Читать книгу "Луша"
Автор книги: Карина Кокрэлл-Ферре
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
Глава 10
Доктор Мунк
(Шесть месяцев после исчезновения Луши)
Из общежития от Зинки Николай понесся прямо к рынку.
Оттуда на сто первый километр отходил тридцать восьмой автобус. Автобус полз бесконечно. Николай был единственным, кто сошел на этой остановке. Среди еловой зелени, далеко в лесу виднелись корпуса белого кирпича, куда, как призналась Зинаида, угодила Танька. Он спешил.
Параллельно утоптанной тропе шла лыжня. Навстречу Николаю красиво скользила веселая, румяная семья – родители и девочки-подростки, все в свитерах домашней вязки. И были они – недосягаемое загляденье, как с плаката в поликлинике о пользе спорта, что обычно вешают рядом с печенью алкоголика и легкими курильщика. Ладно и легко летели эти прекрасные люди мимо заснеженных елей, и, переполненные восторгом движения и бытия, они улыбнулись высокому, сухолицему человеку в шапке из искусственной цигейки, который торопливо, точно опаздывал, шагал к корпусам психбольницы. Человек их улыбок не заметил.
– Вот, Алексан Самойлыч, хорошо, что вы спустились. Говорю ему, часы посещения закон-чил-ись. Хотел прошмыгнуть. Теперь дебоширит. Говорит, тут, мол, моя жена давным-давно, а в какой палате, не знает. Говорю, посещения до трех, а он – пропусти, и все. Хотела уже старшине звонить в первый корпус, – пулеметно тараторила короткостриженая вахтерша, ростом выше Николая. Белый халат подчеркивал апоплексическую возмущенность щек.
Ее внимательно слушал пожилой врач, поблескивая круглыми очками и рассматривая Николая так, словно определял диагноз. Седые лохмы на его голове напоминали остывший пепел.
– Доктор, ну хоть вы… Я говорю ей, жена моя здесь, давно пропавшая, Речная, Татьяна Владимировна. Я думал, уже никогда, думал, убили, замерзла… А эта дура не пропускает! Мне только увидеть, два слова сказать – и назад. Вот честное слово. Я завтра приду в приемный час этот ваш. А сегодня хоть увидеть, что здесь она, что живая.
– Вот завтра с двенадцати до трех и приходите, – устало сказал врач и повернулся, чтобы уйти.
– Слыхал, что сказано? Давай, пошел отсюда! Я тебе щас покажу дуру… Щас вон шваброй!
– Подождите, как фамилия, вы сказали? – обернулся врач. Сбоку он оказался очень сутулым, чем походил на взлохмаченный вопросительный знак.
– Речная. Татьяна.
– Варвара Федоровна, выдайте товарищу халат.
– Да что же это? Да как же…
Николай, в белом халате поверх пальто, напряженно, чувствуя себя как корова на заборе, сидел на краешке стула в кабинете с табличкой «Заведующий отделением. Александр Самойлович Мунк».
Доктор продолжал рассматривать Николая диагностически. Он на всех так смотрел. Спешить ему было некуда. Двадцать три дня назад у него умерла жена. Со дня похорон он круглосуточно находился в отделении.
– Долго же вы супругу искали. Речная в начале февраля поступила.
– Не мог. Мне бы повидать ее, два слова сказать, и все, и уйду. – Николай почувствовал неладное в уважительности врача.
– Какие-либо слова она сейчас вряд ли услышит. Большая доза аминазина. Попытка суицида. И уже вторая. Первая была в городской больнице, в кардиологии, за что ее сюда и перевели. Есть примета, что на третий раз суицид обычно удается… Отсюда и дозировки.
Ничего из этих слов Николай не понял, кроме того, что с Танькой дело плохо.
– Мне бы ее увидеть, и уйду, честное слово, – упрямо повторил Николай. – А случилось-то с ней что?
– Во вторник ваша жена поднялась по пожарной лестнице на крышу и пыталась броситься оттуда. За ночь подморозило, гололед во дворе. Мокрое место бы осталось. Санитар заметил и вовремя предотвратил.
Николай сидел, огорошенный. Наконец, понял. Спросил глупо:
– Почему она это?.. Зачем?
– В каждом случае по-разному, но знаменатель обычно один: жизнь кажется слишком невыполнимой задачей.
– Хоть посмотреть-то можно на нее? Пусть спит, я не помешаю…
– Можно. Палата восемнадцатая.
Николай ободрился.
– Я ведь пришел, чтобы ее домой забрать.
– Домой не может быть и речи. Впрочем, рад вашему намерению. Часто таких пациентов подолгу не выписываем, потому что выписывать их некуда… А дома и стены, как говорится… Вы на каком этаже живете?
– На третьем…
– Плохо. Высоко.
– Высоко… – растерянно повторил Николай эхом.
– Скажите, почему ваша жена предпочитает спать под кроватью?
Николай задумался.
– Черт его знает!..
Потом заерзал на стуле, хлопнул себя по ляжке:
– Стойте. Это ж детдом она вспомнила, наверное. Нас там лупили, если мы, извиняюсь, писались в постель, или стыдили перед строем. Время такое было. Таньку… Татьяну Владимировну, это самое… частенько. Вот она и спала на полу. С пола-то вытрешь – и все. Матрац сухой. А зимой пол-то ледяной, вот и воспаление легких подхватила. В больницу ее даже возили, но спасли. Она потом долго не в себе была. Память повредилась. Разговаривать перестала.
– Вы оба воспитывались в детдоме?
Он кивнул.
– Похоже, ваша жена субъективно снова ощущает себя в детдоме. Она левша?
– Раньше была. А теперь нет.
– Иногда она ведет себя так, словно левая рука у нее парализована.
Николай едва заметно улыбнулся:
– А, так это у нас в детдоме так левшей переучивали. Прибинтуют левую руку к тулову – и ходи так день-деньской. Всех переучили.
– Известно что-нибудь о ее родителях, родственниках?
– Какие родители? Говорю же: детдом. Нет у нас никого, – ответил Николай раздраженно.
– Мне сказали, она иногда напевает что-то, когда думает, что ее никто не слышит. На иностранном языке напевает, говорят.
Раздражение Николая росло.
– Да какой там иностранный! Врут всё. У нее и с русским-то не ахти. Училась через пень-колоду. Как написать что толковое – так Лушку просит. Просила… В столовке она работает, на овощах. Работала…
– Ну хорошо, хорошо, не беспокойтесь. Дети есть?
Николай долго не отвечал, борясь с комком, подкатившим к кадыку.
– Есть. Дочь у нас. Пропала в сентябре. Ищем.
– Как пропала?
– Как пропадают. Домой не пришла.
– Сколько лет дочери было?
– Двадцать седьмого октября ей двенадцать исполнилось! Я пойду жену повидать, а, доктор? Палата восемнадцатая, говорите?
– Да, два раза направо по коридору. Если спросят, скажите, я разрешил.
Больничные коридоры оказались совершенно пусты, без окон, со множеством дверей и сияли белым линолеумом под мигающими палками «дневного света» вдоль потолка, упрятанными в клетки.
Когда дверь за Николаем захлопнулась, доктор закурил и опять подумал, как тогда, в Севвостлаге, где он отбывал срок врачом больничного барака, что, вопреки Посланию к коринфянам, люди все-таки иногда получают испытания «сверх сил».
Николай сначала не узнал лицо на подушке с синими штампами «Минздрав СССР». Одутловатость и краснота исчезли. Веки с синими прожилками подрагивали. Бледные скулы выпирали с вызовом потолку. Словно все наносное стаяло, и Танька стала похожа на себя, детдомовскую, давнюю. Он подошел ближе, дотронулся до ее руки пальцами, черноватыми от въевшегося металла. «Танька. Пятнышко. Слава богу. Жива!» Он зачем-то поправил седые волосы у нее на лбу. С облегчением почувствовал, что лоб теплый.
В палате, освещенной флюоресцентной лампой под потолком, было еще несколько существ непонятного возраста. Лица серы и измяты, как плацкартные постели. Все они поражали сходством, когда лежали вот так, синхронно подрагивая веками, словно всем им показывали что-то одно, где-то там между жизнью и смертью.
Только одна койка под большим окном с торчащими болтами была пустой и смятой.
В окно уже налили синей тьмы, но вряд ли было позднее четырех.
Николай присел у Татьяны в ногах. Не отрываясь, смотрел. Эх, Танька-Танька…
И вдруг услышал за спиной громкий, веселый голос.
– Инструмент с коническим режущим лезвием твердого сплава. Применяется в промышленности. Пять букв по горизонтали.
Он обернулся и увидел странное существо в мужской пижаме с огрызком карандашика и газеткой в руке. Голова у существа тряслась, отчего казалось, что огромные, навыкате глаза могут случайно выскочить и покатиться по полу. У существа был кривой мясистый нос и ноздри в белесых шрамах.
– …инструмент с коническим режущим лезвием твердого сплава… Что это, вы не знаете? – повторило веселое существо, у которого, несмотря на мужскую пижаму, была объемистая грудь и красивый, молодой женский голос, как у диктора радио, который никак со всем остальным не вязался.
– Инструмент с коническим… режущим? Ф-фреза, – ответил Николай оторопело.
– Спасибо, именно так, все совпало, товарищ гегемон!
– Я к жене сюда. Татьяна Речная, – решил сразу расставить все по своим местам Николай, держа ухо востро.
– А я Вероника Викентьевна, математик. Бессимптомная вялотекущая шизофрения с трехлетним стажем. Будем знакомы.
Она положила крошечный огрызок карандаша в кармашек пижамы и протянула крепкую, горячую руку. Николай пожал.
– Судя по ситуации, вы принц.
– Я инструментальщик пятого разряда, – веско ответил он этой психической на всякий случай.
– Да, в вашей экспертности я уже убедилась. «Фреза» точно подтвердила девять букв по вертикали. Разве вы не видите иронии ситуации? Заколдованное аминазином спящее царство, суицидная принцесса с абстинентным синдромом, и вы, принц пятого разряда, пришедший ее разбудить. У вас случайно нет папирос?
Он протянул ей пачку. Она засмеялась, очень женственным жестом спрятала пачку на груди и уселась на своей смятой кровати. Панцирная сетка скрипнула.
– Это поинтереснее кроссворда. Часы посещений давно кончились. Как вас пропустили? За взятку, конечно?
– Ничего не за взятку. Доктор лохматый пропустил, – ответил Николай, отирая лоб от пота несвежим платком. В палате было натоплено.
– Вы пальто сняли бы. Здесь жара. Значит, доктор Мунк проявил к вам особое расположение. С чего бы это? Ну да ладно. Расскажите, как там, на воле? Коммунизм уже построили?
Николай перекинул пальто с халатом через спинку кровати у Татьяны в ногах.
– Строится… – ответил он неприветливо, с подозрением рассматривая психическую.
– Я смотрю, вас привлекают некоторые особенности моей внешности. Позвольте объяснить. Нос – это выдающаяся, выступающая и высовывающаяся часть тела, а в нашей общественно-экономической формации не приветствуется ни то, ни другое, ни третье. Меня перевели из первого корпуса сюда, в курортные условия благодаря добросердечию доктора Мунка. В этой системе очень редко, но встречаются и нормальные люди. Ах, вы не знаете, что такое первый корпус? Это ТПБ. Тюремно-психиатрическая больница. А нос – это последствия заботы обо мне милейшей Софьи Власьевны. Суп в этом удивительном заведении она решила сервировать мне трубкой через нос. Трубка, увы, оказалась только одного диаметра и гораздо шире, чем мои ноздри, а так как в нашей стране гораздо проще порвать ноздри, чем заменить трубку, то имеем что имеем. А остальной экстерьер, например, кривизна носовой перегородки, это удар жестяной кружкой во время сна. Соседи по камере в первом корпусе попались не бессимптомные и вялотекущие, а настоящие, и симптомы у них были о-го-го! Тремор головы – это от лошадиных доз галоперидола, побочка.
Николаю надоело, что с ним все сегодня разговаривали не по-русски.
– А почему кормила-то через нос эта Софья? Лечение, что ли, такое?
Вероника перестала ерничать. И сказала серьезно и тихо:
– Потому что иногда человек не в силах есть, зная о том, что творится вокруг, от отвращения не может. Вот, вы, например, знаете, что наша армия не так давно на танках оккупировала чужую страну и устроила там побоище не хуже нацистов? Вы извините, я много говорю, намолчалась тут.
Николай вскочил, схватил пальто и хотел уже выбежать вон из этого гиблого места, но Татьяна вдруг открыла невидящие глаза.
– Ладно, у меня кроссворд, пойду покурю, а вы тут разыгрывайте пока своих братьев Гримм, – сказала Вероника, поднялась и быстро ушла, шаркая тапками и тряся головой.
Николай уронил пальто и бросился к жене.
– Танька, милая ты дура моя! Это я, Танька, здесь я, Танька, я за тобой пришел! Ты меня слышишь? Слышишь, Танька?
Глава 11
«Трубка Товарища Сталина»
Обратно на остановку Николай шел через лес в темноте. Тропка освещалась редкими фонарями, и большие хлопья снега падали в их свете медленно и торжественно.
Никакого разговора с Татьяной, конечно, не получилось. Она только открывала рот, как рыба под прозрачным льдом, но главное – жива.
Николай думал, какое же гиблое место эта психушка. А точно ли все в палате спали, когда эта психическая сказала страшные слова про нашу армию? А вдруг кто-то из них притворялся и все слышал? Возьмет и донесет – «велись разговоры»? Вот, черт, попал. Ну да, кто их будет слушать, больных на голову, даже если донесут! Однако уверенности в этом не было.
А Татьяна как придет в себя, он тут же заберет ее домой. Доктор попался хороший, повезло.
Николай шел через двор Красных Работниц, куда, квартируя у Зинки, не заходил уже месяца два. В чернильном небе над ним горело созвездие из семи звезд. Все мальчишки в детдоме знали: никакая это не Большая Медведица, это созвездие Трубки Товарища Сталина. И он, огромный, на все небо, держит ее в невидимой руке и смотрит на них сверху из темноты. И всех-всех видит, а его – никто.
Дверь квартиры оказалась опечатана. Пока Николай стоял и решал, что делать, на площадке открылась дверь напротив, и с мусорным ведром вышел Леха Кузьмин, сосед, тоже инструментальщик, из пятого цеха.
– О, Колька! Вернулся! Рит, иди сюда, Колька вернулся!
Николай и охнуть не успел, как радостный Леха, поставив на пол ведро, полное овощных очисток, сорвал бумажки с печатями.
– Леха, ты что?! Это ж милиция…
– А что? Ты ж в квартире прописан? Прописан. Значит, имеешь полное право.
Тут же в дверном проеме показалась Рита, Лехина жена, учительница начальных классов и отменная кулинарка. Кузьмин привез ее из-под Черновцов, после армии. От запаха борща из-за ее спины с ума можно было сойти. Николай заметил ее беременный живот.
– Коля, давай к нам ужинать!
Они сидели за круглым столом и ели алый борщ с янтарным мясным наваром, с салом, зеленью и чесноком, и пили, и пели «По диким степям Забайкалья»…
Про психушку ничего Николай им рассказывать не стал. Сказал, в больнице Татьяна, в городской. В травматологии. Упала случайно на улице.
Они понимающе переглянулись, ну и ладно.
Потом Рита ушла мыть посуду и укладывать мальчишек-близнецов, а Леха уверял, что на этот раз у них с Риткой точно девчонка. Два солдата стране есть, теперь нужна санитарка. Рдел лицом и смеялся, переполненный своим семейным счастьем.
Николая вдруг осенило, что все у них с Татьяной пошло наперекосяк, потому что на стол они поставили телевизор, а ели на кухне, кое-как. А в доме должен быть хороший стол, круглый, и за него должна каждый день садиться семья, вот как у Кузьминых.
И Николай решил, что завтра же возьмет неделю отгулов и побелит стены в квартире и потолки, а потом поищет где-нибудь круглый стол. И привезет Татьяну домой, когда ее вылечит этот лохматый доктор в круглых очках. Доктор хороший, вылечит! И они всё начнут сначала, как следует. Вот только Луша…
– О Луше ничего не слышно пока? – наконец осторожненько спросила Рита из кухни.
Николай покачал головой, бесконечно благодарный ей за это «пока», а Леха сделал жене страшные глаза и подлил Николаю еще водки.
За полночь он вернулся в свою заброшенную квартиру, встретившую его настороженной, скорбной тишиной. Прошел в кухню.
Щелкнул выключателем.
Кухня стояла ободранная, пустая.
Ночью, в пустой квартире, на скрипучей панцирной сетке Лушиной кровати, Николай опять шел по заснеженному лесу, вслед за исчезнувшим санным обозом. Вдруг впереди темная точка: значит, остановились! Его ждут! И он несется со всех ног, и с еловых лап осыпается снег. А с саней сходит бабушка Лукерья в своем тулупе, раскрывает ему навстречу руки и кричит: «Ну, беги, Коленька, пострел! Беги же сюда, скорей!»
И он бежит, выбиваясь из сил, увязая в снегу, чтобы, добежав, упасть в ее тулуп и задохнуться от теплого навозного духа и любви, но не уменьшается расстояние, не становится ближе объятие. И зря кричит, зовет, машет и ждет его бабушка Лукерья. Он понимает: не добежать. Скрипит от мороза снег, кричат черные птицы. И всю жизнь после этого сна просыпается он с острым чувством отчаяния и потери, потому что добежать не удавалось ни разу.
…Разбудил громкий стук в дверь, от которого высоко подпрыгнуло сердце.
На пороге высилась Зинаида в огромной песцовой шапке, из-под которой выбивались тугие желтые локоны боевой завивки.
Николай стоял в дверях, взлохмаченный, босой, помятый. Женщина криво усмехнулась. Именно таким она и хотела его увидеть, и он не разочаровал. Швырнула ему под ноги его чемодан. Он отступил. Чемодан открылся, оттуда вывалилось его жалкое тряпье. Опасная бритва отлетела прямо под ноги.
– Я возвращаю ваш портрэт, – произнесла Зинаида наверняка заготовленную фразу, но не уходила, словно ей хотелось подольше насладиться видом его ничтожества, а Николай, страшно обрадованный, не знал, что и сказать.
Она ведь надела лучшее свое пальто с песцовым воротником, кожаные перчатки, лицо накрашено тщательно, как в ресторан – по всему было ясно, что без последнего слова она не уйдет.
– Так неудачником и помрешь, Николай Речной. Тебе протягивали руку, чтобы ты выбрался из своего убожества, но ты остался со своей пропитой дохлятиной. Не понять мне. Даже рыба ищет, где глубже…
– Так то рыба, – хрипло ответил Николай, переминаясь босыми ногами.
– Ладно бы еще баба была! А то так… Узнала она тебя хоть, суженая-ряженая или уже совсем мозги у нее в вареную картошку превратились? Хотя мне-то что! Я с мая расчет беру. Дядька мне в ялтинском МВД работу нашел, делопроизводителем. Замуж выйду, ребенка рожу. Дочку. Будем втроем под пальмами загорать, на «жигулях» ездить. А ты оставайся. Вот она, твоя жизнь. – Зинаида театрально обвела рукавом пещерную полутьму лестничной клетки, стены цвета танковой брони. – И запомни. Это не ты меня, а я тебя бросаю, слышишь?
Она понизила голос и оглянулась на двери соседей:
– А уговор наш помни. Могила. Скажешь кому, откуда получил сведения, где Танька, – не сносить тебе головы. Я там тогда такого на тебя порасскажу…
– Спасибо тебе за все, Зина! – с искренним чувством сказал Николай.
Посмотрела обезоруженно. Ожидала отпора.
– Да пошел ты знаешь куда! Сволочь ты, Колька.
Против воли получилось растроганно.
– Зин, а с пропиской-то что?
Она усмехнулась.
– А ничего. Переиграли. Ваша это халупа, убогие. Живите. Су-ще-ствуй-те!
И каблуки ее лучших сапог – румынских – одиноко, хотя мыслилось – победно, зацокали по цементу лестницы.
Глава 12
Фотография
(Шесть с половиной месяцев после исчезновения Луши)
Горячая вода заливала глаза, змеилась по скулам и обвисшим грудям, приятно обтекала костлявое тело и выпиравший, как у ванэйковских женщин, живот. Босые ноги белели на ржавом сливе, куда вода уходила в подземный мир. Можно было обо всем забыть и отдаваться острому наслаждению теплой водой, несмотря на резкий, рвущий ноздри запах хлорки. Так и стояла бы целую вечность!
Намыливаясь, она привычно ощутила рукой перекрученный жгут лилового шрама от кесарева сечения и изуродованную хирургией правую грудь без соска (запущенный мастит).
Она была благодарна Котельщику за то, что он ни о чем не спрашивал. Да и что тут спрашивать, все и так ясно: ни родить по-человечески не могла, ни ребенка выкормить.
Санитарки ушли, напоследок громыхнув ведрами, и оставили Татьяну одну в огромной кафельной душевой, похожей на разделочный мясной цех.
Источником молочного света здесь были тусклые лампочки в решетках и окно, ослепленное широкими мазками белой краски. На окне тоже решетка, тоже когда-то белая, а теперь – с потеклинами рыжей ржавчины.
Когда она училась на поварских курсах в голодном городке с женским названием Мокошь, их водили в разделочный цех на «мясоведение». Там тоже был точно такой же, вытертый до серости шершавый кафель и такие же канавки для стока у стен…
Одиннадцать лет дали ей побыть матерью. А потом все-таки отняли. За что отняли – Татьяна знала.
И Николай – на очереди, и его не уберечь, хотя, может быть, если держаться подальше, не возвращаться домой, отвлечь охотников от гнезда…
А ведь когда убежала в Мокошь после детдома, все было спокойно года три. Татьяна и подумала, что оставили ее в покое, что, может, простили за давностью лет. Не оставили. Нет таким прощения.
Не надо было забирать с мокошинского чердака проклятую карточку. Не смогла. Не хватило сил. А теперь поздно.
…Таня не сразу и поняла, что сунула ей в руку в пустом темном коридоре, озираясь, детдомовский врач Аглая Олеговна. Это случилось на следующий вечер после того дня рождения Сталина, так сильно напугавшего Таню, потому что чуть не умерла Кира, из третьего «б».
«Из личного дела. Твоя семья. Спрячь хорошенько и никому ни слова, слышишь? Никому, никогда. Береги. Помни».
Таня, не успев ничего понять, машинально засунула карточку под фартук, а рассмотрела как следует, только когда забежала в пустой класс. И только там поняла: Аглая Олеговна сделала ее соучастницей в преступлении. За которое ее могут увезти туда, где сидят, как «бешеные собаки», враги и предатели нашей Родины. Ей почему-то представлялись ряды будок с цепями, как во дворе у трехногой Мальвы. Конечно, им там холодно, но вон Зойка Мальве в будке старое одеялко постелила, может, и им там тоже?.. И у Мальвы одежды нет, а у них – пальто, валенки. И будки, конечно, побольше, чем у Мальвы. Зачем, зачем она об этом думает! Ведь ей сказали: забыть. Давно, когда сюда привезли. И она плакала-плакала и забыла, а как же теперь, когда вот они?.. Пальцы с обгрызенными ногтями подрагивали от страха, который мешал даже заплакать, хотя глаза щипало, и карточка подрагивала в руке, отчего казалось, что люди на ней двигаются и улыбаются. Ей улыбаются. «Твоя семья». Раньше Таня до боли зажмуривала глаза, чтобы вспомнить лица, но видела только силуэты, да и то смутно, как за морозным стеклом. И еще помнила руки. Но опять не сами чьи-то руки, а ощущение. Их тепло, которое переливалось в нее вместе с уверенностью: все хорошо, она не одна, под защитой.
А теперь видела их лица – и вспомнила.
Их звали «мамми-дадди». Они ее звали иначе. Не Таня. Как же они ее звали? Не Таня, нет.
Проступила в памяти зеленая сумочка. Потом снег. Петушок на палочке, прозрачный и сладкий. И резкий, противный запах кожаного сиденья в какой-то машине.
А вдруг они не «бешеные собаки»? Красивые. Сидят в лодке. Улыбаются. Не похожи совсем на предателей. Но ведь Зоя говорила, что предатели всегда притворяются хорошими, чтобы их не поймали и не арестовали. И надписи какие-то на обороте, тоже красивые, как в прописях, но непонятные. Так, наверное, враги и пишут. А вдруг они уже исправились? Вдруг их когда-нибудь отпустят, и они станут ее искать, но не смогут найти, потому что у нее теперь совсем-совсем другое имя. А настоящее свое имя она забыла. Как же ее звали? Надо вспомнить. Как в книжке о девочке с длинной шеей, которая однажды попала в дремучий лес и там забыла свое имя. И там еще был на картинке какой-то зверь с рожками и большими глазами, что вывел ее из леса. И когда эта девочка вышла из леса, она все вспомнила. Как бы и ей так же? Всякую ерунду помнит, а главное – нет.
«Твоя семья», – сказала Аглая Олеговна. А вдруг на них кто-то специально наябедничал, как Олька Сопля – на нее Марь Сергевне, что она будто опять левой рукой писала, а она не писала? Таня вздохнула, сознавая, что сомнения напрасны, и раз она живет здесь, и все они живут здесь, то потому, что их родители – предатели Родины и Сталина. Не стали бы просто так всех их здесь кормить-поить. Ведь все остальные советские дети с хорошими родителями живут дома. А врагов нельзя жалеть, как говорит Зоя, и нельзя о них помнить и думать, иначе тогда и сам становишься врагом.
Ей же сказали давным-давно, когда брили голову, и что надо всех забыть, все забыть. Она Таня. Татьяна Речная. И было тогда ей мокро, и холодно, и казалось, что все ее обманули, предали, бросили. Но толстая тетка с бритвой добрая была, и ее все успокаивала-успокаивала, что «под ноль» – это хорошо, это значит, ее простили. И что родители ее – враги, а она – нет. Она не враг. Она советский человек.
И что, когда тебя бреют «под ноль», ты становишься как все честные советские люди, ты не предатель. Вправду, ведь с ноля, круглого, как побритая голова, начинаются все цифры в арифметике, это она уже выучила. Значит, с волосами должна была уйти вся старая память, и счет начаться с самого начала: ноль, один, два, три… Получается, плохо она старалась забыть. А теперь у нее эта карточка. Еще хуже. Аглая Олеговна, выходит, тоже враг. Во всем права оказалась Зоя.
Что же делать? Может, рассказать про Аглаю Олеговну? Но тогда придется навсегда с карточкой проститься. «Твоя семья». Никогда. Ни за что. Пусть и она теперь – предатель. Таня все же поплакала, утерла глаза рукавом, засунула фотографию в трусы сзади и стала думать, куда бы спрятать карточку так, чтобы никто-никто в целом свете никогда ее не нашел…
Даже сейчас, стоя под душем психиатрической больницы, Татьяна опять мучительно пыталась вспомнить. Как же все-таки ее звали до того, как она стала Таней Речной? Из какой-то глубины опять, как обычно, всплывали холодная зеленая сумочка, кукушка, ку-ку, ку-ку, прозрачный, липкий петушок на палочке – если посмотреть сквозь него, вся улица становилась цветной, – и дома, и снег, и следы шин, похожие на елочки. И закрутилась в голове мелодия песенки, в которой было понятно только одно слово.
Татьянина память распадалась, разлеталась, как шарики блестящей ртути из разбитого градусника. Эта разорванность, фрагментарность памяти извела, измучала. Нужно было либо все забыть, либо все вспомнить. Все забыть она не могла. Значит, оставалось все вспомнить.
Фотографию она всегда скрывала от Николая, особенно от Николая. Он никогда бы не простил. Но однажды не выдержала и что-то ему все-таки рассказала.
Они тогда уже основательно набрались в своей самодельной сараюшке, на огородах, после палящего дня прополки. Огурцы пропалывали. Что именно сказала – не помнила, но очнулась на раскладушке, в холодном поту, с распухшими от слез глазами, и с застрявшим в мозгу «мамми-дадди», явно произнесенным вчера. Похмельная головная боль вместе с ужасом, что тайное стало явным, раскалывали голову: что теперь будет, что она наговорила, что он скажет, когда проснется? Неужели про Зою тоже проговорилась? Что это на нее накатило вчера?
Низ живота тянуло. Провела рукой: так и есть, месячные. Тихонько выбралась из сарая. Пошла на реку. В рассветной дымке, на пойменном лугу, перекликалось мычанием белое стадо. Река пари́ла. Она долго плавала в обжигающе холодной воде, пока не стало легче. Когда плыла к берегу, увидела Николая, который ежился и пробовал воду босой синевато-белой ногой. Пыталась понять по его лицу, выражение ли это простой похмельной суровости или… В общем, чего ей ждать. Жилистый, в семейных трусах, он разогнал кувшинки и подплыл к ней.
– Ох и набрались мы вчера, мать. Голова как котел. Надо завязывать.
Все обошлось: Николай ничегошеньки из прошлой ночи не помнил.
…Карточку она сначала прятала в детдомовской спальне под своим матрасом, но это было опасно: рано или поздно дневальные нашли бы ее при уборке. Долго размышляла, где найти такое место, куда никакие уборки не достали бы. Вскоре надежнейшее место обнаружилось.
Однажды подслушала разговор двух нянечек, теть Сани и теть Вали, убиравших вестибюль.
– Слышь, ты тряпкой-то по лицу не вози. Это ж товарищ Сталин, а ты – тряпкой… По лицу.
Теть Валя испугалась и дрожащим голосом сказала:
– Да ты что, Сань?! Да я только паутину смахнуть. Да я и в мыслях не… Да у меня ж сын в летчиках всю войну… Я ж как лучше хотела.
– Ладно, не боись. «Как лучше». Как лучше нам со своими тряпками от вождя-то подальше шуровать, а то как увидят и вменят…
В ту же ночь, когда все улеглись, она спустилась в вестибюль и тихонечко просунула карточку в зазор между кумачовой тумбой и спиной товарища Сталина. Зазор как будто для этого и существовал. Вернулась в палату, забралась под остывшее одеяло с облегчением. Теперь не надо бояться. Теперь не найдут. И тут же заснула.
А утром, во время линейки, ей показалось, что Сталин смотрит прямо на нее, и всю ее заполнил ужас. Ведь товарищ Сталин – не просто памятник. Он все видит и все знает. Он может и наказать.
Как именно и откуда может прийти наказание, она не могла себе представить, и от этого становилось еще страшнее. И главное, теперь было поздно: даже если она перепрячет фотографию, это ничего не изменит: преступление совершено.
«Повадился горшок по воду ходить, тут ему и голову разбить», как говаривала добрая детдомовская повариха Марьмихална, пропуская рюмочку своей наливки, когда Таня дежурила по кухне, что бывало частенько.
Постепенно Татьяна привыкала жить со своей тайной и ощущением предательства. Вскоре поняла: лучший способ скрыть что угодно – стать дурочкой. Что взять с дурочки, кто заподозрит ее всерьез? Дураки и тихие двоечники в безопасности, от них не ждут подвоха.
И она стала притворяться, учебу забросила, а со временем не заметила, что притворяться приходилось все меньше, а потом и вовсе не нужно. Маска пристала. Мысли плыли медленнее, как в безветрие ленивые облака. Буквы не сразу складывались в слова, а когда медленно складывались, то за это время лишались своего смысла.
А в остальном все было хорошо. Война откатывалась, фашистов гнали.
Коля приносил ей хлеба из своего пайка (он уже на парашютной фабрике работал, там им пайки давали хорошие). Смотрел, как она жует хлеб – кисловатый, сказочный запах! – и однажды сказал, серьезно так, по-взрослому хрипловато: «Вырастешь, откормишься, в жены тебя возьму, Танька. Вот разобьем фрицев, а там до коммунизма – рукой подать. Всю еду в магазинах товарищ Сталин тогда прикажет отпускать бесплатно. Заходи, бери что хочешь сколько хочешь, но по совести, без жлобства, чтобы и другим оставалось. Хорошо жить будем».
Она радостно кивала с набитым ртом.
В войну их детдом эвакуировать не успели: много заводов надо вывозить в тыл, чтоб не достались врагу, а поездов мало, так им объяснили учителя. Во время бомбежек они отсиживались в глубоких детдомовских подвалах. Большие подвалы, со сводами. Там к стене были прикручены старинные латунные таблички с надписями. Учитель немецкого Николай Карлович сказал, что надписи эти по-немецки, и они означают сорта пива. И стал рассказывать, что здесь раньше немцы жили, но не фашисты, а хорошие, они триста лет назад, до революции, строили флот на их реке Ворожке для какого-то царя. Флот – это значит много кораблей, а до этого у России кораблей не было. И что многие из этих хороших немцев остались тут, стали жить, дома себе построили, пиво вот варили какое-то.