Текст книги "Ген Рафаила"
Автор книги: Катя Качур
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Глава 11
Олеська
В отличие от Красавцева, Олеське нечем было гордиться. Фуа-гру не ела, столовым серебром не пользовалась. Отец ее страшно любил, но пил ежевечерне, в запое гневался, мог швырнуть в дочь и в мать всем, что попадется под руку, – вплоть до гаечного ключа и плоскогубцев.
Правда, Пелагея Потаповна тоже отточила грифель своей ярости. Однажды, когда она резала мясо, Оболенский ввалился на кухню и начал швырять оземь тарелки, якобы не тщательно для него отмытые.
Палашка прищурила глаз, как индеец, и недрогнувшей рукой метнула в него нож. Лезвие вошло в косяк двери, продырявив мужу рукав рубашки. Он охнул, потерял сознание и грохнулся на пол.
– Олесь, посмотри, живой? – крикнула мать.
Олеська наклонилась над отцом и приложила голову к его груди. Белую макушку обожгло горячее похмельное дыхание.
– Живой. Опять припадок, – спокойно ответила дочь.
Припадки у Оболенского случались часто. Причесывался у зеркала – бряк на ковер. Играл в волейбол с мужиками – хрясь пластом на землю. Ел за столом – шмяк со стула. По врачам его никто не водил. Все думали – ну а чо, кучу битого стекла из мозгов достали, какую-то пластину для крепости в череп вставили – вот и падает.
Как ни странно, но в таком состоянии Бес все же устроился на работу – надзирателем в местной колонии строгого режима. Сопровождал заключенных от казармы до работы и обратно. Ходил с овчаркой, в автозаке вместе с другими смотрителями довозил зэков до заданного места – какой-нибудь стройки. Затем конвоировал обратно. И так каждый день. Чтобы вертухаи не палили зазря из винтовок и не распускали руки, их поили бромом. Это на время баюкало Беса, а заодно отбивало желание льнуть по ночам к жене.
Пелагейка перевела дух, тело ее стало гладким – без вечных ссадин и кровоподтеков. Но коллеги-учителя жужжали в уши, что, мол, некрасивая профессия у мужа. Пусть получит корочки техникума и станет водителем или кем-то по части автомобилей.
Палашка согласилась. Кое-как пропихнула уже немолодого Оболенского в местную каблуху, дали ему бумажку и стал он механиком. Даже старшим механиком в автоколонне. Шоферюги Алтана побаивались, вертухайское прошлое и наметанный взгляд исподлобья поднимали его над толпой. От мистического страха водители перестали пить и отправлялись в рейс секунда в секунду. Из-за тонких черных усиков на смуглом бурятском лице кличку ему дали нехитрую, но злую – Ус.
Ус почувствовал власть, и внутренний его Бес потихоньку начал просыпаться. Да и бром катастрофически быстро выводился из организма с потом, злобой и мочой. На Палашкином лице это отобразилось равнобедренным синяком промеж глаз, оставленным торцом железной гардины.
Как-то в ожидании гостей она готовила обед. Алтан рядом чинил табуретку, да внезапно взвился и кинулся на жену с молотком. Вспомнил, что Пелагея якобы накануне кокетничала с директором на собрании. А та возьми и запусти в мужа рыбий нож. С узким таким, вонючим лезвием в чешуе. Щуку фаршировала. Метнула, как и в первый раз, с индейским прищуром и попала прямо в сердце.
Он даже не охнул. Просто упал. Олеська приложила ухо к груди.
– Мам, он уже не встанет. Мертвый, кажись…
И заплакала. Потому что любила отца, как собаки безусловно любят своих хозяев. Несмотря на побои и недокорм.
Местный участковый, который освидетельствовал смерть Алтана, про нож не упомянул. Все знали, как Оболенский тиранил жену. Все знали, как он страдал падучей. «Скорая» тоже была из своих – полуродственников, полудрузей. Поставили диагноз: кровоизлияние в мозг и инфаркт. Нож вытащили, выбросили в реку.
Участковый прижал вдову к груди и погладил по волосам:
– Поживи хоть теперь нормально. Забудь обо всем.
На похоронах Пелагейка не дрогнула ни одной мышцей лица.
– Сделай хоть вид, что скорбишь, – зашептали ей в ухо приехавшие из Сибири родственники.
– Не буду, – отрезала Палашка.
Ночью Алтан вошел в ее дверь и встал перед кроватью.
– Мертвый? – спросила она, покрываясь липким потом.
– Мертвый, – подтвердил он.
– Не ревнуешь больше? – уточнила Пелагейка.
– Убийц не ревнуют, – ответил муж.
– Кто убийца-то? – Она вжалась в пружины кровати.
– Ты.
И тут вдруг Палашка осознала, что реально убила человека.
– Да ты ж мучил меня, жить не давал, все равно бы умер, припадочный, – начала оправдываться она.
– Убила. Ты. Мужа своего. Бог не простит тебя. И партия не простит.
На следующий день Пелагейка вела уроки дрожащим голосом и каждые десять минут выбегала в туалет. Рассказала все своим подругам-учителям. Собрали съезд партийных в Оболтове и решили: Палашка оборонялась, ударила мужа в грудь кулаком, он и помер, так как был пьяный и башкой своей, штопанной, ничего не соображал. В общем, партия простила. А Алтан снова за свое: приходит ночью и душу рвет.
– Ты убила.
Повели Палашку к бабке-ворожейке. Та говорит: пойдем вместе на кладбище, как будут чьи-нибудь похороны, и ты бросишь свой заплаканный платок в свежую могилу.
Так и сделали. Только ворожейка внезапно за шиворот Палашке еще и землю со снегом из нового захоронения бросила. Пелагейка завизжала, пошла вся мурашками от холода, но как только согрелась, вдруг почувствовала, что страх отпустил ее.
Легла ночью на кровать и давай ждать бывшего. Он пришел.
– Убийца ты, – говорит.
А она ему как врежет кулаком между глаз. Бестелесный Оболенский распался надвое, Пелагея же со всей дури упала на стол с его, Алтановой, бронзовой пепельницей. И вместо покойника раскроила лоб себе – прямехонько посередине.
Рану зашили, подружки поохали-поахали: надо же, мертвый, а сумел за себя отомстить! Но после этого свидания с экс-супругом не возобновлялись. Вдова воспряла духом и полюбила жизнь так, как никогда раньше ей и не снилось. Сестры-братья выросли, дочка-умница стала самостоятельной, муж на небесах, в дела мирские нос не сует. Живи и наслаждайся. И так она расцвела, такой стала красивой и наливной, что однажды ее в пустой учительской зажал старшеклассник Сева Щукин.
– Давай, не стесняйся, – давил он ей мягкие груди. – Мне папа уже разрешил испортиться!
Палашка по привычке шарахнула его кулаком в темечко, вызвав у парня короткую потерю памяти. И больше отношений с мужчинами у нее никогда не было. Как бы сказала бабка-кабаниха (Царствие ей небесное) – снова девушка.
Вот такой народный эпос и разворачивался перед глазами юной Олеськи. Хорошая девчонка, хлопот матери не приносила. Никогда не болела, и этому, по мнению Палашки, было научное объяснение. С послевоенных времен текли через все Оболтово тротиловые реки – целая развязка выложенных деревом арыков, наполненных сбросами пороховых заводов. Заводы были секретные, оборонные, давали стране патроны, гранаты и все остальное, что взрывалось и несло одновременно защиту и смерть. От тротила вода в арыках становилась апельсиновой и драла царапины на коже и геморрой в попе не хуже солей Мертвого моря. Купались здесь только самые отчаянные. Зато – никаких болезней, ни простуд, ни вирусов, ни вшей, ни половых инфекций. Потом, правда, несколько десятилетий спустя, ближе к двухтысячным годам, померли все сестры и братья Палашки в онкологических муках. Ну так кто же знает, что было тому причиной. Те, кто работал на «Берсоли» – предприятии «Бертолетовая соль», что выпускало гексохлоран для удобрений, умирали и то быстрей. От химикатов легкие разъедало, как пуховый платок молью. Выходили на пенсию в сорок пять лет, а в сорок шесть их уже несли на кладбище. Зато платили там хорошо. Было на что посмаковать эту жизнь.
Впрочем, параллелей никто не проводил. Родственники еще живы, Палашка сама купалась в апельсиново-золотых арыках, и Олеська ее купалась. Выйдет из воды, белые волосы пропитаются янтарным тротилом, красивая – глаз не отвести. Что египетская фараонша. И кожа вся блестит золотом. Ах, не было тогда у народа фотоаппаратов! От парней не отбиться. Но, насмотревшись на семейную жизнь, Олеська отметала ухажеров как могла. Чем, конечно, еще больше привлекала их внимание.
Еще один случай впечатался в ее детство. Была в Оболтово общественная баня. Мылись там все – от наливных младенцев до подвяленных старух. Жили при ней и работали поломойками Эммочка-дурочка и Леша-банный. Так их в народе звали. То ли брат и сестра, то ли муж и жена, но чокнутые были, хихикали невпопад, ластились к людям. Жутко любили тереться в пересменок у проходной завода «Берсоль». Года полтора болтались по городу, все к ним привыкли, подсмеивались, шутили. И вдруг в один день они пропали. Ни в бане их нет, ни возле завода. А спустя пару часов на Берсоли раздалось несколько взрывов. Такой силы, что воронки глубиной в фундамент пятиэтажки вспахали землю, а остатки трупов – часы на руках, крестики на шеях – долго еще находили в трех-пяти километрах от предприятия.
Оказалось, Эммочка-дурочка и Леша-банный были иностранными агентами, террористами. Так потом в Олеськиной школе объявили, да и у всего Оболтово с языков не сходила эта новость.
Вот все, что могла она вспомнить, встретив на своем пути подполковника Анатолия Красавцева. Конечно, жизнь в столице, предки Комиссаржевские, папа – разведчик, герой войны не шли ни в какое сравнение с убийством бурята-отца и тротиловыми реками.
За всю свою биографию Олеська сменила место жительства дважды. Из убогого барака при оболтовской школе они с матерью переехали в частный одноэтажный домик. А оттуда, отгуляв свадьбу, сразу в хоромы – четырехкомнатную квартиру в центре поволжского мегаполиса. Эту жилплощадь Красавцеву дали автоматически, когда направили из Москвы навести порядок в региональном ОБОПе [6]6
ОБОП – отдел по борьбе с организованной преступностью.
[Закрыть]. Квадратные метры одной только городской прихожей с лихвой покрывали весь оболтовский коттедж вместе с курятником, конурой и двумя парниками.
Как же Олеське все нравилось: каменный пол, гранитные столешницы, бронзовые скульптуры, резного металла рамки с фотографиями. На фото были маленький Толик; маленький Толик с родителями; мама с папой на изящной лавке под пальмой в Ессентуках; мама Элеонора в шляпке с вуалью и губками-бабочками, папа Иван в военной форме с капитанскими погонами.
Про Ивана они с мужем говорили денно и нощно. Андрюши не было еще в помине, как Олеська знала историю Ивана Михайловича от рождения до последнего вдоха.
* * *
После взрыва в землянке, госпиталя и пяти оставшихся в теле осколков ближе к концу войны Красавцева-отца начали готовить к спецзаданию – решили забросить его в Италию.
Иван учился в разведшколе Первого Управления Народного комиссариата госбезопасности, осваивал языковые диалекты, нюансы средиземноморской жизни. В это же время в Суздале, в Спасо-Ефимовском монастыре, где находилось более двух с половиной тысяч итальянских пленных, Красавцеву подобрали человека, вместо которого он продолжит жизнь. Двойника. С идентичными чертами лица, с одинаковой формой ногтей, ранениями и шрамами на тех же участках тела.
Они должны были подружиться, породниться, Ивану предстояло узнать о своем близнеце все: где родился, где похоронил близких, как погибли братья-сестры. Итальянец плюс ко всему удачно был сиротой.
Пока Красавцев готовился, его биографию тоже потихоньку стирали из всех источников: уничтожали карточки в школе, в строительном институте, в военкомате.
Вскоре Ивана не стало. Информация о нем хранилась только в сейфе у руководства главного управления – папка из серого картона с грифом «Совершенно Секретно». В случае чрезвычайной ситуации, требующей его опознания, Красавцев должен был назвать код «ИК-542/35».
Глава 12
Викензо Карбонеро
Викензо Антонио Карбонеро Бланке, пригнанный в Суздальский монастырь после разгрома фашистских войск под Сталинградом, познал душевную благодать. Как и его соратники, итальянец был уверен, что погибнет в энкавэдэшном лагере № 160 в первую же неделю.
До Владимира колонну пленных везли поездом, дальше к месту заключения они шли по промерзлой земле, драные, полубосые, полумертвые, около сорока километров. Помимо солдат из Италии сюда добрела горстка немцев, румын и испанцев – военных из «Голубой дивизии», разгромленных под Новгородом и Ленинградом.
Офицерский состав немцев разместили в Спасо-Преображенском соборе, итальянцев – в Братском корпусе. Для солдат вдоль стен монастыря построили бараки. Викензо был солдатом, и его, вшивого, чумазого, поставили в километровую очередь на помывку. В том, что русское слово «баня» окажется газовой камерой, никто из военнопленных не сомневался. Длинная колбаса людей у каменного дома молилась, рыдала, рвала на себе оставшееся тряпье.
И вдруг Карбонеро очнулся голым перед тазиком парящего кипятка. Банщик – русский голый мужик – дал ему огрызок мыла и жесткую как солома мочалку. Итальяшка не испытывал подобного наслаждения ни на шелковых простынях любовниц, ни в кущах лимонов солнечного сицилийского детства. Он был вымыт и лежал на нарах, как младенец после крещения – в нежнейшей фланелевой колыбели. Правда, выжженные керосином вши уже успели занести в его организм тифозную сальмонеллу, и Викензо тяжело заболел. Зараженных утрамбовали в отдельные бараки, из которых ежедневно выносили завернутые в тряпки трупы и сжигали за стенами монастыря. Хоронили в братских могилах, тиф унес шесть сотен итальянцев.
Но Карбонеро выжил. Пленного, а точнее, все, что от него сохранилось – скелетный остов, обтянутый желтой кожей, – отправили работать на кухню. Выходцы из Италии были хорошими поварами, да и урвать лишний кусочек им иногда позволялось.
Через год Викензо окреп, ежедневно молился, крестясь слева направо, в Успенской трапезной церкви, где проходили католические мессы. Весной 44-го ему разрешили заняться посадкой цветов. И они с соратниками оторочили стены своего жилища петуниями, календулой и бархатцами. Летом сорок пятого создали футбольную команду – играли против венгров за обеденные пайки. Тогда же, после победы, в его бараке появился новенький. Представился как Косимо Крус Конте Маркес – его перевели из другого лагеря и тоже определили на кухню.
Викензе, увидев соотечественника, рухнул на колени и перекрестился. Он отразился в чужом человеке, как в нетронутой ветром озере. Буквально увидел себя.
Подружились сразу, первым делом начали искать родственников. Добрались до пятого колена, сошлись на том, что четвероюродные братья. С тех пор не расставались. Косимо тоже прекрасно готовил, любил цветы, но в футбол не играл из-за осколков снаряда в ноге. Зато был отличным болельщиком. Так же истово молился о возвращении на родину, хотя и признавал, что святая земля, на которой им приходится отрабатывать фашистские грехи, лечит. Да и вообще Россия – целебная страна. Есть в ней что-то чудесное, особенно по утрам, когда облака купаются в реках, как душа в раю.
Время шло, дружба крепла, совместный быт сделал земляков еще более похожими. Пострижены налысо, пыль одинаково въелась в морщины, раны в груди – Викензо также был прострелен недалеко от диафрагмы – ныли перед дождем. Но в отличие от двойника, у Викензо не разрывалось сердце. Косимо-Иван же страдал невероятными болями. Он знал, что друга скоро убьют и закопают на суздальской земле, а ему придется продолжить жизненный путь Карбонеро в сицилийской деревушке. Он потихоньку украл у Викензо треснутую по глянцу фотографию любимой девушки.
– Она испанка, знаешь, ее семья по несколько месяцев жила в нашей деревне, – признавался Викензо. – Какой-то винный бизнес был у ее отца, жили на две страны. Красивая. С глазами цвета сливы. Или темного винограда.
– Прямо Кармен, – восхищался Косимо, глядя на фото. – Вы венчаны?
– Что ты! Перед войной решили пожениться и убежать от ее родных. Они не хотели смешанного брака.
У Ивана перед глазами стояла картинка: тонкая, застывшая в фигуре фламенко женщина, красное платье и летящие темные волосы. От того, что с ней теперь ему, Красавцеву, придется продолжить роман, становилось как-то щемяще больно. Будто об грудину, как о нос корабля, была разбита бутылка шампанского. Вроде – хорошая примета – плавание будет удачным. Но осколки скребли сердце. Плюс она была единственной, кто мог почувствовать разницу между «близнецами». Родители Викензе умерли еще до Второй мировой. Старшего брата расстреляли немцы как пленного, когда в 1943-м, дойдя до Львова, он отказался воевать за Гитлера.
– Ничего, – врал Косимо, – вернешься, найдешь свою красавицу.
Но в висках кровь настукивала азбукой Морзе: «Не вернется, не вернется, не вернется…»
Иван вроде бы не был тряпкой, истово верил в партию и Сталина, выполнял все указания НКВД. Но за неделю до того, как Викензо должны были «убрать», у Красавцева случился инфаркт. Настоящий, неподдельный. Органам нечего было ему предъявить. Год валялся в госпитале, потом вышел, выдали документы и отправили работать, как и до войны – инженером на завод, восстанавливать доменные печи. Мать Ольга – та самая Комиссаржевская в девичестве – рыдала от радости. За всю войну о сыне не было вестей. А тут вернулся. Стала сватать ему невест, но Иван зачем-то носил в нагрудном кармане фотографию неизвестной Кармен и ни с кем не встречался.
Весной 1952-го ночью в квартиру Красавцева позвонили. За трое суток до этого они с мамой устроили большой прием по случаю дня ее рождения. Было много гостей, его заместители по производству, мамины подруги с мужьями. В разгар веселья, взвинченная шампанским и комплиментами, мама вдруг перешла на итальянский и начала что-то спрашивать Ивана, обращаясь к нему «Граф». Тот шутя ответил. На следующий день матушка заметила, что никто не звонил по телефону, посплетничать, обсудить вчерашнюю вечеринку. Ей показалось это странным. А еще через двое суток Ивана, в пижаме, накинутом пиджаке и туфлях на босу ногу, забрали в зеленый грузовик и перерыли квартиру вверх дном.
Красавцева бросили в Бутырку, где он просидел неделю, прежде чем попал на допрос. Молодой гэбэшник, ехидный, узкоглазый, с лицом, уделанным оспинами, шмякнул на стол перед ним пухлую папочку с бумагами.
– Что это? – хрипло спросил инженер.
– Доносы-с, дорогой Иван Михайлович, доносы, – глумливо ответил узкоглазый. – Как-то не по-советски вы живете, граф, не по Гостам, не на том языке говорите, не те книги читаете.
– Кто сказал? Заместитель мой?
– Знаете за собой грешок?
– Я на разных языках говорю, я полиглот. Итальянским владею, кстати, в НКВД этим очень удачно пользовались, я – разведчик.
– То, что вы – разведчик, я не сомневаюсь. Но вот на какую страну работаете, лицо дворянских кровей?
– Каких? – изумился Иван.
– Ой, как мы изумились. Маменька ваша уже во всем призналась.
– Имя-фамилию свою назовите, – со злобой произнес Красавцев.
– А что это вы на мне тут командный голос отрабатываете, голубчик?
– Фамилия! – рявкнул Иван.
– Баилов. Икар Ахметович Баилов. Кому-то пожаловаться решили?
– Я – ветеран войны, советский разведчик, – заорал Иван. – И я найду, кому доложить об этом беспределе!
– Ну-ну, пока решайте, кому вы будете докладывать, а я вас приглашу.
Икару Баилову крупно повезло. Он, еще салага в органах, подняв все документы Красавцева и обнаружив, что таковых до 1951 года просто нет, почувствовал груз новеньких погон на кителе.
Ивана признали иностранным агентом. Старый энкавэдэшный шифр, который пытался сообщить Красавцев, был куда-то записан, куда-то отправлен, но почему-то ни на что не повлиял.
Баилов пинал его лично. Ногами, с оттягом. Четырьмя хуками гэбэшник выбил инженеру все зубы.
– Сссука, мы еще встретимся, – сплевывая кровь на бетонный пол, прошепелявил Иван, – я вырву тебе челюсти, гнида. Запомни это, хорошенько запомни…
Баилов вызывал Красавцева еще дважды, бил по почкам, надеялся получить какие-то сведения. А потом вдруг пропал. Иван сидел в одиночной камере с решетчатым окошком под потолком и ничего не понимал. Как Робинзон Крузо, он проскребал ногтем черточки на стене, чтобы понять, сколько прошло времени. Попросил бумагу и карандаш, написал ходатайство начальнику тюрьмы, чтобы разрешили принести хоть какую-то литературу.
Вскоре баландер [7]7
Баландер – раздатчик пищи в тюрьме.
[Закрыть] сунул ему томик Пушкина и брошюрку «Лучшие шахматные партии СССР». Красавцев месяцев за восемь-десять выучил наизусть три поэмы: «Медного всадника», «Руслана и Людмилу» и «Графа Нулина». А параллельно, слепив из хлеба фигурки, научился играть в шахматы с нуля. Впоследствии, когда тюремный ад закончился, он любил шокировать друзей тем, что вслепую, не видя шахматной доски, выигрывал сразу у пяти-шести оппонентов.
А тюремный ад действительно завершился. Так же внезапно, как и начался. После того как расстреляли Берию (Красавцев об этом даже не подозревал), Хрущеву на стол принесли докладную. В ней значилось, что по запросу ГБ пришел ответ: присвоенный шифр – подлинный, личность Ивана Михайловича Красавцева подтверждена: советский разведчик, капитан, герой войны.
Ему выдали вещи, довели до железной двери с сеткой. Иван толкнул ее – впереди, через полтора метра, была точь-в-точь такая же дверь. Он знал этот психологический прием. Оказываясь в таком отсеке, заключенный уже считал себя свободным, уже переступал порог другой жизни, иного измерения. Но именно здесь, за полшага до воли, звучал приказ – вернуться обратно. И человек ломался, кричал, выл, рвал зубами вены, сходил с ума. И, если не умирал от сердечного приступа, начинал сотрудничать с органами.
Красавцев напрягся. Он ждал этой команды на возвращение. Он был готов к ней. Но тишину никто не прервал. Иван двинул плечом вторую дверь, она – незапертая, легко подалась, взвизгнула, лязгнула металлическим нутром и ударилась о стену. Вышел в холодный предбанник, набрал в легкие воздуха – и, наконец, открыл последнюю.
Мела метель, и ночь, казалось, опрокинула мир с ног на голову. Белый снег казался небом, а набухшие, как коровье вымя, грязные облака хотелось топтать сапогами. Сапоги, правда, давили на пальцы, ибо были малы, как и выданная вшивая фуфайка со свалявшейся бараньей ушанкой.
Забрали Красавцева летом, выпустили зимой. Куда идти? Как жить? В одежде с чужого плеча, заросший до ушей, без зубов… Иван подумал, что вряд ли мать оставили в его прежней большой квартире. Интуитивно решил отправиться туда, где жила когда-то бабушка – бывшим доходным домом в Измайлово владели его предки, а в революцию здание разделили на маленькие квартирки и отдали рабочим. Одна из каморок на первом этаже числилась за его семьей.
И он рискнул. Пробрался собакой, по-пластунски, к окну с крахмальной занавеской и постучал. Ветер выл, из коровьих облаков струями лился снег. Он стучал, стучал и стучал, не веря ни во что, полагая, что сейчас за ним снова приедет зеленый грузовик, но вариантов не было.
В какой-то момент за окном вспыхнул свет, к стеклу, по краям покрытому морозными узорами, подошла мама. Постаревшая, в сорочке, абсолютно белая – лицом и волосами, как весь этот запорошенный мир. Она прильнула к окну, слепыми глазами пытаясь пробить метель, затем выключила свет и снова прижалась к стеклу.
– Мама, это я…
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?