Автор книги: Иван Болдырев
Жанр: Философия, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Метафизические мелочи
Критикуя идеологию прогресса и традиционное понимание истории, Беньямин не отказывается от самих понятий прогресса и развития, он и не мог бы от них отказаться. Но подлинный прогресс он усматривает в невидимом и незаметном, в мелочах, сквозь которые просвечивают лучи новой жизни и отблески нового, становящегося смысла. Перефразируя высказывание Гёте о Лихтенберге, Блох пишет, что везде, где Беньямин касается деталей и мелочей, ему удается проникнуть в самую суть проблемы, отринув штампы и привычные взаимосвязи, мешающие ее увидеть[509]509
Über Walter Benjamin. S. 21.
[Закрыть]. При первой встрече с Каролой (тогда невестой, а впоследствии – женой Блоха) Беньямин, бродивший в задумчивости, понурив голову, по Курфюрстендамм, на ее вопрос – о чем он думает, ответил: «Милостивая государыня, не обращали ли Вы прежде внимания на то, какими болезненными выглядят марципановые фигурки?»[510]510
Ibid. S. 18.
[Закрыть].
Слова Блоха можно проиллюстрировать на примере той книги Беньямина, на которую он написал рецензию и которая привлекала его внимание более других – «Улицы с односторонним движением» (1928), – книги, которая маскируется под собрание зарисовок из городской жизни, но на самом деле соединяет актуальную политическую публицистику с тончайшей метафизикой. Вот одна из зарисовок, взятая оттуда.
Просьба бережно относиться к зеленым насаждениям
На какие вопросы мы получаем ответ? Разве не остаются все вопросы прожитой жизни позади, словно деревья, заслонявшие нам обзор? Мы едва ли думаем о том, чтобы их выкорчевать или хотя бы проредить. Мы шагаем дальше, оставляя их позади, и хотя издали мы можем окинуть их взором, очертания их неясны, темны, и тем загадочнее эта чаща.
Комментарии и перевод относятся к тексту как стиль и подражание (Mimesis) к природе: одно и то же явление, но рассмотренное с разных сторон. На древе священного текста они лишь вечно шуршащие листы, а на древе мирского – своевременно поспевающие плоды.
Любящий привязывается не только к недостаткам возлюбленной, не только к женским причудам и слабостям, морщины на лице и родимые пятна, поношенная одежда и неуклюжая походка властвуют над ним гораздо дольше и вернее, чем любая красота. Об этом известно издавна. А почему? Если верно учение, гласящее, что ощущение обитает не в голове, что ощущения от окна, облака и дерева возникают не в мозгу, но скорее в той точке, где мы видим эти вещи, то и при взгляде на возлюбленную мы вне себя. Но тут уже – с мучительным напряжением и страстью. Ослепленное блеском и великолепием женщины, ощущение порхает, как стайка птиц. И подобно тому как птицы ищут убежища в густой листве деревьев, ощущения спасаются в тени морщин, в нелепых жестах и неприметных изъянах любимого тела, куда они забираются, как в безопасное убежище. И ни один прохожий не догадается, что именно здесь, в несовершенствах, в чем-то предосудительном, обитает стремительный любовный порыв воздыхателя (GS IV S. 92)[511]511
Перевод выполнен в семинаре при участии Д.О. Аронсона, Л.А. Ивановой, А.О. Филиппова и М.В. Юдсон.
[Закрыть].
В этом тексте мы видим не только характерный для поэтики большинства текстов Блоха общий зачин – отвлеченные вопросы, фиксирующие ситуацию нетождественности и неудовлетворенности. Здесь, кроме того, присутствуют многие излюбленные темы Беньямина: это и городской ландшафт, и нерассеянная тьма прошлого, и идея перевода – отголосок длительных занятий Беньямина философией языка, и эротика, и набросок теории познания, в центре которой – аффект. «Неприметные изъяны любимого тела», где «спасается» ощущение, – это не только те самые незаметные подробности, о которых говорит Блох, но и феномены, нуждающиеся в «спасении». Здесь не место касаться всех деталей беньяминовской метафизики, стоит просто показать, к чему относятся слова Блоха и почему его так привлекала именно «Улица с односторонним движением».
В рецензии, написанной в 1928 г. (EZ, 368–371), он говорит, что текст Беньямина – разновидность сюрреалистического мышления[512]512
В «Наследии нашей эпохи» сюрреализм не отождествлялся со своим каноническим историческим воплощением – Блох говорил не столько о Бретоне, сколько о Джойсе и Пикассо, важных для него своей монтажной техникой (См.: Kessler A. Ernst Blochs Ästhetik. S. 209). Вместе с тем, что любопытно, политические и эстетические пристрастия Блоха и Бретона обнаруживают немало сходств (Ujma C. Ernst Blochs Konstruktion der Moderne… S. 203f.). Уйма, однако, показывает, что сюрреализм для Блоха, в отличие от экспрессионизма, был скопищем «холодных», застывших сновидений, лишенным утопической динамики.
[Закрыть]. Он словно городская улица, на которой ни один дом не похож на другие, где в каждой лавке продают еще не испробованные на вкус идеи. Блох противопоставляет исчезнувшую, уже ни на что не способную «высокую» культуру новой, массовой, «рыночной» культуре, не притязающей на аристократизм, рождающейся «снизу». Эта «форма ревю[513]513
Говоря «ревю», Блох имеет в виду театральную постановку, склейку разных сцен и эпизодов, следующих друг за другом без видимой логической последовательности.
[Закрыть]» в философии представляет собой, согласно Блоху, подлинное проникновение в современность, «как отпечаток того полого пространства, где без обмана уже ничего завершить нельзя, где лишь частицы встречаются друг с другом и смешиваются» (EZ, 369). Эта новая философская форма – удар левой, импровизация, неожиданное сочетание, «остатки разорванной связи… сны, афоризмы, лозунги» (Ibid.) – фотомонтаж, составленный из примет эпохи[514]514
Интересно, что ту же самую метафору Беньямин применяет в анализе сюрреализма в статье, вышедшей в том же, 1928 г. («Сюрреализм. Моментальный снимок нынешней европейской интеллигенции»).
[Закрыть], восходящее к Максу Эрнсту и Жану Кокто сочленение мифологического и повседневного. Благодаря такому сочленению и завораживают нас сюрреалистические полотна, фильмы и тексты. Монтаж обитает и в эстетической теории, и в поэтике Блоха, стремившегося, создав угрозу стереотипным культурным формам, в самом полотне текста пошатнуть самоуверенную стабильность социального механизма[515]515
Монтаж – это «полое пространство поздней буржуазии» (EZ, 228), пустота которого есть нечто неприемлемое и вместе с тем исходный пункт возможной революции. В текстах Блоха монтажной технике соответствует паратаксис – стилистический прием, особое построение синтаксиса, суть которого – намеренный отказ от подчинительной связи в сложном предложении (Ср.: Ueding G. Geschichten aus dem undeutlichen Leben // Ueding G. Utopie in dürftiger Zeit… S. 48–50).
[Закрыть]. Но чтобы действительно суметь это сделать, нужны
прежде всего не ухо или глаз, не теплота, добро или изумление, а климатопатическая осязательная способность и вкус. Если можно применить здесь категорию из Бахофена, то в этом мышлении улиц, точнее – пассажей, обрел свое убежище хтонический дух. Как парусники, заключенные в бутылке, как цветущие деревья, заснеженные башни в игрушечных стеклянных шариках, словно хранящиеся там, – так и здесь философемы заключены под витринным стеклом (EZ, 370).
Однако Блох напоминает Беньямину об опасности фетишизации таких мелочей[516]516
Любопытно, что много лет спустя Лукач в «Своеобразии эстетического», в целом положительно оценивая работу Беньямина о барочной драме, критикует его именно за такую фетишизацию (Лукач Д. Своеобразие эстетического: в 4 т. Т. 4. М.: Прогресс, 1987. С. 406).
[Закрыть].
Между тем подлинные образы… этой прозы… обитают как раз не в раковинах улиток и не в пещерах Митры, вход в которые отделен стеклом, а в открытом общественном процессе, как диалектические экспериментальные фигуры его. Сюрреалистическое философствование – это образцовое оттачивание и монтаж обломков, остающихся таковыми, вне какой-либо связи, демонстрируя подлинный плюрализм. Оно конститутивно как монтаж, который участвует в строительстве реальных черт улицы, так, что не интенция, а обломок находит свою смерть – в истине, и применение к действительности; у улиц с односторонним движением тоже есть цель (EZ, 371)[517]517
История этой рецензии непроста. Написав ее, Блох показал текст Беньямину, потом смягчил некоторые резкие выражения и опубликовал в газете Vossische Zeitung. После этого текст в отредактированном виде, гораздо более комплиментарном (в частности, с добавлением последнего предложения, примиряющего Беньямина с воинствующим оптимизмом Блоха), был включен в текст «Наследия нашей эпохи», а затем перепечатан в 1956 г. в ГДР (где, как полагает К. Уйма, должен был способствовать узнаванию и рецепции Беньямина). См. подробнее: Ujma C. Ernst Blochs Konstruktion der Moderne… S. 96–99.
[Закрыть].
В последней фразе обыгрываются слова Беньямина:
Истина не вступает ни в какие отношения, и тем более интенциональные. Предмет познания, как определенный понятийной интенцией, не является истиной. Истина – это образованное идеями, лишенное интенций бытие. Соответственно подобающий ей образ действий – не познающее мнение, а погружение в нее и исчезновение в ней. Истина – смерть интенции[518]518
Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 15 и след. Ср.: «Истина существует не о вещи, но в ней» (GS VI. S. 50). И все же элементы этой концепции истины можно обнаружить и у Блоха, если верить, например, трактовке Г. Юдинга (Ueding G. Tagtraum, künstlerische Produktivität und der Werkprozeß // Ueding G. Utopie in dürftiger Zeit… S. 178).
[Закрыть].
С таким «платоническим» пониманием истины Блох согласиться не мог и впоследствии противопоставлял Беньямину теоретизирование в гегелевском стиле. Иными словами, Блох в некоторых случаях сохранял амбивалентное отношение к понятию прогресса[519]519
Беньямин же «застал тот момент современного европейского сознания, когда от “прогресса” осталось лишь то немногое, что здесь (то есть в тезисе IX «О понятии истории». – И. Б.) осталось, а именно, прогресс как некоторая вынужденность, как некоторая невозможность остановиться, и только» (Михайлов А.В. Из лекций // Михайлов А.В. Обратный перевод: Русская и западноевропейская культура: проблемы взаимосвязей. М.: Языки рус. культуры, 2000. С. 762).
[Закрыть]. В статье «Марксистская пропедевтика и еще раз об учении» (1949) Блох обильно цитирует «Эпистемологическое предисловие» Беньямина в контексте проблемы образования (PA, 256–259). Он подчеркивает, насколько важно вдумываться в мельчайшие подробности, в детали, насколько существенно показать студенту – в лаборатории, в семинаре – путь рождения нового знания. Беньямин же в этом тексте фактически говорит о своем философском методе:
Мышление упорно то и дело принимается за работу заново, оно дотошно возвращается к самому предмету. Это постоянное прерывание, чтобы глотнуть воздуха – самая подлинная форма существования созерцательности[520]520
Происхождение немецкой барочной драмы. С. 7. Ср. похожие пассажи в рукописи Блоха 1930-х годов, где он пишет, что «учение о категориях – это не абстрактная волокита, а постоянно возобновляющееся усилие – должным образом направиться к цели, ко многим, изменчивым целям» (Bloch E. Logos der Materie. Eine Logik im Werden. Aus dem Nachlaß 1923–1949. Fr.a.M.: Suhrkamp, 2000. S. 254) и в «Принципе надежды», где сказано, что бытие «еще-не-сущего» постоянно обосновывает себя заново (PH, 274). Оба варианта восходят по крайней мере к Фридриху Шлегелю: «Философия – это эксперимент, и потому каждый, желающий философствовать, должен неизменно начинать с самого начала» (Шлегель Ф. Трансцендентальная философия // Шлегель Ф. Эстетика. Философия. Критика: в 2 т. Т. 1. С. 431). В связи с этим А. Кесслер проводит интересную параллель между Блохом и Беньямином, находя близкую Блоху формулировку («еще не осознанное знание») в книге Беньямина «Понятие художественной критики в немецком романтизме», причем как раз при характеристике Шлегеля и его идеи о том, что лишь в незавершенном мире существует пространство для постижения и действия (см.: Kessler A. Ernst Blochs Ästhetik… S. 119; Benjamin W. Der Begriff der Kunstkritik in der deutschen Romantik. Fr.a.M.: Suhrkamp, 1973. S. 64).
[Закрыть].
Прерывистый, захлебывающийся, нервный ритм философского движения, которое с маниакальной, почти прустовской настойчивостью возвращается к своему предмету и цепляется за осколки мозаики, – первейшее условие постижения целого. Причем Беньямин пишет, что такое внимание к отдельным частям, к «предметному содержанию» (Sachgehalt) возникает потому, что мера ценности отдельного осколка (как качество стекла в мозаике) обратно пропорциональна его связи с целым, с «истинностным содержанием» (Wahrheitsgehalt). Такая монтажная техника со своей стороны противостоит непрерывному нарративу, системности, в которой каждая вещь на своем месте. Подобная внутренняя связность кажется Беньямину обманчивой – его мир уже стал другим. И Блох, именно за монтаж так хваливший современное ему искусство и именно в монтаже видевший философское достижение Беньямина в «Улице с односторонним движением», разделяет с Беньямином его «плодотворный скепсис», сравнимый «с глубоким вдохом мысли, после которого она может предаться мельчайшим вещам, неспешно и без тени смущения»[521]521
Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 26 и след.
[Закрыть]. Именно из такой философии становится понятна вся фальшь спесивых притязаний на окончательность, замкнутость философского высказывания.
Блох пишет, что философия у Беньямина превращается в прогулку по городу, а философ – в детектива. Такой метод учит скромности, самоограничению и, сам будучи ограничен, предохраняет от построения воздушных замков, грандиозных, пафосных обобщений[522]522
Блох упоминает в качестве теоретика противоположного типа Фридриха Гундольфа, ученика Георге, с которым Беньямин полемизировал в своей работе о гётевском «Избирательном сродстве».
[Закрыть]. Детектив не может позволить себе выпустить какой-либо элемент в рассуждении, его внимательный взгляд противостоит мнимым и заносчивым полигисторам, которых в гуманитарном знании всегда вдоволь – и в эпоху Блоха и Беньямина, и сейчас. Однако Блох не приемлет и фетишизации «микрологической техники», иначе примеры в бескрайнем и беспорядочном множестве, развернутые «во всех направлениях», лишатся того, примерами чего они должны были бы служить[523]523
Наглядно демонстрируют их расхождения образы детства: застывшие, немые, меланхолические фигуры воспоминания, словно снимки, – у Беньямина и напряженные, исполненные энтузиазма юности и предчувствий – у Блоха. Воспоминания Блоха возвращаются к тому, что еще не закончилось или вообще вынесено из времени, и всегда соотнесены с активным поиском себя здесь и сейчас (Czajka A. Poetik und Ästhetik des Augenblicks… S. 156ff.).
[Закрыть]. В монтажной технике Беньямина не находится места утопической позитивности, как нет в ней и идеи субъекта истории. Блох же считал, что такое собирание сил, соединение субъективной и утопической интенций в тот исторический момент совершенно необходимо. Между прочим, в качестве образца сочетания научной точности и широты взгляда Блох указывает в 1949 г. на гегелевскую «Феноменологию духа».
В 1934 г. в длинном и горьком письме Адорно, отвечая на его критику, Блох несколько иначе высказывается против беньяминовской (а вместе с ним – и адорновской) формы философствования (Br II, 429f.). Вырванное из времени, существенное, важное в руках такой «филологии» становится мертвым, она выгоняет из него жизнь. Блох пишет, что овеществление нельзя преодолеть, доведя его до крайней точки, цитирует, поясняя свою позицию, «Дух утопии» и отмечает, что он «уже здесь имеет дело с праксисом и с подлинной, а именно с красной (то есть коммунистической. – И. Б.) тайной, и в решающих случаях, уже не с орнаментальными печатями и астральными мифами[524]524
Для Блоха это символ застывшего, застрявшего в лабиринте бесконечных повторений мышления. Ср., например: GU2, 37, 115–116, 270.
[Закрыть]… или лишь с такими орнаментальными печатями, в которые вторгается осуществляющая себя философия» (Br II, 430). Его собственные тексты, говорит Блох, не должны восприниматься как неудачный вариант беньяминовских – у них особый смысл, для них беньяминовская меланхолия – самый неподходящий из аффектов.
Ричард Волин находит наиболее общее объяснение этой конфронтации в том, что для Блоха была важнее философия, и свою эстетику он подчинял утопической истине, тогда как Беньямин был прежде всего литературным критиком, не готовым подчинять произведения искусства абстрактным онтологическим или теоретико-познавательным принципам[525]525
Wolin R. Walter Benjamin… P. 26.
[Закрыть]. Наверное, это не совсем так. Все-таки Блох и Беньямин занимались и философией, и литературной критикой, и наблюдение Волина имеет смысл исходя из характера этих занятий, которые у Беньямина, разумеется, были в большей степени сосредоточены на литературе. Но на философских выводах это уже не сказывается.
В письме Адорно Блох не случайно говорит о «праксисе». Беньямин для него так и остался эстетом, идеологом, пусть очень важным и значительным. Собственные тексты ему виделись в гораздо более революционном, точнее – активистском свете. И именно в этом исток оптимизма Блоха, веры в то, что утопический импульс сам по себе достаточен для того, чтобы преобразовать мир в направлении лучшего будущего, что само это утопическое беспокойство – источник постоянной трансформации, и обломки прежней эпической целостности мира – это не просто предмет меланхолического угнетения жизни, а фрагмент будущего, часть «мультиверсума», в которой угадывается его утопическая судьба. При этом Беньямина он – при всем почитании его идей – порой ставит в один ряд с сюрреалистами, то есть считает, что его парижский друг слишком увлекся снами, заблудился, бесцельно фланируя по улице с односторонним движением. Отсюда же проистекают и эстетические разногласия-разночтения, например, в трактовке ведущего для обоих принципа монтажа – приема, который Беньямин намеревался использовать в «Труде о пассажах». Но у него монтаж оставался прерыванием, деструкцией, превращался в демонтаж и в конце концов застывал в зловещем натюрморте[526]526
См. следы дискуссии с Беньямином и в статье Блоха: Über Gegenwart in der Dichtung // LA, 143–160.
[Закрыть].
И тем не менее беньяминовский остраняющий метод для своего автора оставался элементом политической практики, а мгновение – моментом решения, а не просто фрагментом внутренней жизни или эстетическим переживанием, которое нужно было бы просто зафиксировать или бесконечно длить[527]527
Moses S. LAnge de l’Histoire. P. 203–204, 208. Б. Ханзен противопоставляет сюрреалистским «мечтаниям» Беньямина реальный исторический опыт и говорит об эволюции его концепции молниеносного «пробуждения» (Hansen B. Introduction // Walter Benjamin and The Arcades Project. L.; N.Y.: Continuum, 2006. P. 11). Впрочем, уже в эссе 1928 г. о сюрреализме Беньямин хорошо понимал и пропагандировал активистский, революционный потенциал искусства.
[Закрыть]. Нет никаких сомнений, что Беньямин (с каждым годом все больше тяготевший к критической теории и собственной версии исторического материализма) мыслил свои работы как элемент эмансипации, коллективного пробуждения. Именно поэтому трудно до конца согласиться с Х. Айдамом, когда он разводит Блоха и Беньямина именно на основании того, что вопрос, который, согласно «Эпистемологическому предисловию», мог бы быть задан истине в целом, – это несуществующий вопрос, тогда как ответ на «неконструируемый вопрос» у Блоха формируется самой интенцией вопрошания[528]528
Eidam H. Strumpf und Handschuh Der Begriff der nichtexistenten und die Gestalt der unkonstruierbaren Frage. Walter Benjamins Verhältnis zum “Geist der Utopie” Ernst Blochs. Würzburg: Königshausen & Neumann, 1992. S. 64.
[Закрыть]. И у Беньямина, и у Блоха есть элементы презентизма и перформативности – истина как бы сама являет себя (TE, 170). С этим и связаны энигматика вопрошания, невозможность поймать и зафиксировать мгновение, его темнота – опыт, который Блох фиксирует в «Духе утопии» и «Следах». Что же касается Беньямина, то он размещает вещи в витрине под стеклом только для того, чтобы они стали красноречивее, чтобы само их молчание, эта невыносимая статика, свидетельствовало и об истории, и о нашем в ней соучастии.
Даже раннее метафизическое понятие идеи – как объективной интерпретации кажущей саму себя и не поддающейся опрашиванию истины[529]529
Ср.: Hörisch J. Objektive Interpretation des schönen Scheins // Profane Erleuchtung u. rettende Kritik. Würzburg: Königshausen & Neumann, 1982. S. 37–55.
[Закрыть] – можно истолковать в утопическом ключе.
Идея это монада – в ней в предустановленном виде покоится репрезентация феноменов как их объективная интерпретация… В таком случае реальный мир вполне мог бы быть задачей в том смысле, что необходимо настолько глубоко вникнуть во все действительное, чтобы там открылась объективная интерпретация мира[530]530
Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 30. Перевод изменен, курсив мой.
[Закрыть].
От такой идеализации до реального преобразования мира – лишь шаг[531]531
См.: Holz H.H. Prismatisches Denken // Über Walter Benjamin. S. 98f.
[Закрыть]. История сама задает такое неспокойное, дисгармоничное отношение, необходимость постоянной готовности, предельную напряженность, хорошо ощутимую в философско-исторических тезисах, где даже прошлое вовлекается в водоворот актуального настоящего и где отстаивается такое видение будущего, в котором «каждая секунда была» бы «маленькой калиткой, в которую мог войти Мессия»[532]532
Беньямин В. О понятии истории. С. 88. Ср. эсхатологический призыв Блоха: «Повсюду, во всех краях и сферах мира открывать врата Христовы» (GU1, 388). Мессианский пафос Беньямина настолько близок Блоху, что рассуждения Уймы, будто Беньямину были чужды романтические мечтания, которые он связывал с Блохом, и он был более радикальным в своих политических выводах (а значит, ближе к Realpolitik?) в свете его теологической ориентации не кажутся некорректными (см.: Ujma C. Ernst Blochs Konstruktion der Moderne… S. 284f.).
[Закрыть]. Без этого активного начала критика закономерной картины исторического прогресса была бы просто одной из форм мышления, свойственных немецкой исторической школе XIX в. с ее идеей об уникальности каждой эпохи и неадекватности универсализма в гуманитарном познании.
Более того, нельзя не помнить и о самом общем, принципиальном родстве позиций Блоха и Беньямина в области политики. Речь идет не только о марксизме и антифашизме. Ведь политической миссией Блоха как раз и было – «возделать те области, где до сих пор прорастает лишь безумие. Рваться вперед с отточенным лезвием разума, не глядя по сторонам, дабы не поддаться ужасу, тянущемуся из первобытного леса. Вся почва должна быть в какой-то момент возделана разумом, очищена от поросли безумства и мифа» (GS V, 1. S. 570f.).
Вспомним один важный литературный образ – стихотворение «Путешествие», которым Бодлер завершает «Цветы зла». Вот две последние строфы в переводе Марины Цветаевой (назвавшей его «Плаванье»):
Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этот край! О, Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода – куда черней чернила,
Знай – тысячами солнц сияет наша грудь!
Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем все, что есть,
На дно твое нырнуть – Ад или Рай – едино! —
В неведомого глубь – чтоб новое обресть!
Бодлеровский персонаж мог бы быть героем и Блоха, и Беньямина. Отвлекаясь от других, меланхолических стихов Бодлера, Беньямин указал бы на то, что уплывает герой в смерть, что это его последнее путешествие и что именно смерть – капитан, ведущий его корабль прочь из этого мира, куда угодно, лишь бы спастись от тоски. А Блох, поучаствуй он в этом воображаемом диалоге, заметил бы, что, несмотря на это, герой не томится предчувствием смерти, не поклоняется ей, и вместе с тем не боится неизвестности, которая разверзлась перед ним, а непрестанно ищет новое.
В поиске истины истории, стремясь понять собственное время, Беньямин видел его формы, как Гёте видел прафеномен, он стремился показать, научить этому видению (GS V, 1. S. 573574, 592)[533]533
См. об этом: Moses S. LAnge de l’Histoire. P. 180f. Блоху была тоже близка идея прафеномена (Czajka A. Poetik und Ästhetik des Augenblicks… S. 276).
[Закрыть]. Но «языческому» контексту Гёте он предпочитал иудейский – исторический – контекст, в котором прафеномен не есть причина, а есть непосредственно зримое, то, что Беньямин называет происхождением, истоком (Ursprung) культуры XIX в. И чтобы лучше понять, какие картины предстали перед Беньямином, нужно этот зримый исток перенести из предвечных взаимосвязей натурфилософии в философию истории. «Смерть интенции», с помощью которой он определял истину в книге о барочной драме, в «Труде о пассажах» стала моментом истины, той секундой, в которую истина наполняется временем до краев, взрывается, и вместе с тем рождается истинно историческое время или время исторической истины (GS V, 1. S. 577f.)[534]534
Беньямин в этом фрагменте говорит о различиях между его образами и «существенностями» Гуссерлевой феноменологии.
[Закрыть]. Именно к такой концепции располагало Беньямина его собственное актуальное настоящее.
Аллегории
В конце 1934 г., посылая Беньямину «Наследие нашей эпохи», Блох пишет ему, что в следующей книге собирается всерьез соприкоснуться с материалом «Избирательного сродства» Гёте и «Происхождения немецкой барочной драмы» (Br II, 659). Из-за войны Блоху так и не удалось ничего опубликовать, но из его рукописей тех лет (1934–1938) выросли книги «Проблема материализма…», «Тюбингенское введение в философию» и «Experimentum mundi»[535]535
Значительная часть этих рукописей опубликована в 2000 г. в книге «Logos der Materie…».
[Закрыть], и там действительно остались следы этой работы с текстами Беньямина.
В частности, книга Беньямина о барочной драме[536]536
Интересно, что еще в 1-м издании «Духа утопии», в 1918 г., задолго до выхода в свет этой работы Беньямина, Блох активно отстаивал идеи барочной эстетики, видя в ней утопический элемент, живость орнаментации, яркость красок, подвижность линий и образов – все то, что нужно было унаследовать новому революционному искусству (GU1, 50ff.).
[Закрыть] повлияла на понимание аллегории и символа у Блоха (они стали базовыми понятиями его эстетики). Беньямин опирается на идеи романтика Ф. Кройцера, представлявшего себе символ как некое мгновенное, целостное, властно себя утверждающее узрение незнакомой связи, а аллегорию – как символическую форму, развертывающуюся во времени[537]537
Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 168–173.
[Закрыть]. Аллегория у Беньямина – одна из разновидностей монтажной техники, соединяющей разрозненные символические формы:
Для каждой идеи[538]538
Беньямин использует слово «Einfall» – «внезапная идея», «прозрение».
[Закрыть] мгновение выражения сталкивается с подлинным извержением образов, следствием которого оказывается хаотическое нагромождение массы метафор[539]539
Беньямин В. Происхождение немецкой барочной драмы. С. 179. Под метафорами Беньямин здесь понимает образные элементы символов. См.: Korngiebel W. Bloch und die Zeichen… S. 119.
[Закрыть].
Блох, обсуждая понятие аллегории у Беньямина, особенно выделяет триумф смерти и разложения в аллегорической вселенной барочной драмы – вселенной, которую населяют мертвецы, ибо сама аллегореза есть разложение, расчленение целостного смысла. И если символ, по Беньямину, есть зримое соединение конечного и бесконечного, в котором реализует себя трансцендентное начало, то аллегория (в особенности – барочная аллегория) представляет мир как несовершенный, надломленный и преходящий. В результате самодостаточная и замкнутая символическая вселенная распадается. Смерть вообще постоянно возникает у Беньямина в неожиданных контекстах – при описании буржуазного интерьера (к которому хорошо «подходит» мертвое тело) или детской игры (когда ребенок ищет пасхальные яйца, упрятанные в «глазницах» комнат). То же и у Блоха, когда отбытие поезда или парохода, чувство гордости и счастья уезжающего он толкует как приветствие смерти, а триумфальное, радостное прибытие предлагает породнить с ликованием по поводу воскресения мертвых (S, 131).
Аллегории важны для утопической философии Блоха постольку, поскольку они представляют собой открытые структуры смысла: интерпретировать элементы аллегорического соотнесения предметов можно бесконечно многими способами, аллегория как бы мерцает, открывая нам все новые и новые идеи, и в этом «богатстве от неточности» (PH, 200) предугадать их все невозможно. Но и просто любоваться этим мерцанием мало – Блох призывает прояснять темноту и загадочность, сокрытую за соцветьем символов и аллегорий, и тем самым действовать, разыгрывать сегодняшние и завтрашние пьесы мира. В рукописи «Подобие, аллегория, символ» (1934) Блох пишет о литературной образности как об испытании реальности. Сама возможность уподобления мыслится у него как некое противоречие внутри мира объектов, внутреннее отрицание их в-себе-бытия, как сказал бы Сартр, их прозаической данности. В этом же контексте он говорит и о программе «диалектики образов» Беньямина и Адорно, называя ее «очень эстетской, очень созерцательной, но годной» для того, чтобы дополнить диалектику природы[540]540
Gleichnis, Allegorie, Symbol // Bloch E. Logos der Materie… S. 375.
[Закрыть].
Беньямин, считавший аллегорезу центральным феноменом барочной культуры, говорит о ее зависимости от субъекта, аллегориста, способного таинственным жестом мага или алхимика дать омертвелым образам разное, в зависимости от своих нужд, толкование[541]541
М. Церланг показывает, что такой суверенный жест аллегориста присущ и Блоху в «Следах» (Zerlang M. Ernst Bloch als Erzähler. Über Allegorie, Melancholie und Utopie in den “Spuren” // Ernst Bloch. Sonderband Text + Kritik. S. 65).
[Закрыть]. Символ, напротив, зависит прежде всего от того реального содержания, к которому он отсылает, и это содержание, по Беньямину, едино и целостно. Но в случае аллегории сказанное лишь означает, что субъект тоже часть мира и что во многом от его способности играть смыслами зависит то, как будет устроена историческая реальность. Аллегорист у Беньямина населяет меланхолическую вселенную барочной драмы и выстраивает все новые и новые связи, тщетно стремясь отыскать единый, изначальный смысл. Он изгнан из рая символов и подозрительно схож с ожидающим мессию человечеством, которое неустанно ищет счастья. В этом поиске, как мы уже знаем, ему содействует историк, чье письмо обитает между миром отчаяния и катастрофы и миром избавления, между барочным мраком и светом мессианской надежды.
В своей теории аллегории и символа (TE, 334–344, см. также PH, 446) Блох, во-первых, явным образом отмечает достижения Беньямина, устранившего неадекватное классицистское определение аллегории как застывшего чувственного воплощения абстрактных понятий. Аллегории не декорации для абстракций (PH, 200f.) – они отсылают к одному через другое, и то значение, которым обладает аллегория, Блох ставит в зависимость от архетипов – неких изначальных образных структур, меняющихся в истории и отражающих чаяния человечества.
Во-вторых, Блох относит аллегорические структуры к искусству (и политеистическим религиям), а символические – к религии монотеистической, считая аллегорическое движение центробежным, а символическое – центростремительным по отношению к точке отождествления означаемого и означающего. В символе как единстве того, что есть (то есть самого символа), и того, чего (еще) нет, нам явлен некий единый смыслообраз, указующий вовне себя. Различие между символом и аллегорией Блох в «Принципе надежды» фиксирует с точки зрения исторического процесса: символ есть указание на его конечную, единую, тотальную цель, тогда как аллегории – знаки утопического внутри самого процесса (PH, 951)[542]542
См.: Paetzold H. Neomarxistische Ästhetik I: Bloch – Benjamin. Düsseldorf: Schwann, 1974. S. 105.
[Закрыть]. Аллегории относятся к единичному, раздробленному, преходящему, к инаковости (Alteritas), а символы, напротив, обнаруживают в различном единство смысла (Unitas), представляют собой его собирание воедино. Такое собирание и развертывание, пульсация символических форм в поиске соответствия внешнего и внутреннего образует не только жизнь искусства, но и жизнь мира, состоящего, по Блоху, из «реальных шифров» (Ibid., 203), в которых угадывается еще не выступившее на свет содержание. Образы сновидений и грез наглядны и вместе с тем отсылают друг к другу, отзываются друг на друга, как эхо (Ibid., 199). Здесь еще раз проявляется основная эпистемологическая интуиция Блоха: дело не в том, что, символически описывая мир и открывая в нем новые смыслы, мы просто узнаем того, что еще не знали, – суть любой символизации в незаконченности самого мира, только в этом случае символ оказывается продуктивным. Именно поэтому то, что стоит за символом, не дает окончательной ясности. И именно поэтому для Блоха так важны интуиции Беньямина, связанные с толкованием произведений искусства «как руин и фрагментов», а не законченных, замкнутых форм (M, 415; PH, 253)[543]543
Cр. также: Kessler A. Ernst Blochs Ästhetik… S. 113.
[Закрыть].
В этих общих поисках Блох и Беньямин решали задачу, которой трудно подыскать точную характеристику, а можно лишь описать с разных сторон, рассчитывая на то, что она станет понятнее. «Революционному гнозису» Блоха и его удивительному письму в «Следах» вторят метафизические опыты Беньямина, и еще одно место их встречи – мистика.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.