Текст книги "Свобода строгого режима. Записки адвоката"
Автор книги: Иван Миронов
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Однако Пашино назначение сначала отложилось на неделю, потом на месяц. Разбираясь в причинах пробуксовки своей карьеры, Паша решил, что папа отчего-то заподозрил его в малодушии перед достоинствами невесты, и на следующий день они с Ольгой подали заявление в ЗАГС. Это событие было решено отметить на даче Олиных родителей с непременным участием последних. Пьянка длилась три дня, оставив в Пашиной душе мутный осадок сомнений.
Раздавив с папой на пару флакон «Кауфмана», Паша был посвящен в тайны семейства.
– Ты понимаешь, самое дорогое, что у меня есть – это дочь, – распалялся Михаил Львович, на что молодой человек согласно кивал. – Если она будет с тобой счастлива, я вам все отдам: недвижку, акции, доли. Ты же мне теперь сын. Понимаешь, дурья твоя башка? И спрашивать я теперь буду с тебя как с сына. Вот сколько тебе лет?
– Двадцать пять, – Павел прокашлял в кулак.
– Салабон! Я в твои годы двумя магазинами заведовал. Весь дефицит через меня шел. Членов Политбюро одевал, мне ихнии бабы в ноги кланялись, на близость склоняли за румынский гарнитур, – папа перешел на шепот. – Ни хрена ты не понимаешь. У меня уже в пятнадцать лет «Волга» была. Знаешь, что такое «Волга»?
– Откуда? – Паша поморщился сомнением.
– В преферанс у фарцовщиков выиграл. Знаешь, как я в преферанс играю? Я в четырнадцать лет на картах десять килограмм рыжья скопил. Цацек там всяких золотых, бриллиантов с голубиные яйца…
– И куда вы их дели? – Паша непредусмотрительно перебил тестя.
– Я клад зарыл, – голос Михаила Львовича упал на шипение. – В Красногорском районе Московской области, в лесу…
– В каком лесу? – икнул Паша, испугавшись собственной непочтительности, что, впрочем, осталось незамеченным.
– Возле поселка Юбилейный, триста метров вдоль просеки, под гнилым дубом. Летом, сын, мы пойдем и отроем. Мне для вас, дети мои, ничего не жалко, – всхлипнул Михаил Львович и за складки на шее притянул к себе Пашу, лобызнув его сивушной слюною. – Только там лес страшный. Там вурдалаки живут, я специально там закопал, чтобы все боялись. Ну, ты же мужик, Павел! Не испугаешься? Мужик, а? Знаешь, какой я мужик?
– Какой? – Паша напряженно соображал, как ему соскочить с прожарки головного мозга.
– Видишь шрам? – Михаил Львович тыкнул Паше в щеку указательным пальцем правой руки, на котором болталась золотая гайка с бледно-зеленым камнем.
– Ну, – Паша краем глаза разглядел затянувшийся рубец.
– Это я на Тихом океане акул ловил на гарпун. Вытащил одну такую здоровенную. Думал, готова, и решил у ней клык выломать для Илюши, младшего нашего.
– У Ольги брат есть? – конкуренту на наследство Паша был неприятно удивлен.
– Конечно. Боль и радость моя. У мальчика церебральный паралич, наследственность тяжелая по маме, да еще после пяти абортов. – Михаил Львович высморкался. – В тульском интернате учится. О чем я рассказывал?
– Как у акулы зубы дергали.
– Точно! Ну, вот подошел я к ней, взял пассатижи. И только руку туда запустил, как она, сука моржовая, хлоп и меня за палец. Еле пришили, хреново срослось – шрам остался.
Не терзаясь в дальнейших откровениях, Михаил Львович хлопнул залпом двести и пошел по нужде в сад. Паша решил, что пора отползать в спальню к любимой.
Пьянка продолжилась следующим вечером. Президент Геральдического союза, которым, как оказалось, тоже являлся Михаил Львович, «поддавал угля» дьютифришной косорыловкой и героическими воспоминаниями.
– Ты знаешь, что я богат? – то ли вопрос, то ли утверждение, в чем Паша сразу и не разобрался, шоколадной стружкой припудрил и без того приторные мечты банкира. – Но мало кто знает – насколько.
Взятая Михаилом Львовичем пауза могла бы явиться входным билетом в ГИТИС. Паша замер. Папа продолжил:
– Десять лет назад в Занзибаре революция случилась. Я тогда командовал отрядом спецназа ГРУ. Нашей задачей было не допустить смену власти. Но силы оказались не равны. Император был тяжело ранен, он умирал у меня на руках. Последней волей правителя было назначение меня регентом при единственной его наследнице-принцессе Нури, которую враги продали в рабство. Я не мог не исполнить последнюю волю короля, и спустя год после мучительных поисков я нашел принцессу в одном из борделей на Садовом, – папаша высморкался. – Ну, значит, вызволил ее из плена и поселил на спецдачу КГБ. Короче, там сейчас в этом Зимбабве наши спецслужбы по поручению Путина готовят реставрацию монархии. Девочка моя чернож… станет королевой, а я директором всего этого зоопарка. Там алмазов, Павел, алмазов, как грязи!
– Вы служили в спецназе? – банкир решил быть последовательным в сомнениях.
– А ты мои слова под сомнения ставишь, сала-бон?! – рявкнул Михаил Львович.
– Что вы, просто спрашиваю, – Паша прикусил губу.
– Да у меня звезда Героя секретным приказом, два ордена Мужества, легиона Почетного… два, – папаша опорожнил стакан с виски, сплюнув обратно залетевший в рот кусок льда. – Он мне не верит! Вот, палец этот видишь? – тесть снова тыкнул Паше в глаз вчерашней царапиной.
– Ну! – с азартом кивнул банкир.
– 89-й год. Афган, под Кабулом проводили разведку. Наткнулись на спящих духов. Стрелять нельзя, только резать. Достали ножи. Двоих я четко проткнул, а третьего, когда стал резать от уха до уха, он проснулся и цап меня за палец, откусил и проглотил. Пришлось потрошить ваххабита. Палец из трахеи вырезал, уже перевариваться начал. Так я его потом месяц в кармане таскал, чтобы мне его друзья-хирурги в Боткинской пришили.
У Паши в глазах стояли слезы. Но не слезы солидарности в сострадании о временной утрате конечности будущего родственника, и даже не слезы скорби об освежеванном гражданине Афганской республики. Паша оплакивал себя, свои погоны, свои миллионы. Но надежда с тупым упорством боролась за мечту, убеждая здравый смысл, что даже самый дикий бред опирается на истину. Банкир сменил тактику – перешел на грубый шантаж: сначала – назначение, потом – свадьба. С папой перешел на «ты», с мамой оставаясь на «вы», но называя ее «кухаркой». Тесть и теща кряхтели, но терпели, боясь возвращения блудной дочери.
И вот Паша сидел у нас на кухне, хныча на судьбу и на свою доверчивую влюбленность.
– Надо бы его с кем-то познакомить, – Вася отозвал меня в сторону.
– А с кем? – я пожал плечами. – Он же спьяну нагрубит, оскорбит, обидит. Жалко девчонок, слушай потом претензии.
– Согласен. А что делать? Всю дорогу слушать это нытье под всплески в стакане. Хорошенькие выходные.
– Надо подумать, – я достал телефон, извлекая из памяти подходящие варианты. – Может его с Викой познакомить.
– С этой грязнулькой? – Вася ласково улыбнулся. – Почему нет?
Вика была подругой одной нашей подруги. Добрая девочка с доброй фигурой крестьянской заточки, грубо сбитой, словно специально под сельхозработы – от дойки молока до колки дров.
Неприхотливостью в образе мысли журчала легкая матерщина и нежная похабщина, струящаяся изо рта девушки тонким дымком тонкой дамской сигареты. Имя Виктория к этому образу подходило, как значок «Мерседеса» к «Жигулям». Предложение совместного ужина было встречено Викой восторженно, но удивленно. Ужин начался нервными сомнениями банкира в своей мужской привлекательности в свете отсутствия наличности, а закончился тем, чем начинается любовь, стесненная временем, свободой нравов и лошадиным запоем.
В воскресенье вечером Паша, провонявший за двое суток подкисшим «Диором», захватил меня в Москву, где ждала Наташа, вино и тушеный кролик. С чувствами дочери смирился даже Геннадий Федорович, для которого я, по легенде, был редким гостем из города-героя на Волге.
Теплая зима, бесснежная и серая, удручала вялотекущей депрессией и скукой. В бегах я числился уже больше полутора лет. За это время статус «находящегося в федеральном розыске» не наводил жути, но уже порядком надоел. Приелся даже адреналин. Трудно было понять: то ли он не вырабатывался, то ли выдохся, то ли скис. Но волнующий мандраж, по своей природе похожий на восторг, при виде погон и серых бушлатов исчез. Я потерял страх, а вместе с ним ни с чем не сравнимый трепет гибельной радости, остроты неопределенности с фанатичной верой в предрешенность финала.
В конце октября я поставил точку в диссертации, написал несколько научных статей. Все так же стабильно пил по субботам на деньги, которые шли от сдачи моей квартиры. Когда не знаешь своего завтра, ты начинаешь в него верить, наполняя опустевшее от насущного будущее иллюзиями и мечтами. Они тебя греют, они тебя спасают. Беда, если сознание начинает размывать надежду безликостью дней – недель – месяцев, оборачивая судьбу в нескончаемой тошнотворной карусели.
Первого декабря я зачем-то позвонил Ане. Этот звонок я не смог бы объяснить даже себе. Последний раз мы виделись год назад, не разговаривали по телефону месяца четыре. Она вышла замуж за тамошнего вологодского бандюка и должна была пребывать в семейной идиллии тихой провинции.
С Аней мы познакомились спустя два месяца, как я перебрался в Вологду. Сложно было пройти мимо высокой ладно-складной девушки с вьющимися каштановыми волосами, застывшей в немых сомнениях перед вино-водочным стеллажом в центровом супермаркете «Ключ». Помог выбрать… водку. Познакомились.
Аня обладала редким даром, которым гордилась и которого боялась. Экстрасенсорику она унаследовала от отца. Пользовалась случайно, подсознательно, непредсказуемо для самой себя, выдавая на гора ответы в самых неожиданных ситуациях. Она умела подглядывать в будущее, исподтишка копаться в чужой голове, но все это происходило спонтанно и необъяснимо. Аня была похожа на хозяйку шикарного автомобиля, которым совершенно не умела управлять, но методом «тыка» включала фары и дворники. При этом каждый раз, когда от произвольно нажатой кнопки вспыхивал свет, девушку охватывал детский восторг и взрослая оторопь.
– Максим, – представился я.
– Аня, – она улыбнулась, заглянув в глаза. – Не твоё это имя… Максим.
– В смысле? – опешил я.
– Ну, тебе идет имя Иван. Максим – не твое, чужое.
– Это к родителям претензия, – поперхнулся я подобным откровением.
Аня сразу сняла трубку. Голос не баловал удивлением, услышав меня, сразу перебила мои дежурно-вежливые вопросы острым замечанием: «Макс, у тебя с машиной какая-то проблема серьезная. Что-то очень странное».
– Аня, не гони жути, неделю как из сервиса забрал, – раздраженно бросил я, ошарашенный таким приветствием.
– Очень странно, – продолжала девушка. – Прошу тебя, езди аккуратнее, а лучше вообще к ней не подходи!
Я резко попрощался и отключился. Вышел из дома, сел в машину и уехал в институт решать вопрос с защитой кандидатской. Да! Теперь мне это самому кажется дико, но тогда безделье, социальный вакуум одолели настолько, что я готов был не только идти на защиту, но и к более крутым авантюрам со своей судьбой.
Через три недели Новый год. Наташка теребит предложениями, от которых уже подташнивает. Я выдохся верой и духом. Десятого декабря Вася, только вернувшись из Вологды, подскочил ко мне на Академическую. Мы сидели в кофейне, витражи которой обметало мокрым жирным снегом. Похлебывая черную муть, говорили мало. Вася курил, я месяц, как бросил.
– Знаешь, надоело мне все это. Муторно.
– Еще бы! А что поделаешь? – товарищ понимающе кивнул головой. – Я через месяц в Иркутск работать уезжаю. Где-то на годишку. Перебирайся ко мне.
– Вася, ты не понял. Я уперся в стену, которая начинает на меня медленно падать. Медленно, словно в невесомости, но тяжело и неумолимо. Вправо-влево не отскочишь, она бесконечная. Назад уже поздно. Остается только вперед – пробить её или разбиться.
– Пробьёшь-то голову, – усмехнулся Вася.
– Зато душу спасу.
– Что-то ты уже подгонять начал. В тюрьму захотел? Совсем дурак?
– Не знаю. Всяко лучше, чем это болото… По рукам и ногам, ни вздохнуть, ни выдохнуть.
– Бойтесь своих желаний, им суждено сбываться, – Вася глубоко затянулся, спалив сигарету до фильтра.
На следующий день в ходе совместной спецоперации ФСБ и милицейского ОРБ на выходе из подъезда я был задержан: обезврежен, обездвижен и немножко покалечен, загружен в транспорт и доставлен в Генеральную прокуратуру.
С трудом собирая слова кровавым ртом, в порядке моральной компенсации за боевое усердие мусоров я спросил майора, не принимавшего участие в расправе и поглядывавшего на коллег, словно на уголок дедушки Дурова, как меня нашли?
– Как погода в Волгограде? – нехотя полушепотом протянул он, прищурившись глаза в глаза. И уже громче добавил. – Месяц твою машину пасем.
Андрею под пятьдесят, из которых уже больше двух лет забрала крытка. Одного из лучших знатоков мебели подтянули к делу о контрабанде, пытаясь склонить к сотрудничеству со следствием. Но он не сдавался, душой не кривил, на расклады не шел, ментам в долю не падал. Мусоров он презирал, а потому сдаваться им считал надругательством над утонченным вкусом и высокой эстетикой, оберегаемыми трепетнее совести и морали. К женщинам Андрей подходил как к мебели, выискивая за внешним изяществом форм и пропорций философскую энергию творения. Даже в описании слабого пола сквозила любовь к профессии. Рост под метр шестьдесят Андрей называл «царским размером». Мол, с низкорослой барышней всякий мужчина чувствует себя по-королевски. Со своей единственной официальной женой он давно развелся. Дочку любил, в тюрьме пожиная плоды отцовских чувств в виде регулярных передач, щедрых посылок и слезных писем. Девочка, с которой он жил, пока за его спиной не защелкнулись наручники, была на несколько лет младше дочери. Не дождалась, через восемь месяцев выписав Андрею «расход». Он переживал, пропуская тоску и боль через осмысление опытом.
– По природе своей женщина сначала думает о ребенке, затем о муже и в последнюю очередь о себе, – рассуждал Андрей, распыляясь заслуженным вниманием. – Им на воле морально гораздо тяжелее, чем нам здесь. Там мир соблазнов, бежит жизнь. Я благодарен Марине, сказавшей мне в лицо то, на что обычно не решаются, опасаясь оскорбить наше самолюбие: «Андрей, у меня были к тебе чувства, было сердце, а потом заработал мозг. Я выхожу замуж. Он перспективный. Он меня любит. Он будет принадлежать мне. Любовь? Ну, вот была у нас любовь, и что она дала? Полгода вонючих очередей, чтобы сделать тебе передачу, да раз в два месяца сорок минут разговора через стекло в этом страшном подвале». Она даже предложила возить мне передачи после свадьбы. Что же это за такое чувство, которое заставляет её, предавши, с готовностью таскать тебе дачки? Милосердие, жалость или рационализм? Так на всякий случай, чтобы хоть один мосточек, узкий и шаткий, но за собой сохранить, обязав заботой и вниманием. Каково, а? Утопив совесть в измене, рассчитывать на запасные аэродромы. На воле иной счет времени, стремительнее и циничнее.
Знаешь, женское восприятие беды или разлуки аллегорическое. Наше заключение они представляют мифической болезнью или командировкой, которые рано или поздно закончатся выздоровлением и возвращением. Это для нас важно, чтобы только любили и ждали. Когда ты в тюрьме, для женщины очень важен статус. Пока ты на воле, она готова мириться с ролью любовницы или гражданской жены, но стоит тебе оказаться здесь, ее положение становится для нее невозможным. Ей не важно, когда ты вернешься, важно куда. Если бы они на сто процентов были уверены, что дорога назад лежит только к ним, ждали бы все. Конечно, если она по жизни тварь, то любовь не спасет ни штамп, ни потомство. Но тогда, с другой стороны, на хрена такая свадьба? И деньги здесь не причем, если только первые пару лет. Помнишь, как у Островского, «и любить, да и деньги давать, уж слишком много расходу будет»?
Воля! Кто ее не терял, с ней не знаком. Словно жена после долгой разлуки – немного изменившаяся, немного изменявшая, немного чужая, но пока все еще желанная и родная. Она встречает подзабытыми соблазнами, сомнениями и разочарованием обретенного. Ты пытаешься ею надышаться, но от переизбытка с непривычки разум охватывает помутненная боль. Из маяков, на которые я стремился два зарешетчатых года, остался только один – семья. Остальные – любовь и дружбу – время не пощадило. Один потух, другой померк. Любовь в тюрьме быстро обретает свойство наркоты. Сначала эйфория, которая спасает душу от мерзости и леденящей обреченности. Потом – терзающая тоской и бессонницей зависимость. А затем она тебя убивает, отравляя сознание бессильной ревностью и абстинентной ностальгией. Эпистолярное удовольствие закончилось месяцев через шесть. Далее с затейливостью безвозвратного торчка я в жгучей лихорадке бросался на лязг кормушки в болезненной надежде на очередную дозу-письмо, чтобы хотя бы на день смирить прогрессирующее сумасшествие. Через три месяца, когда конверты с нежным почерком постепенно иссякли, скрежет металлического окошка, на который я уже научился не оборачиваться, все еще царапал железом предательства зеркало, отражавшее ее. Я переломался, долго и мучительно. Простил и смог понять, точнее заставил себя простить, а понять было сложнее, поскольку оправдать слабость чувства – значит, разочароваться в себе, ибо чем ты жил и дышал – превратилось в труху перед скудным счетом времени. И, кажется, я смог убедить себя, что так оно и надо, что Господь строит нашу жизнь по ведомым только Ему планам, суть которых скрыта настоящим, а ключ сокрыт в будущем.
На смену ломке пришло спасительное спокойствие. Легко на сердце, когда в нем пусто. Из наркомана я превратился в нарколога, выписывая рецепты смирения ошалевшим от разлуки соседям, не гнушаясь ни жалостью, ни презрением. Наташа перестала являться даже во снах, а фотки я предусмотрительно сдал на тюремный склад. Но воспоминания, уже почти равнодушные, словно любимое кино, начинали крутиться, стоило лишь отвлечься от быта и работы. Наташа стала чужой, стала другом. Простив измену, я не смог отречься от двух лет вольного счастья, от благодарности за все, что пришлось претерпеть ради меня, за риск, на который она шла, чтобы быть рядом со мной. Я любил её отрешенно и, казалось, никому не под силу было отобрать у меня эту чувственную отрешенность. Но, увы, я заблуждался.
Два года заключения подходили к концу, и меня повезли в Московский областной суд, где вставал вопрос о моей дальнейшей судьбе. Вера в освобождение почти иссякла, но то, что от нее осталось, терзало душу призраками надежды.
«Продлить срок содержания под стражей на шесть месяцев…», – прозвучало гнусавой бесстрастностью судьи Стародубова, молодого, но вялого господина, отчего-то постоянно потевшего, что отмечалось суетливым промоканием подбородков одноразовыми салфетками. При этом, словно изощряясь в придумках, во чтобы еще завернуть месть за свое моральное уродство, судья сделал заседание закрытым, не пустив в зал родителей, с которыми я не виделся несколько месяцев.
Нервы изматывающего ожидания, духота и отсутствие кислорода превратили мою голову в гудящий улей терзаний и боли. Я хотел одного – вернуться в хату, на централ, но этапа не было, а счет времени растворялся в белесом галогене, мерцавшем под потолком бетонной кладовки. Привалившись к стене, я заснул. Затылок резали острые края цементной шубы, тело неестественной змеей деформировала теснота стен. Но я настолько был истощен напряжением, что разум, нащупав шанс короткой передышки, погрузил меня в мутные видения. Стук в дверь оборвал нить забвения и через пять минут меня, пристегнутого к дерганному джигиту с волосатыми глазами, полными измены и страха, подвели к загружаемым зеками автозакам.
– Фамилия, имя, отчество? – рявкнул сержант, сверяя списки.
Я назвался.
– В стакан его! – бросил мент своему жирному корешу, наводившему суету внутри арестантского стойла.
Огромный железный ящик, в котором ЗИЛы-автозаки перевозят каторжан, разбит на две узкие кишки, упирающиеся в узкий проход с конвоем и два глухих стакана сорок на сорок сантиметров, в которых спасают от любви и расправы женщин, бывших сотрудников и свидетелей.
– С каких это в стакан? – выпалил я. – Ты чего, старшой? Попутал?! Я тебе не свидетель, не мусор. Сажай к братве! В стакан не сяду.
В это время джигит, предчувствуя что-то недоброе, нырнул ко мне за спину.
– У тебя «особая изоляция» стоит!
– Ошибка, старшой! Меня два года вместе со всеми возят.
– Ты с шестого спеца. К нам какие вопросы?
Убедившись в непреодолимости тупоголовой милицейской решимости, я под настороженные взгляды, шевелившиеся в мелкой сетке решеток-дверей, полез в металлическую конуру. Закупорив воронок, отдали команду на выезд. Как только машина выскочила из подвала суда, на крыше завыла мигалка, разгоняя скучающих в пробках граждан. Кузов раскачивало, прикорнуть было невозможно, как и просто расслабиться, поскольку голова, ощутив под собой свободу размягшей шеи, начинала маятником биться о жестяные стены. Сквозь дырку-глазок в двери стакана я мог разглядеть лишь новенький калашников, лежащий на коленях пухлого прапора. Боль стала нарастать, в ушах снова поднялся тяжелый гул, сдавливающий перепонки. Мышцы, скрученные винтом застывшей позы, от напряжения и усталости, казалось, вот-вот начнут лопаться гнилой пенькой.
Прошел час. Кто-то спросил у вертухая время, тот ответил. Глаза метались по душному мраку в инстинктивном поиске света, натыкаясь на позорный шеврон, мелькавший в дверной дырке.
Еще час, может меньше, может больше. Я выблевывал боль. Меня тошнило криком и отчаяньем. При этом голову я старался пристроить между коленями, чтобы вконец не испачкать судебно-выходные брюки. Ни платка, ни салфетки, ни воды. Только постановление суда о продлении сроков содержания под стражей, скрепленное белой ниткой и жирным оттиском печати. Оно и выручило. Боль вернулась сторицей, злыми вшами въедаясь в виски, темень, лоб. Тело окаменело, напоминая о себе лишь судорогами от холода и оцепенения. Взгляд замер, уткнувшись в дырку, затуманенную табачным смогом. Выражение моего лица было, наверное, похоже на посмертную маску. Если бы стороживший нас мент имел бы интерес к физиологии, то в дырке он разглядел бы полумертвого зека. И в этой уже, казалось, почти мертвой и закостенелой оболочке на углях чувств закипала желчь разочарования и злобы.
О чем я думал? Я никогда ни о чем не жалел. Жалеть себя – самоубийство воли, пепел надежды, окоченение духа… Но я сломался. Чаша тюремной бесконечности, до сих пор перевешиваемая борьбой и любовью, разом рухнула вниз, утаскивая меня в вонючий мрак земной преисподней. Мысль, одна за другой, рубили жилы характера, превращая личность в тухлый кисель сомнений и ропота.
«Ваня, стоили её твои страдания? Зачем ты вернулся к ней в Москву, зная, что все закончится погребом? – запоздалые вопросы к самому себе дробили сознание. – Стоило ли это того, чтобы через полгода тебя забыли и предали? Она тебя погубила, и ты знал, что так будет! Но мог ли догадываться, что так скоро и подло? Мог, но не захотел, цепляясь за чувства, которые жгли тебе душу». Жалел, проклинал и отрекался. Я пытался молиться, но спасительное слово тонуло в сатанинском ропоте. Рассудок дал течь, я испугался спятить, но поток жалостливых проклятий не подчинялся ни разуму, ни духу. Тогда я решился попробовать перебить его болью физической, резкой и рваной. Я сломал шариковую ручку, получив острый пластмассовый зуб с пилообразными заусенциями. Резал чуть ниже локтя, со спасительным восторгом стачивая прозрачный пластик о живой рубец, сочащийся кровью…
Эпилог
Через месяц меня освободили. Верховный суд посчитал продление сроков незаконным и отпустил на поруки депутатов. Четвертого декабря я вышел из парадного входа изолятора. Глаза слепили вспышки журналистских камер. Я жадно дышал волей, обнимая родных. Потом домой к родителям, где я не был три с половиной года. Вспомнил её, постаравшись тут же притравить неуёмную ностальгию уксусом равнодушия. Семья и неразбежавшиеся друзья, словно договорившись, о ней не поминали. Терпения и гордости хватило на сутки. Я набрал цифры, которые память хранила бесценной реликвией. Номер оказался заблокирован.
«К черту», – отдалось в душе холодным лязгом, но еще неделю прокопался в социальных сетях, пытаясь выискать Наташу. Тщетно. Зачем искал? Затем, что все еще любил и устал с этим бороться.
В череде новогодних выходных я не вылезал из ночных клубов, наслаждаясь шумом и женским многообразием. Вася, вызвавшись ознакомить вчерашнего зека со всей злачной движухой, неутомимо таскал меня из шалмана в шалман. Кунсткамеры с переизбытком кокаиновых рож, «дырявых» пижонов и девок, озабоченных дурью и похотью, быстро приелись, но заключать по ночам себя добровольно в четыре стены я не мог. Пьяный и вымотанный, я добирался до дома под утро, умирая до обеда следующего дня с малознакомой возлюбленной.
Очередной субботней ночью за барной стойкой я закидывался полтинниками под гул ретро-шлягеров. Вася растворялся в хмельной нирване в другом конце зала. Кто-то неуверенно коснулся моего локтя. Я обернулся и отчего-то вздрогнул, не без труда узнав в улыбающейся мне девушке Наташину подругу.
– Ваня, привет! – она театрально повисла на шее. – Глазам своим не поверила. Тебя отпустили?
– Уже как месяц. Лена, а ты как?
– Нормально, – она говорила, широко открывая рот, словно призывая читать по губам.
– Здесь-то с кем? – с невнятной надеждой крикнул я, сопротивляясь стонам АББЫ.
– С подругами!
– С Курченко? – бросил я на удачу.
– Жалко Наташку! – она то ли не услышала, то ли не поняла, изобразив на лице наигранную грусть и волнение. – Ты был у нее?
– Нет, какой смысл? А где она? – прозрачное серебро обожгло горло.
– На Кунцевском, – растерянно пробормотала девушка мне в ухо.
У стеклянного подъезда гламурным винегретом перетаптывалась публика, стараясь угодить озябшими улыбками фэйс-контрольщику. Я не плакал, просто текли слезы, задуваемые новогодней вьюгой. Чуть поодаль курила Лена, прикусывая губы и в небо забрасывая глаза, стараясь удержать потекшую тушь.
Следствие установило, что Наташа выбросилась с технического балкона одиннадцатого этажа, в семи шагах от своей квартиры. Алкоголь и наркотики в крови не нашли. Труп без следов насилия и борьбы обнаружили в четыре утра, а вечером того же дня в кормушку нашей камеры мне просунули ее последнее письмо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.