозиумы как важного гостя, избрали делегатом какого-то престижного съезда, а со временем он и вовсе разбогател и в суете новых жизненных обстоятельств, связанных с заботами по хозяйству, забыл свое революционное прошлое. Только в одном из предсмертных интервью высказал сожаление, что вот ему уже восемьдесят девять, а он все здравствует, поэты, мол, столько не живут. Интервью было газетное и поэтому так и осталось тайной, действительно он так думал или кокетничал.
В прозе тогда ничего такого не происходило, в ней новаторство как-то не приживалось. Удалось наделать шуму только одному писателю, который, будучи полиглотом, написал роман с использованием двенадцати языков, три из которых относились к малоизученным, и, чтобы люди могли ознакомиться с его произведением, к книге прикладывал словари. Из-за высокой стоимости удалось реализовать лишь несколько экземпляров, но работа была удостоена чести быть помещенной в Всемирный музей литературы как одно из самых оригинальных произведений.
По-своему развили идею авангарда некоторые театральные деятели, им удалось выйти за пределы традиционных представлений о сценическом искусстве без особых затрат. Появились театры, где обходились без актеров, одними декорациями, или без декораций, но минимумом исполнителей, например, двумя – один спрашивал, другой отвечал, и так весь спектакль. Шедеврами же были признаны две режиссерские работы, в одной из них, которая называлась «Карьера», в первом акте посреди сцены стояла колыбель с годовалым ребенком и течение всего действия ее поднимали вверх, и все то время, пока колыбель поднималась, ребенок делал, что хотел, к концу спектакля колыбель, под бурные аплодисменты зрителей, что также было частью замысла, поэтому на случай непредвиденных обстоятельств овации записывали заранее, оказывалась под потолком, символизируя достижение цели. Премьера второй работы вовсе произвела эффект разорвавшейся бомбы: в ней было найдено, как заявляли авторы и известные всей Стране театралы в своих многочисленных интервью, невиданно смелое решение философского вопроса противоречия между материализмом и идеализмом. Представление начиналось с того, что два дюжих молодца в кожанках сажали голую девушку в огромного размера солдатские сапоги и она на протяжении всего времени, пока длился спектакль пела: сначала детские песни, потом взрослые – народные, любовные, жалобные, патриотические и даже блатные, под самый конец песни звучали все тише и тише, переходя сначала в плач, потом рыдание, а заканчивались всхлипами. Все это сопровождалось движением занавеса: он сначала очень медленно поднимался, а затем, достигнув предела, так же медленно опускался. Последний всхлип и касание занавесом пола происходили синхронно, что авторы спектакля считали своей особой находкой. Люди отовсюду приезжали смотреть эти представления и, как правило, сидели до конца, всем хотелось знать, чем действие завершится, некоторые даже оставались после спектакля, заходили за кулисы, делились своими впечатлениями с труппой и рабочими сцены.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?